Ночь черного хрусталя - Михайлов Владимир Дмитриевич 6 стр.


– И природа при этом гибнет, – закончил за него Милов.

– Что верно, то верно, – сказала Ева. – Найти зеленое местечко стало почти невозможно. А даже я еще помню…

– Вам легко говорить это, доктор, – Граве, казалось, несколько обиделся. – А что творится у вас дома?

– Бордель, – сказала Ева. – Но мы спохватились раньше вашего. Уже почти во всех штатах приняты законы… Как и у вас, Дан, по-моему…

– Ну, у нас принятие законов – фактор скорее тревожный, – усмехнулся Милов. – Мы ничего не умеем так хорошо, как обходить законы, и если до их принятия нарушаем правила кое-как, то после – начинаем делать это уже профессионально. Правда, я уже некоторое время не бывал дома, и что там сегодня – могу только представлять…

– Все путешествуете, – сказал Граве.

– Все путешествую, – подтвердил Милов.

– У вас же, Ева, насколько я понимаю, просто сильно возросли цены на убийство природы – как охота на львов стала обходиться дороже, когда их осталось мало. Цены возросли, но охота не прекратилась. Ну, а тут, в вашей стране, господин Граве…

– У нас, – сухо проговорил Граве, – происходит то же, что и везде. Мы вовсе не желали и не желаем отставать от уровня цивилизации. Да, конечно, издержки, но наше демократическое общество успешно протестует. Партия Зеленых – вам о ней, разумеется, известно, – уже прочно утвердилась в парламенте и активно действует. Наши молодые защитники природы предприняли у берегов Новой Зеландии…

– А, ну, это, конечно, колоссально, – согласился Милов. – Судьба Новой Зеландии, безусловно, должна волновать вас безмерно. Ну, а на берегах вот этой реки – Дины, кажется, я верно назвал, – что они сделали?

– Я полагаю, немало, – сказал Граве. – В частности, даже Научный центр вынужден платить немалые штрафы…

– Все верно, – согласился Милов. – Зелень исчезает в природе, но вместо зеленых листьев возникают зеленые бумажки на банковских счетах. Вы никогда не пробовали приготовить салат из двадцатидолларовых бумажек? Свою валюту я не предлагаю, у нас зеленые только трешки, их нужно очень много, чтобы насытиться. Хотя из пятидесятирублевых, пожалуй, можно варить неплохие щи.

– О, щи! – сказала Ева. – Экзотика!

– Бросьте, Ева, – сказал Милов. – Экзотика – это когда в магазинах полно всего, а когда жрать нечего – это как раз не экзотично. Да не об этом речь. Скажите: вот то, что происходило и в поселке, и, видимо, тут, на дороге, и может быть, сейчас творится еще где-нибудь – не могло ли все это произойти как реакция на уничтожение природы: не скажу – безнаказанное, нет, но пока что неостановимое? Понимаете ли, если убийца ближнего вам человека осужден на пожизненное заключение или даже приговорен к смерти – разве убитый воскресает? Разве возмещается ваша потеря? Почему в вашей стране, Ева, в свое время существовал суд Линча, а у нас – так называемый самосуд? Потому что или не было судебной власти, или на нее не надеялись. Так сказать, прямое, волеизъявление жителей. И для того, чтобы оно возникло, порой достаточно бывает одного единственного события, даже не самого важного…

– Такое событие было, – сказала Ева хмуро. – Еще один случай ОДА. Как раз вчера. И нужно же было, чтобы ребенок оказался дочерью Растабелла…

– Я слышал эту фамилию, – сказал Милов. – Но это не здешний министр-президент. Кто он?

– Общественный деятель, – сказала Ева.

– Сказать так – ничего не сказать, – обиделся Граве. – Растабелл – это наш голос, звучный и неподкупный. Он всегда говорит о том, что больнее всего сейчас. А ныне – вы правы, Милф, – природа болит у нас больше всего. За Растабеллом идет народ и пойдет дальше, куда бы он ни повел. То, что случилось – для него, разумеется, трагедия. И, если подумать, то вполне возможно предположить, что народ, узнав о несчастье, постигшем его любимца, и, справедливо полагая, что корень зла – в засилье современной технологии… м-м… несколько нарушил общепринятые нормы поведения…

– Ну что же, – сказал Милов задумчиво. – Тогда, пожалуй, можно уже понять, что происходит – пусть это и кажется невероятным: научно-техническая контрреволюция, если хотите. По-моему, точнее не определить.

– Ну, господин Милф, – сказал Граве, – вы видите вещи в слишком мрачном свете. Что это у вас – в национальном характере?

– Да нет, напротив, – сказал Милов, хотя можно было и не отвечать – просто пожать плечами. – Мы ужасные оптимисты, иначе давно наложили бы на себя руки.

– Странный оптимизм, – недоверчиво покачал головой Граве. – Допустим, я принял ваше предположение и поверил, что жители целой округи набросились на жителей поселка – в основном ученых, – чтобы таким способом выразить свое отношение к… к тому вреду, который цивилизация вынужденно наносит природе. Набросились – вместо того, чтобы проявить разумное терпение и дожидаться решения проблемы в рамках закона… Нет-нет, позвольте мне закончить: я согласен, что наше правительство в отношении экологических проблем вело себя не лучшим образом, что, безусловно, отразится на ближайших же выборах. Но ведь это не только у нас, мистер Милф, это происходит действительно во всем мире – и нигде люди не свирепеют, не накидываются на других, не валят столбы, не сбрасывают в реку автобусы…

– Еще немного, Граве, – сказала Ева, – и вы убедите меня в том, что автобус сбросили мы с вами.

– Простите, доктор, не могу принять вашей шутки: для меня все выглядит достаточно серьезно, чтобы не сказать более… Я лучше знаю нас с нашим национальным характером, чем вы, – о господине Милфе я уже не говорю. И вот что я утверждаю: произошел инцидент, да; но не надо сразу же давать ему громкие названия, эпизод есть эпизод, и если даже пошел дождь, даже сильный, не надо спешить с заключением о начале потопа!

– Кстати, – сказала Ева. – Дождя как раз нет. И не было.

– А при чем тут…

– Откуда же вода в канавах? Всегда они были сухими…

– Ах, какая разница, откуда? Господин Милф, надеюсь, я вас убедил?

– Не в том, в чем вам хотелось бы. Понимаете ли, то, что ситуация во всем мире примерно одинакова, может означать и совсем иное: что нечто подобное может происходить не только у вас. Чуть раньше, чуть позже…

– Неправдоподобно. Чтобы люди всего мира…

– Лавина может начаться с одного камушка, разве не так? И почему бы этому событию не оказаться таким вот камушком? А лавина – это и есть та самая НТ-контрреволюция. Кстати, вы не замечали, что у революций проявляется тенденция – завершаться собственной противоположностью?

– Не изучал революций, – буркнул Граве.

– Точно так же жизнь кончается смертью, – неожиданно серьезно молвила Ева. – Что удивительного? Все в мире приходит к своей противоположности.

– Революция! – проговорил Граве сердито. – Я этого слова никогда не любил, потому что оно означает нарушение порядка, то есть мешает жить и заниматься делом. Но почему? Неужели нельзя обойтись без этого?

– В общем, потому, – ответил ему Милов, – что революция чаще всего не знает своей цели, хотя и провозглашает ее; вернее, она не знает, достижима ли цель принципиально, реальна ли она. Следовательно, и пути к цели она знать не может и лишь совершает простейшие и не всегда логичные действия, уповая на то, что нечто получится. Но чаще всего выходит совершенно не то, что хотелось и думалось. Потому что к людскому обществу чаще всего относятся так же, как к природе: оно неисчерпаемо, все стерпит и потому – вперед, без оглядки! А общество, как и природа, несет потери и что-то теряет безвозвратно.

– Это ваше общество, – сказал Граве с раздражением, – хваталось за оружие, когда его морили голодом, лишали свобод – хотя даже и при таких условиях далеко не всегда… Но наше общество! Сегодня! Нет, это лежит за пределами здравого смысла. Общество, с его компьютерами, автомобилями, видеосистемами, кухонными автоматами, рефрижераторами, стиральными машинами, изобилием всего… Извините, Милф, я понимаю, что в вашей стране, может быть, и не все обстоит так, как я сказал, и если бы нечто такое произошло у вас или, допустим, в Польше… Но ведь мы живем в прекрасной, мирной и благоденствующей стране, где нет ни одной хижины, куда не была бы подведена горячая вода!

– Вот в ней-то могут утопить каждого, кого сочтут виновным. Вы не хотите понять, Граве. Люди прежде всего нуждаются не в горячей воде. И не в автомобилях, тряпках или космических кораблях. Им куда нужнее другое – жизнь. Когда люди начинают понимать, что все блага жизни они получают за счет этой же самой жизни, что жизнь, которую нужно отстаивать, – это не только они сами, но и все живое, что только есть в мире, и сами люди живы лишь до тех пор и потому, что живым остается это живое – вот тогда революция – я имею в виду нашу с вами научно-техническую, великую протезную революцию, – вот тогда она и обращается в свою противоположность, а мы с вами встречаемся в пещере и стараемся унести ноги подобру-поздорову, и плюхаемся в отравленную воду, вступив перед тем в огневой контакт…

– Что-что? – спросил Граве.

– М-м… Я имел в виду перестрелку. Ну, что же – видимо, мы хотя бы приблизительно разобрались в обстановке. Пошли?

Граве взглянул на часы.

– Я полагаю, что сейчас уже нет смысла. Через четверть часа должен быть следующий автобус, и с ним, я надеюсь, ничего подобного не случится. За это время до следующей остановки нам не дойти.

– А вы уверены, что следующий будет? – недоверчиво спросила Ева.

– Простите, доктор, но я надеюсь, вы не станете поддерживать предположения нашего спутника? Вам, жителю цивилизованной страны, было бы непростительно делать столь экстремальные предположения: будто у нас может произойти нечто… подобное.

– Ну, если говорить серьезно, – не сразу ответила Ева, – мне, откровенно говоря, страшно не хочется говорить серьезно, мне спать хочется… Но раз уж вы затеяли серьезную беседу… Мы, медики, кое-что начали понимать всерьез и раньше. А биологи – еще раньше нас. Начали… Но понимание, мне кажется, – это не миг, не прозрение, это влюбиться можно мгновенно… а понимание – процесс длительный. Хотя для начала нужен какой-то толчок… вроде нашей ОДЫ. Нет, мы понимали, что цивилизация приносит и немалый вред – но прикрывались успехами медицины, увеличением продолжительности жизни, и нам казалось, что проигранное в одном месте мы возмещаем в другом, и равновесие в общем сохраняется. Но вот все начинает становиться на места, и делается как-то неуютно… – она поежилась.

– Это нервы, только нервы, – сказал Граве. – Конечно, вы имеете дело с больными, а вот я с вами не могу согласиться. За последние десятилетия человечество выиграло великую битву – против ракет и ядерных головок. Мы победили без крови. И это настолько грандиозно, что на то, что вас беспокоит, я смотрю как на относительно мелкие неприятности.

– То была первая холодная война, – сказал Милов. – А сейчас мы вступили во вторую, и она будет посложнее. Потому что тогда воевать приходилось в основном с предрассудками, амбициями политиков и военных, ложными понятиями престижа, просто упрямством, порой – тупоумием, интересами военной промышленности; но тут можно было победить, потому что в глубине души все были согласны с самого начала: уж очень конкретной выглядела смерть. Как в авиакатастрофе: если вы падаете с неба – надежды не остается. Вот мы и выиграли. А сейчас идет та же самая битва за выживание. Но только если там враг был конкретен, я говорю не о пресловутом «образе врага», а о враге всеобщем: оружии, которое можно было при случае увидеть и потрогать, и если тот враг был не в нашей повседневной жизни, а вне ее – мы не катались на ракетах и не ели ядерные заряды, – то сейчас все неопределенно, опасность не концентрируется на десятке или сотне военных баз, она в нашем гараже, холодильнике, тарелке, стакане – она везде. И поняв это, человек хочет возвращения к первозданной чистоте воздуха, воды, пищи – но еще не согласен жертвовать ради этого всем комфортом, и пока он торгуется со смертью – процесс идет…

– Не согласен, – решительно объявил Граве. – Не могу признать, что мы ничего не сделали для устранения опасности. Да вот хотя бы: супруг доктора, господин Рикс, человек у нас весьма уважаемый и не раз оказывавший стране услуги, не получил разрешения правительства на создание тут, у нас, какого-то своего предприятия – оно оказалось неэкологичным, и парламент… Впрочем, доктор наверняка знает все это значительно лучше меня.

– Ничего я не знаю, – сказала Ева, нахмурившись, – и не желаю знать, мы занимаемся каждый своими делами… Видите, мы снова пришли к разговору о смерти; однако это будет уже не падение с высоты, это будет рак, и та его форма, которую излечивает только нож. Рак – это не только Лестер, это и мы с вами, Граве, и еще миллионы умных, образованных, деятельных людей. Мы упустили миг, когда цивилизация из доброкачественной начала перерождаться в раковую.

– Вот именно, – подхватил Милов. – А ведь если больной понял, что у него – скверная опухоль, и хирурга нет – он согласится, чтобы ее хоть топором удалили, и пусть это сделает хоть дровосек – иначе смерть… И вот процесс понимания этого шел достаточно давно, и ему помогали – журналисты, парламентарии, гуманисты, проповедники…

– Уж лучше бы они молчали, – вздохнул Граве. – Конечно, свобода печати – великая вещь, однако порой…

– Наоборот: надо было договаривать до конца. Кричать: рак не проходит от аспирина! Мы гуманно предупреждаем каждого курильщика: гляди, парень, наживешь себе рак легких! Но курить не запрещаем: насилие над личностью, да и все же доходная статья… Точно так же пытались предупредить человечество – но никто не попытался что-то сделать всерьез. Очищение? Но сигарета с фильтром не становится безвредной, верно? Курильщик скажет вам: бросить трудно, привычка, потребность… Так же и человечество: оно привыкло, у него есть потребность во всем, что дает современная цивилизация. Но ведь и наркотик становится потребностью! Так что если в результате начинаются серьезные осложнения или, как теперь любят говорить, непредсказуемые события – хотя на самом деле они легко предсказуемы, – то единственное, что можно сделать, это выбрать: на чьей ты стороне.

– Как легко рассуждать, господин Милф, – сказал Граве холодно, – когда горит дом соседа… Интересно, а что бы вы сделали, происходи это у вас дома?

– Я был бы с теми, кто за жизнь, – сказал Милов, – жизнь ценой комфорта, а не наоборот. Я не из самоубийц. И думаю – вы, господин Граве, тоже. Хотя – вы ведь не верите, что здесь, у вас, может происходить что-то серьезное…

Граве помолчал.

– Видимо, автобуса не будет, – сухо произнес он затем. – Что же, идемте. К сожалению, мы потеряли немало времени.

– Пешком в город? – воскликнула Ева. – Даже если мы и дойдем, то в лучшем случае к вечеру…

– Важно дойти до перекрестка, – сказал Граве. – Тут мы в стороне, но между Центром и городом какое-то движение наверняка существует: остановим первую же машину…

– Дан, придумайте что-нибудь, – сказала Ева. – Понимаете, я все-таки ухитрилась стереть ноги на этой дороге и не знаю теперь…

– Все очень просто, – сказал Милов. – Вы вдвоем оставайтесь здесь пока. Я доберусь до перекрестка и первую же попавшуюся машину пригоню сюда.

– Вы полагаете, водитель согласится? – на всякий случай спросил Граве.

– Я его очень попрошу, – сказал Милов. – Так, чтобы он не смог мне отказывать.

«Да нет, – подумал Милов. – Я здесь человек посторонний, я не нахожусь в состоянии войны с этой страной, что бы тут ни происходило. Значит, если он попросит меня подойти – подойду спокойно и вежливо…»

Это было, когда он уже приближался к перекрестку и шел открыто по дороге – не канавой и не придорожным кустарником; шел так, чтобы не вызвать никаких подозрений у возможного наблюдателя: такой наблюдатель мог существовать – давний и многогранный опыт подсказывал это. Вооруженный человек возник внезапно – появился из-за толстого дерева, до которого Милову оставалось еще шагов двадцать; на человеке был солдатский комбинезон, только вместо погонов на плечах были дубовые листья – суконные или пластиковые, отсюда не разглядеть. Придерживая правой рукой висевший на плече и направленный на Милова автомат, человек махнул левой, подзывая:

Назад Дальше