Свет в окнах угасал. Все ярче горели факелы. Тени бродили по лицу Оливьера, застревали в складках его одежды.
– В чем призвание человека? – вопрошал Оливьер. Он говорил спокойно, будто рассуждал сам с собою, а не поучал слушателей. – В чем смысл и назначение нашей жизни здесь, на земле? – Он слегка коснулся пальцами раскрытой страницы. – Сказано: «Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать». И еще: «Я послан к овцам погибшим». И потому говорю вам: все будут спасены и никто не будет ввергнут в пучину адскую, но каждый рано или поздно возвратится в горнюю обитель, под созерцание доброго Бога.
– И грешники тоже? – тихо спросила Эрмесинда. Этот вопрос хотели задать многие, только не решались.
Оливьер помолчал.
Петронилла затаила дыхание. Ей очень хотелось услышать ответ. Каноник из аббатства святого Волюзьена всегда страшно кричал, когда речь заходила об адских муках, долго и со вкусом живописал котлы, чертей, раскаленные трезубцы. Особенно если бывал под хмельком.
Наконец Оливьер вымолвил:
– Рано или поздно спасены будут все.
Радостью окатило Петрониллу, будто в жаркий день водой из ушата. Все! В глубине души она считала себя ужасной грешницей.
– Ибо ничего пагубного не может исходить из рук доброго Бога. Дорогие мои, подумайте сами. Много ли в том добра, чтобы освободить лишь некоторых, а остальных осудить геенне? – Внезапно Оливьер вспыхнул. Пятна гнева проступили на скулах. – Попадись в мою власть такой бог, который позволил себе из тысячи сотворенных им спасти лишь одного! Я своими руками порвал бы его на части!
– Ха! – вскрикнул старый граф Фуа и звучно хлопнул ладонью по столу. – Вот это по-нашему!
Все с облегчением перевели дух. Даже хмурый Оливьер чуть улыбнулся.
И сказал Оливьер:
– Вот поэтому, дорогие мои, я просил нынче нашего доброго друга графа Фуа снять со стены деревянного идола, которому поклоняются католики. Вы знаете уже, что католические попы обманывают вас, выдавая за истину выдумки и оскорбительную для Бога ложь. Так называемое воплощение Иисуса Христа противно здравому смыслу и законам природы. Подумайте! – Синие глаза Оливьера настойчиво останавливались то на одном, то на другом. – Подумайте! Могло ли Вечное облечься в тлетворную материю? Могло ли Божество принять на себя бренное тело – эту обузу, это наказание, этот стыд? Не позорно ли Богу быть заключенным во чреве жены? – Он покачал головой, избавляя своих слушателей, явно не приученных к отвлеченным раздумьям, от необходимости изыскивать ответ. – Нет. Людям был послан ангел, который не имел надобности ни в чем земном. Если Он ел и пил, то только ради людей, во избежание соблазна для них. Он имел одно лишь воздушное тело. Все его страдания и смерть были иллюзией. Как Он мог пострадать, если земного тела не имел? Разве страдает облако, если пронзить его стрелой?
И снова Эрмесинда задала вопрос, словно бы от лица всех остальных:
– А как же апостолы, осязавшие Спасителя?
– Сестра, знай: если ученики и осязали Его тело, то лишь по особому помрачению, которое Господу было угодно навести на них. Воскресения же в том смысле, который понимают католики, быть не могло. Это было бы унижением Божества. Все, что имеет хотя бы малейшую связь с плотским, не может быть свято. Вот почему мы отвергаем крещение водой, ибо сказано: «Я крещу вас в воде в покаянии, но Идущий за мною сильнее меня. Он будет крестить вас Духом Святым…»
– «…и огнем», – сказал Рожьер де Коминж, заканчивая цитату.
Оливьер пристально посмотрел на него.
– И огнем, – спокойно согласился он. – Но не тем огнем, который ты подразумеваешь, дитя мое. Этот огонь надлежит понимать иносказательно, как проявление Духа Святого, ибо сказано: «И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные… и исполнились все Духа Святаго». Ибо все, что названо в Святом Писании обыкновенными житейскими именами – «хлеб», «зерно», «плевел», «слепота», «пещера», «скот» – все это следует толковать не в прямом смысле, но в иносказательном и духовном, дабы не впасть в плачевную ошибку и через то – в грех.
От любопытства Петронилла забыла даже голод. Теперь, когда ее перестали пугать адом и геенной, она совершенно успокоилась.
Оливьер говорил:
– Итак, вы знаете теперь, что все земное и плотское суть пагуба. Следовательно, Иисус должен был взирать на болезни тела не со скорбью, но радостно. Ведь болезнь тела – это средство ко скорейшему разрешению человека от бренной земной оболочки и, следовательно, – благо.
Эрмесинда сказала:
– Мы читали, как Иисус умножил число хлебов и рыб и малым их количеством чудесно накормил многих. Разве не следует понимать это так, что Он все же заботился о пропитании тела и о том, чтобы оно не погибло?
Оливьер ждал этого вопроса. Улыбнувшись, он отвечал:
– Сестра, так буквально понимают Писание только простецы. За каждой тварью стоит замысел Божий, бесконечно далекий от твари и бесконечно совершенный, в то время как она сама несовершенна, ибо искажена земным воплощением.
– Да, – сказала Эрмесинда.
– Точно так же за каждым словом Писания стоит иной, истинный смысл. Хлебы, число которых таинственно возросло, суть хлебы духовные, то есть слова Жизни. Чем дольше говорил Он, уча людей, тем более умножались слова Жизни, так что в конце концов напитались тысячи жаждущих душ.
– Сказано также, что Иисус целил болезни тела, – проговорила Эрмесинда.
– И это надлежит понимать духовно, – наставительно сказал Оливьер. Теперь он обращался только к Эрмесинде; остальным же как бы дозволялось присутствовать при их доверительной беседе. – Слепые, которым Он давал прозрение, были на самом деле грешниками. Души их действительно пребывали в слепоте; Он же отверзал им очи, дабы они могли видеть самое себя.
– Но зачем же тогда Иисус видимо жил и страдал? – спросила Эрмесинда.
Теперь Петронилла ясно видела, что Эрмесинда знает правильный ответ на свой вопрос, а спрашивает лишь ради других – ради тех, кто не знает ответа и не решается перебить Оливьера.
Совершенная добавила:
– Ведь на самом деле Иисус не воплощался и не носил позорного телесного вретища. Не обманом ли были Его жизнь и смерть?
– Сестра, разве добрый Бог обманывает? Лжецом Он стал в руках католической церкви, извратившей слова Писания себе на потребу, – строго молвил Оливьер. – Иисус был призван как живой пример для человечества. Он учил людей отрешаться от плоти с ее страданиями. Он учил людей сбрасывать ветхую телесную оболочку, чтобы вернуться к истинному Богу и создать истинную Церковь, к которой мы с тобой принадлежим.
– Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – воскликнула Эрмесинда.
– Истинно, – отозвался Оливьер.
– Аминь, – вразнобой подхватили остальные.
И Петронилла прошептала следом за ними:
– Аминь.
После короткого молчания Оливьер сделал знак своему сотоварищу, и тот встал. Повинуясь тому же знаку, поднялась из-за стола и Эрмесинда.
И вот тот человек, что был с Оливьером (он так и не сказал своего имени) протягивает руку старому графу Фуа; а граф берет за руку своего сына; тот – своего двоюродного брата Одо Террида; Одо Террид – Рожьера де Коминжа; Рожьер де Коминж – своего отца графа Бернарта. И так они стоят по правую руку от Оливьера.
А Эрмесинда сжимает своими сухими горячими пальцами вспотевшую ладошку Петрониллы; Петронилла прикасается к локтю своей матери Этьенетты; Этьенетта берет за руку домну Филиппу, супругу графа де Фуа; домна Филиппа – домну Эклармонду, сестру графа; а Эклармонда соединяет руку с рукой второй совершенной, которая пришла в Фуа вместе с Эрмесиндой. Вторая живая цепь становится слева от Оливьера.
Братья, сестры.
В наступившей тишине громко затрещал факел за спиной у Петрониллы. Эрмесинда потянула девочку за руку. Вся цепь, колыхнувшись, пала на колени – один увлекая другого.
Эклармонда де Фуа громко сказала:
– Благослови нас, добрый христианин.
И склонила голову, коснувшись лбом пола. Следом за нею точно так же склонили головы и остальные.
Оливьер молвил, серьезно и торжественно:
– Бог да благословит вас.
Выпрямились, но с колен не поднялись.
Петронилла смотрела на Оливьера во все глаза. Теперь, когда она умалилась перед ним, он еще больше вырос, сделался огромным, наподобие горы. Он был суров и прекрасен. И стар. В его глазах жил Святой Дух.
Заметно волнуясь, проговорил Бернарт де Коминж, отец Петрониллы:
– Благословите нас, добрый человек.
Нестройно подхватили эти слова Рожьер и Одо Террид, а из женщин – Эрмесинда и сомлевшая от собственной храбрости Петронилла.
Оливьер отозвался:
– Господь да благословит вас.
И в третий раз поклонилось ему все собрание.
И тот совершенный, чьего имени никто не узнал, сказал:
– Благослови нас, отец, и моли доброго Бога за нас, грешных, дабы сделал нас истинными христианами и даровал нам кончину благую.
И ответил Оливьер:
– Бог да благословит вас, чада, и да соделает вас истинными христианами, и да сподобит кончины благой.
– Аминь, – громко сказал старый граф Фуа.
– Истинно, – произнесла Эрмесинда.
И Петронилла, льнущая к ней восторженной душой, повторила с радостью:
– Истинно.
Оливьер оглядел собравшихся, как учитель старательных учеников. Сказал так:
– Вознесем же все вместе ту единственную молитву, которая указана истинным христианам.
И запел «Отче наш».
Он пел неожиданно красивым, низким голосом, гладким, как атлас.
Петронилла знала «Отче наш» по-латыни; совершенные же, все четверо, пели на провансальском наречии. Петронилла завидовала им и остро страдала оттого, что не может петь вместе с ними.
– …хлеб наш сверхсущный дай нам ныне… – выпевала рядом с ней Эрмесинда.
Домна Филиппа, жена графа де Фуа, тоже пела. И Бернарт де Коминж.
– Яко Твое есть Царство… – заключил Оливьер.
Отзвук сильного голоса еще некоторое время бродил по залу и, наконец, затих под потолком, в темноте, куда не достигал рассеянный свет факелов.
Подняв руку, Оливьер провозгласил:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
– Благодать Господа нашего Иисуса Христа да будет с нами, – отозвалась Эрмесинда.
– Отец, Сын и Дух Святой да сжалятся над вами, – сказал Оливьер.
– И да сделают нас истинными христианами, – произнесла Эрмесинда.
– Отец, Сын и Дух Святой да простят вам прегрешения ваши, – сказал Оливьер.
А Эрмесинда добавила:
– И да сподобят нас кончины благой.
Оливьер развел руки в стороны, приглашая всех снова занять место за столом. Когда суета улеглась, он неспешно благословил хлеб в корзине и, разломив, отдал – налево, направо.
И тут Петронилла поняла, как ужасно, как зверски она проголодалась.
* * *
– Я не выйду замуж! Я не хочу выходить замуж!
Петронилла горько рыдала. Бернарт де Коминж заметно растерялся, столкнувшись с неожиданным сопротивлением дочери.
– Все девушки выходят замуж, – сказал он наконец.
– Я не хочу замуж. Я хочу быть совершенной, – выговорила Петронилла сквозь потоки слез. – Я хочу быть как Эрмесинда… И как Эклармонда де Фуа…
Бернарт де Коминж позволил своей меньшой дочке выплакаться. Терпеливо выслушал все ее признания.
Девичьи мечты. Целомудрие. Воздержание. Пост и строгость. Внутренний жар. Могущество творить чудеса. Спасение души. Быть как агнец среди волков. Завоевать Царство Небесное. Войти в Небесный Иерусалим.
И вот Петронилла всхлипнула в последний раз и затихла: рыжеватая голова у отца на коленях, сама – у его ног, на полу. Он наклонился, поднял ее на руки. Петронилла вдруг зевнула. Ее маленькое личико покраснело и распухло.
Бернарт отнес девочку на кровать, закутал потеплее – у нее лязгали зубы. Уселся рядом.
Она поцеловала его руку и пробормотала:
– Отец, не отдавайте меня замуж. Лучше я стану совершенной.
– Ты еще успеешь стать совершенной, – сказал Бернарт де Коминж своему упрямому ребенку. – Не обязательно же отрешаться от мира в пятнадцать лет.
– Вы хотите, чтобы я погубила свою душу? – спросила девочка, вся в слезах. – Я хочу творить чудеса. Вы видели, как Эрмесинда…
– Глупое мое дитя, – со вздохом молвил Бернарт. – Замужество спасению не помеха. Ты примешь посвящение потом, когда состаришься. Многие так поступают. Посмотри на меня. Я ношу оружие. Я убиваю – и животных, и людей…
– Я не буду убивать животных! – сказала Петронилла. – В каждом из них может быть плененная душа! Только гадов – только их можно убивать…
– Иные люди почище гадов, – убежденно сказал Бернарт. – Я зачал детей, у меня есть жена. И все же я надеюсь на спасение, ибо в смертный час я успею отречься от земного. Я войду в чертоги Небесного Отца чистым и безгрешным.
Петронилла не отозвалась. Склонившись к дочери, Бернарт увидел, что она обиженно спит.
3. Безносый псарь
Бернарт де Коминж, отец Петрониллы, не раз высказывал вслух сожаление о своем повелении Песьему Богу ноздри рвать. Уж не потому, конечно, что скучал по его некогда смазливой роже.
Ноздри псарю оборвали рано. Тому едва минуло пятнадцать лет. В такие лета природа не глядит, псарь ты или кесарь: взор делается мутный и ищущий, а томление духа внезапно устремляется к какой-нибудь скотнице.
Стояла тяжелая зима. Граф Бернарт, его жена, дети, кормилица и графский оруженосец – все ночевали, сбившись в кучу, на обширной кровати. И все равно мерзли. Эклармонда де Фуа терзалась почти непрерывным кашлем. В самую лютую стужу она перебралась в хлев, под жаркий, как печка, скотий бок.
И вот настает новая ночь. Молодой псарь, влекомый могучим чувством, не чуждым и самому царю Соломону, устремляется ко хлеву, думая отыскать там милую скотницу – огромную бабищу, старше псаря в три раза.
А домна Эклармонда была девственна.
Псарь пробирается между скотов и с радостным визгом валится на спящую. Ловко разведя в стороны ее брыкающиеся ноги, с ходу тычет в нее толстым дрыном. Эклармонда ужасно кричит. По счастью, псарь с первого разу промахивается. Попадает ей дрыном в живот.
Тогда псарь устраивается на распластанной, наподобие лягушки, девушке, зажимает ей рот ладонью и принимается нашептывать на ухо разные куртуазности – уговаривать. Этому обучил его, наставляя, конюх.
Эклармонда дергается под псарем, извивается, лягается. Едва лишь псарь дает ей поблажку, как она тут же попадает острым коленом ему между ног. Взвыв, псарь обеими руками хватается за уязвленное жало.
– Ты чего? – орет он обиженно.
Эклармонда его – хрясь по физиономии.
– Слезь!.. Тварь!..
– Ой! – верещит псарь. Теперь он ясно видит, что лежит вовсе не на скотнице. – Ой, ой!..
На следующий день он уже валяется на снегу у желтой стены с зубцами – распухшей от побоев задницей кверху. Студит воспаленную рожу. Вместо носа у псаря теперь две дырки, как еще одна пара вытаращенных глаз. Вокруг провалов запеклась корка.
Ногу ему перешибли двумя годами позднее, на кухне – крал еду. Год выдался тогда несытный. Псарь легко отделался, могли и убить.
О хромой ноге блудливого псаря граф Бернарт не слишком сожалел, а об испорченной роже – весьма, и вот почему.
То и дело открывалось, что в замке кто-то портит девок. А то еще являлись зареванные мужланки из долины. Со слезами припадали к графу. Рассказывали несусветное: будто обрюхатили их «по графскому повелению», а муж теперь бьет…
Угадать обидчика по сходству его с новорожденным ублюдком было невозможно: на псаря теперь разве что безносый походил. Рвать же младенцу ноздри, дабы установить отцовство, никто из зареванных баб не соглашался. На том соломонов суд графа Бернарта обыкновенно и заканчивался.
* * *
Когда псарю было пятнадцать лет и он только-только лишился своей красоты, Петронилле сравнялось десять. Впервые тогда девочка и заметила этого раба и выделила его из числа других домочадцев. Да и то, по правде сказать, такого урода трудно не заметить.