Кое в чем мы с Ольгой были схожи, это привело нас к быстрому сближению. Когда-то она увлекалась спортом, скалолазанием – и тут нашлись общие темы и даже общие знакомцы; еще она любила гулять, бродить по городу и по музеям, обожала музыку и полагала, что ей повезло: ведь вместо Северной Пальмиры она могла бы очутиться в каком-нибудь совсем неподходящем месте, в Тамбове, Лондоне, Чикаго или – страшно представить! – в Москве. Как и я, она потеряла родителей, и это вкупе с неудачным замужеством, разводом и разменом жилья поубавило в ней жизнерадостности; она казалась цветком, свернувшимся с приходом сумерек в плотный и тугой бутон, застывший в ожидании тепла. Но я был уверен, что роза распустится, если ее обогреть и понежить, – распустится и явит счастливому садовнику свои чарующие краски и дивный аромат.
Словом, не прошло и месяца, как Ольга перебралась ко мне, в дом на углу Дегтярной и Шестой Советской, покинув убогую коммуналку с тараканами и мрачными соседями. Мы прожили вместе пару лет, и я вспоминаю об этом времени с тоской, как о прекрасном даре, как о сокровище, посланном мне Вселенским Духом, которое не удалось сберечь. Две одинокие души, два существа вдруг обрели любовь и пестовали ее с трепетом, стараясь защитить, укрыть и одарить друг друга, соревнуясь лишь в щедрости ласки… Что важнее во Вселенной? Пожалуй, ничего – даже тайная миссия, с которой я явился в этот мир.
Помню, что облик ее меня пленял. Внешностью Ольга не походила на бледных светлоглазых северянок; кожа ее была розово-смуглой, лицо – скуластым, глаза – чуть-чуть раскосыми, доставшимися от татарских предков. Чарующие глаза! Того колдовского оттенка, какой заметен в меде или янтаре, а еще – в темных полированных панелях из бука или дуба… Маленький рот и яркие сочные губы напоминали уренирских женщин, и волосы, и носик, и подбородок с ямочкой… Я целовал ее, и Ольга, смеясь, шептала что-то нежное, такое, чего не услышишь ни на Сууке, ни на Рахени – быть может, ни на одной из планет, где мне довелось или суждено побывать. Она была смелой в любви, более смелой, естественной, раскованной, чем в мыслях; любовь принадлежала только нам, а в мысли, помимо воли и желания, вторгалось мелкое и неприятное: факультетские склоки, очереди в магазинах, туфли со сломанным каблучком, деньги, которых всегда не хватает, – в общем, та российская действительность, что не спешила издыхать под гром реляций о боевых и трудовых победах.
Ольгой все это воспринималось всерьез. Не сразу, но со временем я понял, что, кроме ее милых тайн – загадочного блеска глаз, с которым она сбрасывала платье, или билетов в филармонию, вдруг попадавших в мои бумаги, – есть у нее другой секрет, такой же, как у всех землян, давно знакомый и оттого обидный в близком человеке. Люди этого мира не ощущали себя просто людьми, искрами разума и света во Вселенной; их самоидентификация зависела от обстоятельств, и это означало, что в некий момент моя возлюбленная – женщина, пылкая, как пламя, в другой – ученый, замкнутый среди унылых кафедральных стен, а в третий – человек, который привязан к определенному месту и времени, к своим занятиям, обычаям, стране и языку. Привязан, уверен в их неизменности и потому пугается странного, как убежденный атеист, которому явился черт. Не рядовой, а Мефистофель из галактической огненной бездны…
Мог ли я упрекнуть ее в этом? Конечно, нет; лишь гениальный ум или провидец вроде Аме Пала имеет силу подняться над обыденным, и лишь фанатик верит слепо в чудеса и принимает их как данность. Ольга не была ни гением, ни провидцем, ни фанатиком; милая женщина, очень неглупая, с чувствительным сердцем, однако без склонности к фантазиям. Жаль, что она не историк, а физик, думал я; историки, погруженные в древность, видят мир иначе, сквозь призму воображения, что расщепляет луч событий на вероятное и реальное. К такому способны и физики, но лишь гениальные, как Эйнштейн или Пенроуз, из тех, кого судьба одарила провидением. Все остальные – Ольга в их числе – воспринимали Мироздание как сумму фактов, среди которых что-то понятно, что-то – не очень, но, уж конечно, нет места чудесам.
Случалось, мы спорили на эти и другие темы. Разум Ольги был зажат в тисках идеологии и воспитания; она доверяла множеству мифов, внедренных в сознание землян убогими философами, хитрыми политиками и тем чиновничьим аппаратом, который, к собственной выгоде и пользе, эксплуатировал догмат божественного. Идеология в разных частях Земли была различной, но мифы – одинаковыми, будто цыплята в инкубаторе, и столь же обманчивыми, как радостный сон в преддверии казни. Бог безусловно есть, или его безусловно нет… Будь добр, почитай мудрых, и ты проживешь счастливую жизнь… Спорт – основа здоровья… Законы Вселенной познаваемы, и если разобраться с ними до конца, то на Земле наступит рай… Трудись, двуногое бесперое, и ты всего добьешься…
Это не так, говорил я Ольге, совсем не так. Нрав, здоровье и таланты запрограммированы генетически, и человеку не добиться большего, чем позволяет сей природный дар. Границы есть и у познания, но главное не в этом и даже не в технологической догме, которая обещает грядущий рай; главное – представить, какой она будет, эта жизнь в раю, наметить ее контуры, понять, к чему следует стремиться. Что до реальности бога, то это непростой вопрос, не поддающийся бинарной логике. Бог не существует объективно, вне разума его творцов; бог есть артефакт, частица ноосферы, и в этом смысле он абсолютно реален. Так же как идея колеса или понятие о шарообразности Земли…
Ольга улыбалась, щурила колдовские глаза. Милый мой философ!.. Что ты знаешь о человеке и Вселенной? Ты, обитающий среди гробниц, папирусов и сфинксов? Вселенная – дело математиков и физиков, а человек проходит по разряду медицины и биологической науки… Suum cuique[46].
Меж тем время шло, поторапливало, и присутствие Ольги становилось все более обременительным – конечно, не для меня, для дела. Дело потихоньку двигалось, но, как всегда на новом месте, имелись кое-какие сложности. Одна проблема – с талгами, которые, случалось, вступали в контакт в самые неподходящие моменты; другая – строительство сети и поддержание ее в порядке. Всякий уренирский эмиссар, попавший в жесткие объятия технологической культуры и не лишенный способности ктеле-портации, обязан позаботиться о трех вещах: надежной нише в обществе, источниках существования и сети опорных пунктов. С первой задачей я справился, найдя убежище под сенью пирамид, и разрешил вторую – ту, что называлась «деньги». Ряд небольших изобретений, запатентованных в Штатах под именами Ники Купера и Жиго Кастинелли, принес мне состояние; вложив его в информационный бизнес, я получил такие дивиденды, что мог скупить Луксор, Карнак и всю Долину Мертвых[47], если б их выставили на торгах у Сотби. Финансовый успех позволил заняться опорными пунктами: действуя осторожно и вдумчиво, я приобрел поместье с домом в Калифорнии, ранчо в Мисьонесе, квартиры в двух десятках городов – от Монреаля и Нью-Йорка до Мельбурна и Дели. Такие пункты – большое подспорье для Наблюдателя, ибо обеспечивают мобильность и скрытность; было бы странным, если бы я возник из пустоты на оживленной улице Каира или Рима, а выбирать для этого пустыни неудобно. В пустынях, как правило, ничего не происходит, и, чтобы стать очевидцем событий, нужно перебираться в города.
Как объяснить все это Ольге? Мои отлучки и неожиданные возвращения, материализацию между плитой и кухонным столом, царапины, что заживают в пять секунд, слова на уренирском, вырывающиеся во сне, и ночи, когда, переполненный энергией, я не могу уснуть? Как объяснить мои познания в социальной динамике и математике, биологии и астрофизике? И как ответить на вопрос о пачках денег в ящике серванта, о книгах на двадцати языках, теснящихся на стеллажах? Или о лицах – нечеловеческих, страшных! – которые вдруг выступают из стены? От женщины в твоей постели ничего не скроешь… Да я и не хотел скрывать.
Для Наблюдателя есть два запрета: глобальное воздействие на биосферу и дипломатический контакт. В остальном он инструкциями не связан и может хранить свою тайну личности или поделиться ею с кем-то – с родичем, другом, возлюбленной либо случайным прохожим. Это шаг естественный и временами необходимый; трудно жить десятки лет без близких, а близость располагает к доверию и откровенности. К какой конкретно, решать Наблюдателю, в зависимости от обстоятельств, своего желания и здравого смысла доверенных лиц. Как правило, эти признания ничем серьезным не грозят, поскольку разгласивший их мостит себе пути в психушку. Случается, и попадает в нее, не в силах выдержать тяжести тайного знания и леденящей душу правды. Я понимаю, что она на первый взгляд действительно ужасна: выяснить, что близкий человек – двуликий Янус, оборотень, повенчанный до самой смерти с каким-то существом, инопланетным монстром, джинном, неприкаянной душой или астральным призраком, а может быть, даже с дьяволом – выбор обширен, как список земных верований.
Во время моих предыдущих миссий такие проблемы не возникали. Хоть на Сууке и Рахени я не был свободен от сердечных привязанностей, однако общества в этих мирах гораздо проще, чем земное, как в социальном, так и в биологическом смысле. Да и телепортироваться там я не мог… Но на Земле все было иначе – и так похоже на древний Уренир! Так знакомо по старинным книгам и сотни раз перекопированным мнемозаписям! Здесь, на Земле, союз с любимой женщиной значил нечто большее, чем близость душ и общая постель; его непременными атрибутами являлись дети, дом, имущество, общественный статус, определяющий уровень благ, и тот контроль, который живущие вместе осуществляют друг за другом. Эта последняя функция не связана ни с желаниями, ни с какой-то особой подозрительностью землян, а обусловлена исторически; если угодно, это еще одно доказательство всеобщей несвободы. И, разумеется, страха – страха потерять свою женщину или своего мужчину, лишиться нажитого и обездолить детей.
Страх и недоверие… Они стояли между нами магической стеной, заметной только мне; стеной, отделяющей тесный город от земли и неба, от океана и солнца, от звезд и Вселенной, полной чудес. Мог ли я не разрушить эту стену? Мог ли не попытаться?
Мы познакомились ранней осенью, а летом, почти через год, сняли дачу на Карельском перешейке. Маленький домик, комната и веранда; вокруг – ни огородов, ни садов, только двор с колодцем да лес с озерами и ручейками. Ольга, хоть и казалась по внешности южанкой, любила север. Прохлада, темные леса и небо – не синее, а нежно-голубое – были милы ей в той же степени, как валуны, заросшие мхом, болота с голубикой и мелкий дождь, который не барабанит по крыше, а усыпляюще тихо шелестит. Помню, каждое утро она распахивала настежь окна на веранде, блаженно потягивалась, жмурилась и шептала:
– Сосны, Даня… Чувствуешь, какой аромат? Божественный!
Я соглашался, что аромат чудо как хорош, хотя не разделял ее восторга. Дубы мне больше по вкусу; энергия дуба – легкая, чистая, светлая, а у сосны она темна и тяжела, да и делятся сосны ею неохотно. Не от жадности, само собой, а потому, что нет излишков. Что поделаешь, север, шестидесятая параллель… Мало солнца, прохладные дни, холодные ночи и долгая снежная зима…
Мохнатые лапы сосен кивали нам, раскачиваясь на ветру.
– Они ведь очень древние, да? – спросила Ольга, уважительно понизив голос. – Древнее всех деревьев, милый? Им миллионы лет?
– Половина миллиарда, – уточнил я. – Карбон, каменноугольный период, самый конец. Тогда появился их предок, кордаит.
– Пятьсот миллионов! – Ольга с опасливым восхищением уставилась в окно. – Бездна времени! И они – мощные, древние, несокрушимые… Ровесники мира, его неизменный символ…
– Мир гораздо старше, родная. И то, что перед нами, – лишь крохотная его частичка.
– Но такая прекрасная!
«Как ты», – подумал я, а вслух промолвил:
– Прекрасная для нас, но где-то на другой планете – пусть она называется Суук – эти деревья сочли бы жалкими недомерками. К тому же колючки вместо листьев, нет цветов, зато есть липкая смола и несъедобные шишки… Да, на Сууке это не вызвало бы восхищения!
Она, повернувшись ко мне, взмахнула длинными ресницами.
– Ты нечестивец, Данька! Ну почему ты так?
– Потому, что есть различные точки зрения на прекрасное. А также на время, пространство, Вселенную и наше место в ней. Мир, моя радость, вообще-то не таков, каким он кажется человеку. Мир – это…
Ольга взъерошила мне волосы.
– Я знаю, как мир устроен. Частицы и кванты, что мчатся, кружатся и превращаются друг в друга, вечная смерть и рождение, хаос реакций – ядерных, химических, биохимических… Вещество, пронизанное полем, поле, порождающее вещество, и каждый их кирпичик, электрон, мезон, фотон, размазан по всей необъятной Метагалактике… Во всяком случае, так утверждали Шре-дингер и Паули! – Она вдруг с озорством улыбнулась. – Знаешь, Даня, в этой картине частицы мне как-то ближе. Основательные господа! С массой покоя, спином и всем, что положено… Протон к нейтрону – ядро, электроны к ядру – атом, атом к атому – и вот, пожалуйста, кристалл… Великолепный, совершенный… Чем мне заниматься, если бы не было кристаллов?
– Дарить мне счастье, – предложил я и после недолгих колебаний рискнул заметить: – Ты говоришь о квантах и частицах, их смерти и рождении, круговороте вещества и поля, говоришь так, словно все это реальность. Но они, Олюшка, иллюзия, искусственный мираж, сотворенный из чисел, графиков и уравнений, окрошка из вашей математики с приправой априорных истин. На самом деле мир – структура целостная, и во Вселенной нет границ, отделяющих одно от другого, живое от мертвого, твои кристаллы от этих деревьев или от нас.
Кажется, она не понимала, к чему я клоню; в ее ментальных волнах сквозило удивление с оттенком боязни. Ваша математика… Это вырвалось помимо моей воли, придав беседе некий тайный смысл: может, с физиком спорит историк, а может, с человеком – некто иной, владеющий нечеловеческим знанием. Мне не хотелось ее пугать, но раз уж начал… Словом, даже недозволенную сказку надо привести к концу.
Я прищурился, глядя на солнце; свет его, профильтрованный кронами сосен, будто плавал в воздухе, напоминая миниатюрное облако Старейшего.
Старейшие… Хороший пример иллюзорности мира!
– Природа не терпит редукционизма и разделения на черное и белое, левое и правое, – промолвил я. – Вот, например, вы видите человека и поток фотонов и утверждаете, что это разные сущности, – но только потому, что вам не встречалась иная форма жизни. А если встретится? Как ты ее определишь в рамках земных понятий? Думаю, ты назвала бы ее полем, а я – разумным существом, принявшим нужное ему обличье, удобное, как пара разношенных туфель.
Напряженная улыбка Ольги совсем погасла.
– Удобное для чего? – спросила она, взирая на меня испуганным взглядом, словно боялась, что я вдруг рассыплюсь на кванты и атомы.
– Ну, предположим, для того, чтобы приобщиться к вечности, стать вечным самому, обрести свободу и могущество, странствовать среди звезд и галактик, видеть и слышать то, что недоступно нам, – биение пульса Вселенной… Разве этого мало?
– Стать вечным самому… – протянула Ольга, вздрогнув. – Вечность… Ни конца, ни начала… Даже подумать об этом страшно, не то что приобщиться к ней!
– Вовсе не страшно. – Я обнял ее, коснулся губами виска и зашептал: – Согласен, вечность пугает, если думать о ней как о чем-то, что не имеет ни начала, ни конца. Но есть у нее и другие стороны. «Вечности очень подходит быть всего лишь рекою, быть лошадью, в поле забытой, и воркованьем заблудившейся где-то голубки…»
Стихи оказывали на нее магическое действие. Я ощутил, как напряжение покидает Ольгу; глаза ее закрылись, аура стала подобна спокойной водной глади.
– Ты не историк, ты поэт… – пробормотала она.