Симон на коленях в изножье смертного ложа. Никто не смеет к нему приблизиться.
У Симона сухие глаза. Симон – калека. Будто ему отсекли половину тела. Душа трещит, сейчас разлетится кровавыми клочьями.
Кто-то неслышно входит в часовню и осторожно, чтобы не потревожить, опускается на колени за спиной у Симона.
Не оборачиваясь, с ненавистью, спрашивает Симон:
– Кто здесь?
– Я, – тихо отзывается молодой голос, – Гюи.
Вот тут-то Симон и вздрагивает – всем телом.
Поворачивается. Протягивает руки. Крепко ухватывает за плечи младшего сына. Рывком притягивает к себе.
У Гюи печальное, немного виноватое лицо.
Несколько мгновений Симон жадно вглядывается в его черты и вдруг сильно прижимает к себе.
И младший сын слышит, как отец плачет – захлебываясь, навзрыд.
16. Великая осада
ноябрь 1217 – май 1218 года
Вместе с первым снегом прибыл в Тарб молодой граф Бигоррский. С Петрониллой встретился холоднее, чем расставался. Будто прогневала его чем-то, покуда не виделись, а чем – неведомо.
Потчевать свою светлость велел. Угощался долго и обильно. Все, кто были за столом, уж притомились жевать и откусывать, а сын Монфора ел себе да ел. Только не в коня корм: Гюи всегда много ел, но всё оставался таким же тощим.
Молчаливым он и прежде был, а вот лицо у него сделалось какое-то иное, почти незнакомое. Таким не помнит его Петронилла – суровым, мрачноватым. Будто пламенем его опалило.
Поглядывала Петронилла на юного своего супруга, гадая: что такого могло с ним случиться за время их разлуки?
А ничего особенного с ее мужем не случилось. Просто Рожьер, брат графини, убил Гюи де Монфора. И сразу сделалась монфорову сыну противна эта рыжая Петронилла с бледными веснушками на вечно мокром носу.
Глядит на него чуть ли не жалобно. И снова будет плакать в постели.
Молодой граф в Бигорру с малым отрядом приехал, а уехать хотел с большим. Собирался склонить гасконских баронов поддержать его отца, Симона, и дать ему людей, лошадей, оружие и припасы, какие сыщутся.
Об этом и были все мысли монфорова младшего сына, а о родичах жены старался он и вовсе не думать.
Но несмотря на это, ночью пришел к Петронилле и исправно выполнил супружеский долг. Жена прильнула к нему под бок костлявенькой мышкой – с холодненькими пальчиками, с хлюпающим носиком. Всхлипнула тихонечко. Гюи машинально высморкал ей нос, как частенько делал с маленькими братьями.
– Ух, лягушка, – сказал он. И почти мгновенно заснул, вольготно раскинувшись на просторной кровати.
Петронилла безмолвно проплакала всю ночь и наутро встала с распухшим лицом.
Гюи заметил это, когда она помогала ему одеваться.
– Что это вас так разнесло, жена? – спросил он с подозрением. – Вы больны, а?
Она покачала головой, боясь разрыдаться и тем вызвать его гнев. Гюи затянул пояс и сказал догадливо:
– Что, опять ревели?
И когда она кивнула, спросил:
– На этот раз из-за чего? Обидел я вас?
Петронилла довольно долго молчала и вдруг, подняв глаза, проговорила:
– Муж, вы меня совсем не любите.
Гюи искренне удивился. Так удивился, что на кровать обратно шлепнулся и рот разинул, будто деревенщина на ярмарке.
Полюбопытствовал:
– А почему я должен вас любить?
– Но ведь я выдана за вас замуж…
Петронилла залилась багровой краской и замолчала. Гюи глядел на нее исподлобья. Под его взглядом она краснела все больше и больше.
– А если я… – прошептала Петронилла. – Если я вам… ребенка… то…
Гюи честно ответил:
– Скажите спасибо, жена, что я вас не придушил без лишних затей. Ваши братья – клятвопреступники. А Рожьер де Коминж убил моего дядю…
Петронилла присела на кровать рядом с мужем. Сложила руки на коленках, повертела пальчиками. Робко ткнулась лицом мужу в плечо. Не отодвинулся.
– Если вы меня ненавидите, – сказала Петронилла, – тогда почему же… ночью…
– Отец велел, – ответил Гюи просто.
* * *
Нынешняя зима была для Симона долгой и одинокой. И не упомнит, когда столько печали наваливалось на него разом.
Сперва отправил в Бигорру младшего сына: пусть наберет, сколько сможет, подкрепления у драчливых гасконских баронов. Не все же они на стороне еретиков драчливость свою тешат?
Вскоре после того уехала в Иль-де-Франс дама Алиса.
Кажется, впервые в жизни так между ними вышло, что не Симон ради похода оставляет Алису, а наоборот – она бросает супруга в одиночестве и отбывает в путь.
Алиса хотела просить для Симона помощи у короля Франции Филиппа-Августа. Настало время, сюзерен, выполнять обещание. Настало время.
Алиса де Монморанси была в кровном родстве с королем и потому полагала скоро склонить его к согласию.
Все так; да только непривычно это – чтобы Симон оставался, а Алиса уезжала…
Вместе с графиней уехал на север и епископ Фалькон.
И нависла над Нарбоннским замком мокрая, скучная южная зима. Сочилась влагой, томила бездействием и вовсе не спешила заканчиваться.
А дама Тулуза тоже затаилась за своими валами и палисадами. До самой почти весны не тревожила Нарбоннский замок вылазками, не щипала и не покусывала старого льва за желтые бока. Зимовала.
Симон подолгу просиживал у могилы брата – молился, грезил. Время будто застыло, перестав двигаться от истока к завершению.
Когда настал, наконец, Великий пост, Симон начал истово поститься и выстаивал мессу иные дни по два раза. Он почти ни с кем не разговаривал. Он тосковал по брату. Ему не хватало Алисы. Ему не хватало Фалькона.
* * *
В Тарбе Гюи пробыл полтора месяца. За такой срок заручился поддержкой четырех баронов и с их помощью увеличил отряд на пятьдесят человек. Но это было и все.
Дважды они с Петрониллой выезжали на охоту и один раз из этих двух едва не сломали себе шею на горных кручах.
На прощание Гюи поцеловал жену ласковее, чем предполагал. А та обвила его шею тонкими белыми руками. У локтей уже проступили веснушки, предвестники нескорой весны.
– Прощайте, муж, – сказала она. – Я так хотела бы родить вам ребенка.
Гюи усмехнулся. Эту песенку она напевала ему в оба уха вот уже полтора месяца.
– Я был бы вам очень признателен.
Петронилла отстранилась, подергала мужа за рукав.
– Смотрите же.
– Куда?
Гюи повернулся кругом. Петронилла засмеялась.
– На меня смотрите. Видите?
Ничего особенного в своей жене Гюи не приметил. Петронилла никогда не была хороша собой. В последнее время у нее немного расплылись носик и губки. Гюи относил это на счет ее плаксивости и непреходящей простуды.
– Что, не видите? – настойчиво повторила она. – Не видите, как я подурнела?
– Вижу, – проворчал Гюи. – Я думал, вас обидит, если я скажу.
– Я понесла от вас, – сказала Петронилла, торжествуя.
– Вы уверены?
Она кивнула.
Захохотав, Гюи подхватил ее на руки. Потом и сам будет себе дивиться – что за радость иметь дитя от нелюбимой женщины? Но, видать, такими уж вырастил их Симон: детей, наследников, в этой семье почитали за великое счастье.
Петронилла взвизгнула, когда Гюи ловко ущипнул ее за бок, как делал прежде с кухонными девками, и поставил на ноги.
– Вы мне такая милее, – сказал он. – Пусть подурнели, зато – мать моего сына.
– Или дочери, – добавила Петронилла. Она была счастлива.
– Пусть дочери, – согласился ее муж. – Я много раз видал, как это случается с другими. Помню и то, как у моей матери родился последний сын. Уже здесь, в Лангедоке…
– Как его назвали?
– Симон. Как отца.
Петронилла задумалась.
– Ваша мать – она, наверное, любит вашего отца?
Как легко сходило с ее губ это куртуазное слово – «любовь». И как трудно укладывалось оно в голове ее мужа.
– Не знаю, – сказал, наконец, Гюи. – У нас не говорят «любовь». У нас говорят «верность».
Сколько же холода в этих франках…
– Я люблю вас, муж, – сказала Петронилла де Коминж.
Гюи погладил графиню по волосам, как маленькую.
– А я не знаю, моя госпожа, люблю ли я кого-нибудь.
– Но ведь у вас же есть… другие женщины…
– С тех пор, как вы моя жена, – нет.
Петронилла спросила с горечью:
– Что, тоже отец велел?
– Нет, епископ Фалькон, – простодушно брякнул Гюи.
* * *
Сен-Сернен, 250 год
Ближе к началу времен жили на этой земле люди иного языка, о которых не помнят нынешние, ибо те не были их предками. Но уже и тогда стоял прекрасный город Тулуза, родным любовь, а пришлецам – пустое вожделение…
Одни уже веровали тогда в Господа нашего Иисуса Христа и в честь Него выстроили маленький храм за тулузскими стенами. Другие же пребывали во тьме и, досадуя, то и дело воздвигались войной на познавших свет.
Первым епископом Тулузским был некий Сатурнин, римлянин рода хорошего и состояния немалого. Был он ростом высок, лицом красив, на язык остер, на руку скор, сердцем же мягок, как теплый воск, только об этом не многие догадывались.
Например, такое о нем рассказывают.
Однажды служил он в маленьком храме. Собралась почти вся община, по большей части, конечно, женщины.
И вот посреди службы ворвался в храм человек. Такую радость перебил! Женщины на него закричали, негодуя, стали таскать за волосы и прочь выталкивать.
Ибо по человеку этому сразу было видать, что оказался он здесь ошибкой.
Но Сатурнин запретил женщинам бить этого человека и гнать его прочь, а вместо того подозвал поближе, чтобы выслушать.
Отцепил тот человек от себя впившиеся в тело ногти сердитых женщин и к Сатурнину приблизился. Шел с опаской, ибо был епископ высок ростом и на вид грозен.
Оказался пришелец родом варвар и был он рабом – из тех, что делают на богатых виллах грязную работу: чистят канавы, вывозят мусор. На лице раба клейма негде поставить. Был он, к тому же, в кровь избит, а разило от него чудовищно.
– Что тебе здесь нужно? – спросил его епископ.
Раб шумно дышал. Видать, перед тем долго бежал очертя голову.
– Это что тут, храм? – спросил он вместо ответа.
– Да.
Раб тотчас же сделался деловит чрезвычайно.
– Право убежища есть или как?
– Дитя, ты в какого бога веруешь?
– Ни в какого, – оборвал раб. – Убежище есть?
– Да, – сказал Сатурнин. – Но если ты искал безопасности, то выбрал неудачно. Власти сейчас почти не признают наших прав.
– А чей это храм? Какого бога?
– Бога Единого.
Раб призадумался, облизывая губы. Сатурнин попросил одну из женщин, чтобы принесла рабу напиться. Пока он, булькая, глотал воду, епископ молча усмехался, непонятно чему.
Наконец раб вернул кувшин и спросил хмуро:
– Вы эти… восточная секта?
Сатурнин назвал имя Иисуса Христа, с любопытством наблюдая за рабом. Тот со стоном ухватил себя за лохматые волосы и пал на пол.
– Ой-ой… А до нормального храма мне уж не добежать…
– Да ты, никак, сбежал, откуда не следует?
– Тебе-то что? – разозлился раб. – Ищут и скоро найдут меня. А от вас, я гляжу, помощи, как от коз…
И с сожалением оглядев сатурнинову паству, залился горькими слезами.
Рассказывают, что Сатурнин заступился за этого человека и выкупил его на собственные деньги, после чего отпустил. Рассказывают также, что спустя год он вернулся к Сатурнину, принял от него крещение и верно служил ему до самой смерти епископа.
Но другие говорят, будто тот человек ушел, забыв поблагодарить, и никогда больше не показывался в Тулузе. Сатурнин же вскоре выбросил этот случай из головы и ни разу о нем не вспоминал.
Ибо были у первого епископа Тулузы дела куда как поважнее.
* * *
Однажды утром направлялся Сатурнин к своему малому храму, что находился за городскими стенами. Путь его лежал мимо большого храма языческих богов на Капитолии, где в этот час жрецы готовили в жертву красивого белого быка.
И когда мимо проходил Сатурнин, огонь на их жертвеннике внезапно погас.
Настигли жрецы Сатурнина и повалили на землю, а повалив избили. Он же молчал и не звал на помощь. Когда жрецы устали бить его, спросил их епископ:
– Как, стало вам легче?
Они промолчали, тогда он спросил опять:
– Утолили свой гнев?
Они ответили:
– Да.
Сатурнин снова осторожно заговорил с ними.
– Могу я теперь идти? Меня ждут сегодня за городскими стенами.
Но жрецы ответили, что отпустить на волю такого злого колдуна и святотатца они не могут.
Сатурнин вздохнул и покорился им. Был он уже стар, и Бог звал его к себе.
Жрецы взяли того быка, от которого отказались их боги, и вывели на крутые ступени храма. Затем они связали старому епископу руки и ноги, пропустили веревку у него под животом, между ног и плечей, и привесили пленника под брюхом у быка, так что спиной Сатурнин слегка касался земли, а лицом упирался в бычьи яйца.
Язычники стали, смеясь, злить быка. Они кололи его острыми ножами и стегали палками, но пока не отпускали, удерживая за веревку, привязанную к рогам. Бык бесился и пытался бить их рогами.
Тогда Сатурнин молча заплакал. Близкая смерть сделала его слабым. Но он не стал ни о чем просить жрецов, потому что Бог все громче и громче призывал его к себе.
Наконец язычники отпустили разъяренного быка. Он промчался по ступеням храма, вырвался из города и унесся в поле – избывать злобу.
К вечеру две женщины вышли в поле и увидели, как, окруженный роем жирных мух, пасется белый бык, охлестывая хвостом гладкие бока. Под брюхом у животного болтался багрово-черный мешок. Подойдя ближе, они разглядели, что это человек с наполовину содранной кожей и переломанной в нескольких местах спиной.
Одна женщина стала кормить быка хлебом и льстить ему нежным голосом, а вторая разрезала веревки и освободила зверя от ноши.
Только по кольцу на правой руке и признали Сатурнина.
Одна женщина сняла с волос покрывало и завернула в него тело, а другая сняла плащ. И так, вдвоем, понесли тело епископа к малому храму, чтобы там похоронить.
* * *
Это случилось почти за тысячу лет до того, как граф Раймон, по счету тулузских Раймонов шестой, собрал свой народ в собор святого Сатурнина, чтобы обсудить: как дальше отражать проклятых франков, позарившихся на прекрасный город Тулузу?
И говорил граф Раймон под высокими, красновато-золотистыми сводами:
– Вы помните, как хороша была прежде наша Тулуза. Ныне везде зияют бреши, повсюду пепелища и развалины. И Монфор упорно домогается превратить ее в пустыню. Он говорит, будто пришел сражаться с ересью. Нет, Монфор привел на нашу землю своих голодных франков, чтобы погасить свет любви. Чтобы навсегда погибла куртуазия и с нею – доблесть рыцарства…
И кричали и спорили между собой горожане, переговаривались, улыбаясь и хмурясь, рыцари – из Фуа, Арагона, Каталонии, Наварры, а собор Сен-Сернен, как старый дедушка, заботливо хранил их всех, будто обнимал большими теплыми руками.
Приход Сен-Сернен. Душа Тулузы.
Любящая, пылкая, своенравная, нежная, упрямая, любопытная.
* * *
Минула Пасха 1218 года от Воплощения. Надвинулся и расцвел май. Теперь Раймон то и дело наскакивал на лагерь франков, но до серьезных сражений не доводил – так, дразнил и тиранил.
И вот у Симона не осталось больше ни веры, ни надежды.
С кардиналом Бертраном граф Симон и прежде не очень-то ладил; теперь же, после общей зимы, вовсе между ними всё расстроилось.
Легата долгая зима и бесполезная весна измучили еще больше симонова. Симон воин; он умел выжидать. Легату же подавай все сразу, по первому велению. Легат был церковником и ждать не желал.
И потому винил кардинал Бертран графа Симона в лености и бездеятельности, в нерешительности, в неумении, в том, что разинул рот на такой кус, который между зубов не помещается.