Медузы бывают огромные - с ведро, с бидон. Они похожи на собачьи грибы: тоже с одной ногой, но очень толстой и растрепанной внизу, как будто на одной ноге целая дюжина стоп.
Если бы они умели танцевать, они танцевали бы на этой своей одной ноге с дюжиной стоп. И был бы у них город одноногих, и все они, одноногие с двенадцатью стопами, были бы босые, потому что в воде не нужны туфли. Только в скалах они надели бы туфли, чтобы не пораниться. В скалах пораниться - это запросто, и хоть как зажимай рану, а кровь хлещет и вьется бешено, будто змея, которой отрубили голову.
За буйком есть скалы - в том месте, где вода чернильно-синяя, почти черная. Я не люблю это место, я боюсь его. А они тащат меня туда. Зачем они тащат меня? Я же сказал им, что не хочу туда, что боюсь. А они тащат. "Ну, не надо, я же прошу вас: не надо. Я же честно сказал: мне страшно". А они смеются, они ничего не понимают, они не люди. Ох, как гадко они смеются! Нет, это люди, переряженные одноногие люди, и они хотят утопить меня. И они утопят меня, они утопят меня...
Когда они зажали мне рот, закрыли глаза и я перестал дышать, кто-то схватил меня за волосы и дернул, так дернул, что все те, переряженные, разлетелись маленькими серебристыми рыбешками и я увидел, что это фиринки, которые боятся всего на свете, даже морских коньков, даже мидий. И мне сразу стало легко дышать.
Я проснулся. Горела настольная лампа. Мама спала, обхватив себя руками. Было без пяти минут одиннадцать. Значит, прошло всего пять минут, а мне совсем не хотелось спать, и я точно знал, что проснулся для того, чтобы решать задачу, и, самое главное, решение уже было готово в моей голове.
В городке двенадцать жителей, одна треть их - одноногие. Значит, им нужно четыре сапога - по одному на человека. Половина остальных, то есть четыре жителя из восьми, ходит босиком, а четверым обувающимся нужно восемь сапог. Всего, значит, двенадцать: четыре плюс восемь - двенадцать. Стало быть, число сапог равно числу жителей.
А что, если жителей триста, тысяча или пять тысяч? Ведь таких городков, где двенадцать жителей, не бывает. Я пересчитал, и опять получилось то же: в первом городке - триста сапог, во втором - тысяча, в третьем - пять тысяч. Значит, при таком условии, как в задаче, число сапог всегда будет равно числу жителей.
Я хотел разбудить маму и сказать ей: "Послушай, какую трудную задачу я решил". Я даже руку на плечо ей положил, чтобы растормошить. И раздумал.
Я лег. Настроение у меня было хорошее. Очень хорошее, как тогда, в июне, когда я наловил за день двадцать девять бычков. В городе, на Ласточкиной, Гаванной, Дерибасовской, все смотрели на меня и удивлялись: "Киты прямо, а не бычки. Продашь, мальчик, а?" - "Нет, - говорил я, - не продаются. Не продаются. Не продаются".
И так я до самого вечера ходил по городу, и прохожие оглядывались на моих бычков и просили уступить хоть полвязки.
Может, все-таки разбудить маму и рассказать про задачу?
- Мама, - я три раза подергал ее за плечо, прежде чем она услышала, мама, проснись.
Она смотрела на меня испуганно, потому что не проснулась еще, хотя глаза ее были открыты.
- Мама, ты спишь в одежде. И в туфлях.
Она долго, с остановками, раздевалась и стелила постель. За это время я мог двадцать раз вспомнить про задачу, но теперь мне уже не хотелось этого, теперь у меня было такое чувство, как будто кто-то большой и сильный все видел, все слышал и все знает про меня, и про бычков, как я ходил с ними целый день по городу, и про задачу, и про то, почему я хотел разбудить маму.
На следующий день все получилось по-моему; в классе только три человека решили задачу.
- И ты? - удивился Николай Иваныч.
- Да, - сказал я.
- Сам? Без посторонней помощи?
- Сам.
Николай Иваныч пожал плечами.
- Ну, иди к доске.
Я записал на доске решения для двенадцати, для трехсот и для пяти тысяч жителей. И в конце сказал: очевидно, при любом населении города число жителей и число сапог при данном условии будут тождественны. Равны, значит.
- Нет, - сказал Николай Иваныч, - эту задачу ты не сам решил, теперь у меня нет сомнений: ты слова чужие говоришь.
Когда я что-нибудь хорошее сделаю, учителя обязательно по верят мне. Раньше я обижался, а сегодня - нет, ничуть.
- Пожалуйста, Николай Иваныч, я могу решить еще десять, еще тысячу таких задач, если надо.
- Хорошо, - сказал Николай Иваныч. - В тридцать восьмом году Петров был втрое старше своего сына, а в пятьдесят шестом - вдвое. По скольку лет им было в тридцать восьмом году?
- Пятьдесят четыре и восемнадцать. А теперь - семьдесят два и тридцать шесть.
- Чудеса, чудеса, - повторил Николай Иваныч. - Да ты, брат, просто талант. Как это у тебя получилось?
- Не знаю. Просто умножил восемнадцать на три, чтобы втрое больше было, а потом прибавил по восемнадцати.
- Ну, это случайность, - поморщился Николай Иваныч. - Хотя нет, сначала мы имеем три части и одну, потом, присобачив к ним по единице, получаем четыре и две. И никакой тебе алгебры.
- Еще, еще, - закричали ребята, - пусть еще решит!
- Ладно, - согласился Николай Иваныч. - В одном ящике хранятся тридцать три пары белых носков и двадцать одна пара черных. Повторяю: тридцать три пары белых и двадцать одна пара черных. Дело происходит ночью, в комнате погас свет. Сколько нужно извлечь носков, чтобы наверняка получить пару одноцветных?
Николай Иваныч еще не успел закончить условие, а у меня уже был готов ответ - три. Я ничего не решал, я даже не думал и запоминал, сколько было носков, я просто почувствовал это число - три.
- Три, - сказал я, и ребята захлопали, а Николай Иваныч закрыл глаза и стал протирать веки.
Потом, когда ребята успокоились, он сказал мне:
- Подумай хорошенько и запиши на доске подробно решения, которые ты проделал устно.
Я думал, думал, по ничего придумать не мог, потому что никакого хода решения у меня не было, а просто сразу появлялся готовый ответ.
- Но ты же чувствовал что-нибудь при этом?
На этот вопрос я тоже ответить не мог, потому что ничего такого не чувствовал. Наоборот, в это время я даже вообще не чувствовал и не думал все вроде останавливалось во мне, а ответы я просто вспоминал, как будто все эти задачи уже слышал прежде.
Вечером мы с Бобкой опять стояли у ворот. Солнце спряталось на куполом Успенского собора, и оно было такое огромное, что купол не мог закрыть его. Потом я увидел солнце в Бобкиных зрачках: солнце было черное, блестящее, а небо вокруг него голубое, почти настоящего голубого цвета. Я поднял Бобку за передние лапы и стал глядеть ему в глаза, а он отводил голову то влево, то вправо, чуть только мы встречались взглядами. Тогда я присел и стиснул Бобкину голову руками. Теперь в его глазах можно было рассмотреть все - и солнце, и купол, и деревья, и даже ветки деревьев. Но смотреть на меня Бобка не хотел: глаза его были скошены в сторону, веки и ноздри подрагивали, как будто его обкуривали папиросным дымом.
Сейчас прикажу ему: смотреть! В глаза смотреть! В глаза.
- Боб!
Я еще ничего не приказал, я только хотел поймать его взгляд, а он вдруг стал скулить и рваться изо всех сил, так что повалил меня наземь, на чугунную плиту с молнией.
Подымаясь, нет, даже еще раньше, лежа на этой чугунной плите с молнией, я увидел его, нашего соседа, человека со странностями. Он ничего не сказал про мою возню с Бобкой, он только смотрел на меня, точь-в-точь как вчера: просто смотрел. А потом, когда я поднялся и стряхнул пыль, повторил вчерашние слова:
- Заходит солнце.
- Заходит, - сказал я.
- Ты понял, почему утром и вечером солнце разное?
- Потому что дома в городе разные и тени в разные стороны падают: утром сюда, а вечером гуда.
- Туда - это в сторону моря, на восток.
- А в море солнце утром и вечером одинаково? А в пустыне? В пустыне?
- В пустыне я не был. И в море, далеко от берега, тоже не был.
Он задумался. Он думал о чем-то своем, это я видел но его глазам: они были далекие, как глаза льва, который всегда смотрит поверх людей. Я уже раз двадцать ходил в зоопарк, и еще не было случая, чтобы лев смотрел в глаза человеку: люди остаются где-то внизу.
- В пустыне, - это он не мне говорил, это он просто вслух рассуждал, бывают миражи. Грандиозные, феноменальные миражи. Миражи губят людей. Природа забавляется, а люди гибнут.
Почему люди гибнут в пустынях, я знаю давно: в пустынях нет воды. Но почему природа забавляется? И как? Природа не может забавляться, у природы нет мозга.
- Ты прав, - сказал он, - природа не умеет забавляться. А ты читал о мираже?
- Читал, но не понял. Понял только, что люди видят то, чего нет.
Он рассмеялся. Это он в первый раз смеялся, человек со странностями, и глаза у него стали добрые и лицо, и я увидел, что он совсем молодой, ну, лет двадцать семь, как моему папе на фотографии, где он с мамой двадцать первого июня сорок первого года, в субботу - двадцать первого июня.
- Нет, - сказал он, - люди видят то, что есть, но не там, где есть.
- Где же оно на самом деле?
- На самом деле оно в другом месте.
- И там, в другом месте, его тоже видят?
- Тоже. - Он уже не смеялся, он опять задумался, только в этот раз он смотрел на меня, прямо на меня. - Именно там видят правильно. То, что есть, видят.
Вечером, в пять минут двенадцатого, я учил стихотворение Пушкина "Зимнее утро". Стихи были про вьюгу, про мутную луну, про белый снег и чернеющий лес, но ничего этого я не видел: все время меня окружало что-то желтое, знойное, зыбкое.
Стихи распадались, это были уже не стихи, а просто случайные, бессмысленные слова, окрашенные в желтое.
Желтые слова круглились, сливаясь в огромное желтое пятно, окрашенное синим.
"Это шар, - объяснил я себе, - нет, не шар, а глобус, и желтое пятно на глобусе - Сахара, самая большая в мире пустыня".
Потом на этом желтом пятне появились жирафы, львы и антилопы. Они были нарисованы. Я люблю карты, по географии, где нарисованы звери. Но глобуса с картинками я еще никогда не видел. А этот глобус был с картинками, с огромными желтыми, как пески Сахары, картинками. А потом, среди этих нарисованных зверей, я вдруг увидел себя, увидел, как подбирается ко мне из-за бархана лев, и я хотел предупредить себя об опасности, но тут же подумал, что не надо зря пугать того меня, который в песках, потому что лев не настоящий, а нарисованный. И тут лев прыгнул и непонятно почему перелетел через меня, зарывшись мордой в песок, а я побежал, и бежал изо всех сил, и думал, что, как ни далеко море, надо добежать, потому что львы не умеют плавать, и море - это мое спасение.
И сразу, только я подумал о море, появилось море, но это было не Средиземное, не Красное, это было наше, Черное море - в том месте, где на Большом фонтане патриаршая дача с фуникулером.
Я крикнул: "Не прыгай, здесь высоко, здесь скалы!" Но было уже поздно. Я услышал эти слова в воздухе и успел еще подумать, что надо бы спланировать, но какая-то сила толкала меня в спину, и я врезался в скалы, и сразу, как только я врезался, скалы забились в красном, и это красное выло сиреной, как пожарные машины, когда они спешат на пожар.
И меня не стало. Я совершенно точно знал, что меня уже нет, по человеческая рука судорожно тискала мой затылок и волокла меня из красного. Я чувствовал боль в затылке и удивлялся: "Как же это - меня нет, а я чувствую боль в затылке?"
И вдруг я увидел солнце, оно било мне прямо в глаза, потому что я лежал на песке лицом к небу. Я был счастлив, я опять вернулся к жизни, и хотя в моем возвращении было что-то недостоверное, облегченное, как всегда во сне, когда совершается физически невозможное - полет в воздухе, прыжок через трехэтажный дом с плавным спуском, - я чувствовал себя освобожденным, наконец, от смерти, которая только что еще была действительностью и вдруг перестала быть действительностью, потому что все прежнее, сопряженное с ней, было сновидением: и глобус с ожившими львами, и погоня, и красное, воющее сиреной, и боль в затылке, которого нет.
- Проснись, - сказала мама, - разденься и ляг в постель: утром доучишь.
- Почему "проснись"? Я не спал.
У меня на самом деле было такое чувство, будто я не спал, а вернулся откуда-то издалека, даже не очень-то издалека, потому что время, которое мне понадобилось на возвращение, было чересчур коротко.
- До Стамбула, - сказал я, - теплоходом двое суток. А самолетом час. Черное море - маленькое.
Мама посмотрела на меня удивленно, покачала головой и приказала немедленно раздеваться и еще чтобы уроки я делал только днем и не смел сидеть до полуночи.