Чем вымощена дорога в рай? - Геворкян Эдуард Вачаганович "Арк. Бегов" 3 стр.


Матиас промолчал, а Саркис улыбнулся.

— Тянете время, чиф, — сказал он. — И это правильно. Но, по-моему, вы усложняете. Имеет место классическая ситуация — «дар дьявола». Несоответствие товара и цены, которую придется за него выложить. Еще одно звено из вечной цепи целей и средств. Самое простое решение — отвергнуть результаты преступных экспериментов. Раз стало известно, что лекарство существует, а это, кстати, еще только слова Чермеца, так мы его получим сами.

— Знать, что оно существует, все равно что иметь его, — пробормотал Матиас.

— Не спешите, Дэниел, — с досадой поморщился Саркис. — Ни одна этическая проблема не может быть корректно решена без нарушения этических аксиом. Вопрос сейчас ставится так: если мы принимаем «дар», то тем поощряем других авантюристов, полных благих намерений. Столько лет старались, вытягивали людей из болота локальных предрассудков, асоциальности, неэтичности, наконец! И вот стоило появиться одному действительно серьезному преступнику, как за ним уже вздымается волна, и Холлуэй ее провозвестник. Кстати, кто может поручиться, что следующие «благодетели» не начнут экспериментировать на вполне здоровых людях?

— Пробный камень, — совсем неслышно сказал Матиас.

— Именно! Диск с программой — пробный камень наш ей этической зрелости. Будущих медиков учат на примерах героических классиков. Означенные классики в свое время с риском для жизни раскапывали могилы и резали мертвецов, чтобы проникнуть в тайны организма. Сейчас любой студент потрошит ваших родственников в морге для тренировки, и никакого риска. Для студента, разумеется. Я утрирую, но дело не в этом. Человек с благими намерениями шел наперекор этике своего времени, и потомки объявили его героем. Пусть в таких случаях невозможно снятие кризиса, да что там говорить, такие кризисы — эмбрионы грядущих сдвигов в самой этике. Но какой могучий соблазн для тех, кто готов идти на все ради своих амбиций! Завтра мы можем вступить в контакт с иным разумом… Да черт с ним, с иным! Что мы скажем нашим детям сегодня?

— Рэймонд уже никогда ничего не скажет, — неожиданно громко сказал Матиас. — Ладно, я пошел спать.

Он, кряхтя, поднялся и вышел.

Я прислушивался к монологу Саркиса. Действительно, шлейф этических кризисов тянется за медициной с незапамятных времен. Не так давно она переварила, не отвергнув данные по предельным параметрам функционирования человеческого организма, сведения, полученные варварским путем. Стыдливо усвоили эти знания, решив, что жертвы все равно не воскреснут, а информации пропадать не следует. Забыты Менгеле, Мюнх, Исии, а ведь это всего лишь прошлый, двадцатый век! Если копнуть глубже, всплывут такие кошмарные преступления во имя благих целей, что Чермец покажется младенцем. Да что медицина! Что там говорилось учителем насчет тех, кто тщательно, любовно сберегает свое прошлое, с умилением разглядывая буколические картинки полузабытых времен? Без истории мы ничто, без памяти о прошлом не найти дороги в будущее — достойный лозунг, что и говорить! Но история — это не только громовые слова и благородные жесты, не только беспримерные подвиги и величайшие проявления человечности в человеке. Это века и века беспросветной тьмы, подлости и обмана, насилия и жестокости, коварства людей и цинизма власти, копошение в грязи и потная кутерьма… Помня все — и лучшее, и скверну, забываем, что из прошлого просачивается тихо, каплями, каплями, каплями гной. От отца к сыну, от человека к человеку медленно и незаметно злоба и зависть, корысть и ложь… Как поставить заслон, как не допустить, чтобы с вечными ценностями не просочилась хотя бы одна капля гноя, — под силу ли такая задача? Если нет, тогда удел человека — позор грязь во веки веков, яд поразит организм, и тщетно отсекать орган за органом. Все начнется сначала, и снова будет горек плод трудов наших…

Тряхнул головой, и образ учителя Дороха, повторяющего изо дня в день эти словам нам, ученикам подготовительного класса, исчез.

Ну так что, отвергнуть проклятый «дар»? Легко сказать…

Саркис смотрел в окно. «А ведь ему через год будет ровно пятьдесят, — подумал я. — Скоро станет дедом. На выходные зачастит к внукам…»

Тихо звякнул вызов. Апоян виновато развел руками. Я включил личный доступ и тихо застонал — на меня уставилась своими глазищами Корнелия.

Мне стало плохо. Мне стало хорошо. С Корнелией я мог быть грубым, наговорить несправедливой ерунды, даже вспылить. Одним словом, всячески нарушать установления Большого Этического Конкордата, что непозволительно никому, тем более мне. Но природа человеческая восхитительно несовершенна, и слава богу! Да и Конкордат пока еще в стадии разработки, пройдут годы, если не десятилетия, пока он реализуется в глобальном объеме. Однажды Корнелия откровенно заявила, что прекрасно понимает, как неэтично влюбляться в своего начальника, как вдвойне неэтично осаждать по всем правилам женского искусства мужа, пусть бывшего, но все-таки мужа своей подруги, но ей плевать на этику, когда она видит меня. Как-то на собрании заведующих отделами она во всеуслышание спросила, собираюсь ли я наконец подкатиться к ней с непристойными домогательствами, а если нет, то почему? И хоть бы кто крякнул или даже улыбнулся! Она настолько приучила всех к мысли, что рано или поздно я окажусь в сетях, что не обратили внимания — это была ее охота, как сказал бы…

— Чиф, ты плохо выглядишь!

— Корнелия, ну что ты от меня хочешь, Корнелия? Я просил не доставать меня хотя бы раз в неделю.

— Посмотри мне в глаза, нет, ты мне в глаза посмотри… Вот так! Если тебе плохо, то я сейчас приду.

Только этого не хватало! Во мне поднялась сладкая тоскливая обреченность и захлестнула с головой, но через миг я был собран и зол.

— У вас есть что-либо конкретное ко мне, уважаемая Корнелия Бургеле?

— Ничего служебного, уважаемый чиф Оливер Эннеси. Ты сердишься, значит, ты здоров. До завтра.

И отключилась.

Апоян поднялся с места и вопросительно посмотрел на меня.

— Просмотрю еще раз сегодняшнюю запись, — сказал Саркис, — где-то здесь материалы по онкоцентру.

— Вот они. А я немного прогуляюсь по смотровой.

К лифтам мы шли молча. Когда я приму решение, он узнает первым. Но не сейчас. Торопиться нельзя. Сам ничего пока не знаю.

Саркис попрощался и вышел на своем этаже.

На смотровой никого не было. Обычно в это время свободной скамейки не найдешь, парочки со всего здания ждут полночного фейерверка над Домом Театров, воркуют и тихо обжимаются. Но в воскресенье здесь пусто: все набегались и нагулялись, начался туристический сезон.

Пора принимать решение, конечно, один раз за все время управительства я имею право на крайнюю меру, то есть могу объявить референдум, минуя Совет. Но если «дар» будет отвергнут, не станет ли это насилием здорового большинства над больным меньшинством? Вполне возможно, что объединенный разум человечества брезгливо плюнет на замаранный кровью и подлостью «дар». Это так красиво, эффектно — взять и отказаться! И вполне в духе Конкордата. Совет, если я не решусь и передам ему дело, может тоже отвергнуть. Принципы, конечно, не дороже людей, но кто знает, сколько найдется в Совете красноречивых управителей, решивших выдвинуть свою кандидатуру на второй срок?

Принять «дар», ввести программу в фармацевтические синтезаторы и напомнить всем почти забытое «победителей не судят» — девиз подонков и вождей. Снова воскреснут глубоко затаенные амбиции, и кто-то очередной возьмется за скальпель или разрядник с самыми благими намерениями.

Скудный выбор: либо этическая ретардация, шаг назад, торможение, либо же насилие, чреватое непредсказуемым кризисом. Интересно, не возникнет ли тупик из-за моего благого намерения принять всю полноту ответственности, не делясь ею ни с кем?

Слишком долго и слишком успешно я подавлял эмоции при решении важных вопросов — это, кстати, тоже одно из установлений Конкордата. Но не есть ли этика без эмоций — извращение? Крамольные мысли, неподобающие управителю, но я видел их лица, видел глаза больных…

Есть варианты сомнительных решений. Например, код-рецепт вводится в систему, лекарство синтезируется, но каждый, кто захочет воспользоваться им, должен обязательно ознакомиться в общих чертах с делом Чермеца. Знать, какой ценой оно досталось. Потом решать, вправе ли он пользоваться им.

Но это вариант для дураков. Я знаю, что такое психика больного человека, что такое страдания сына, когда на его руках умирает неизлечимо больной отец. Да кто больных спрашивать-то будет? Врач пропишет, больной примет — и весь разговор! Может, потом, после выздоровления, рассказать о том, как получено лекарство, а это, в свою очередь, вызовет такой мощный этический потенциал, что вполне можно пренебречь риском появления пары-тройки новых авантюристов.

Разумеется, я прекрасно понимал, что все эти рассуждения просто оттягивают время. Решение было мной принято, когда я увидел их лица, и грех на мне, что я не успел остановить Матиаса, а Матиас не остановил Холлуэя.

Решение принято, и да будет так! Но одна мысль ехидно копошилась в голове, и не было у меня ответа: ну почему эти мерзавцы сами не ввели программу? Неужели у них были и другие намерения, более коварные? Черт, если бы несчастный Холлуэй успел задействовать синтезаторы, у меня сейчас не ломило бы так в затылке.

Над Домом Театров беззвучно и высоко поднялись разноцветные огни.

5

Мимо скамейки прошелестел манипулятор, убирая обрывки, щепки, мелкий мусор. В листве над головой захлопали крылья, с дерева снялась птица и перелетела через оранжерею. Из полутьмы выдвинулась моечная машина, подкатила к стеклу и пошла по периметру, оставляя за собой быстро сохнущий след.

«Надо непременно навестить Бомаров, — подумал я. — Сколько лет прошло! Пухляш может обидеться. Хотя не могу представить себе Пухляша, обиженного на кого-либо. Интересно, цел ли штурвал на чердаке их дома? По семейным преданиям, его привез некто Клеман Бомар, плававший чуть ли не с самим Морганом или еще с кем-то из знаменитых пиратов».

Я убегал к Бомарам, спасаясь от удушливой заботы мамы Клары. Она дрожала надо мной, будь ее воля, заперла бы навсегда в доме. Естественно, я тяготился этим, бунтовал, сбегал при удобном случае к Бомарам, а потом мы с Пухляшом топали на ферму Ганко. Эдда выносила нам бутерброды, и мы втроем шли на пруд или к скалам.

Много лет спустя, после смерти отца и гибели мамы Клары в авиакатастрофе, я перебирал бумаги, письма, счета — фамильный архив, и наткнулся на заклеенный пакет с грифом генконтроля, почему-то оказавшийся между страницами книги расходов за сорок шестой год. Вскрыл — и тогда мне все стало ясно: и причины истерической заботы мамы Клары, и непонятная уступчивость отца, человека сурового и прямого.

Поздно. Пора спать. Завтра меня ждут мелкие заботы — прелюдия большого скандала. Может, разрубить узел и прямо сейчас ввести программу в «Медглоуб» со своего терминала. Но странно, почему, почему Холлуэй не воспользовался своим? Не смог или не захотел? Неужели он вырвал диск прямо из рук Матиаса и, не соображая ничего, рванулся в Центр? Непонятно…

В коридоре лампы светили через одну, все равно после темноты смотровой свет неприятно резал глаза. Что-то неладно в последнее время со зрением, стоит немного понервничать, как перепады освещения отзываются болью в темени.

У входа в кабинет я замер и с недоумением прислушался: сбоку от двери пробивалась тонкая световая черта, а изнутри доносились приглушенные звуки ударов металла о металл. Между тем, уходя, я выключил свет и не помню, чтобы оставлял включенным новостной канал.

Дверь отошла беззвучно, и я вошел.

Сейф был распахнут, а содержимое валялось на полу бесформенной кучей: бумаги, карточки допусков, и все такие… В нутро сейфа по пояс влез человек в спортивном облегающем костюме. Он и гремел внутри, пытаясь, очевидно, открыть внутренний бокс. Бессмысленное занятие. Да и что он там искал — наличные деньги? Глупо!

И тут же я узнал потрошителя сейфа. Впрочем, трудно было не узнать. Вот он обернулся на мое покашливание, и я увидел его круглое лицо с очками на толстом носу, щетинистые усы…

Он с кряхтением распрямил спину и спокойно наблюдал, как я прохожу к своему месту, сажусь и соединяю пальцы на колене.

— Здравствуй, Эннеси, — говорит он и, посопев: — Ты хорошо выглядишь.

— Здравствуй и ты, Бомар, — отвечаю я. — Тоже неплохо выглядишь, Пухляш. Я бы даже сказал, превосходно.

Он бросает на пол металлический стержень со сплющенным и раздвоенным концом, подходит к моему столу и садится в кресло напротив. Хлопает, вспомнив что-то, себя по лбу, лезет за пазуху и извлекает небольшой предмет. Осторожно нажимает на выступ сбоку. Из предмета выдвигается короткая трубка. Пухляш бережно кладет ее на стол перед собой и поднимает на меня подслеповатые глаза.

— Поговорим? — спрашивает он.

— Поговорим, — соглашаюсь я, недоумевая.

— Значит, так, — произносит он после недолгой паузы. — Ты мне сейчас отдашь диск Чермеца или же сам введешь его… — Он тычет пальцем в терминал, а до меня начинает медленно доходить идиотизм ситуации.

— Ничего не понимаю, — говорю я.

Но это не так, все прекрасно понимаю, мои пальцы начинают дрожать: на Холлуэе не оборвалась цепь благодетелей. «Хоть бы это все оказалось шуткой, розыгрышем», — взмолился я.

— Вот это, — он показывает глазами на предмет с трубкой, — нейронная глушилка. Если не отдашь диск, буду вынужден прибегнуть к ней.

Я молчу. Он тоже. Сказать, что шел сюда единственно для того, чтобы ввести программу? Или молча подойти к терминалу, вставить диск, набрать код «Медглоуба», а потом указать гостю на дверь. И забыть Пухляша навсегда. Но кто поручится, что Бомар сочтет себя неправым? Отнюдь! Он — победитель и в следующий раз опять вломится ко мне с нейронным парализатором во имя очередного благого намерения.

Злость уступила место любопытству: неужели он действительно будет меня… пытать ради всеобщего блага?

«А ведь будет», — подумал я, увидев его глаза. Пустые…

— Послушай, — миролюбиво спрашиваю я, — с чего ты решил, что диск у меня, а не в Совете? Откуда ты вообще узнал про код-рецепт? В «Новостях» еще ничего не было.

Он сопит, снимает очки и кулаком трет глаза. Если быстро перегнуться, то можно схватить глушилку. Интересно, где он ее взял, они же все номерные? Нет, он определенно болен, что-то с головой, возможно, это смягчающее обстоятельство, только надо еще дожить до следствия.

— Объясни, что тебя сюда привело? — Я стараюсь не смотреть прямо на него. — Любую проблему можно спокойно решить.

Если он сейчас потянется к глушилке, запущу в него диктофоном, а там видно будет. Но он сидит молча, неподвижно, а по лицу ползет странная гримаса. Когда я понимаю, что это улыбка, мне становится жутко — улыбающегося Пухляша я не видел лет двадцать, если не больше.

— Ты уверен, что тебе понравится объяснение? — спрашивает он.

— Откуда я могу знать, если я его еще не услышал.

— Сейчас услышишь.

Он лезет в карман и достает несколько мятых листов бумаги в прозрачной обертке. Кидает через стол.

— Сначала прочти это.

Делать мне нечего, как читать очередное безумное воззвание. Я, не глядя, возвращаю. Пакет падает рядом с креслом на пол. Но он не нагибается за ним.

— Напрасно, — говорит он, — напрасно ты бросаешься письмом. Тебя больше не интересует судьба Эдды?

Если он нашел ее и собирается вести торг, тогда он не болен, а просто подл. Я положил руки на стол, коробка диктофона теперь в нескольких сантиметрах от правой ладони.

— Она умерла, Оливер! — тихо говорит он. — Умерла четыре года назад.

Он берет глушилку, а я сижу и смотрю на него.

Он взял глушилку, сложил телескопический ствол, сунул за пазуху и откинулся в кресле.

— Ты очень большой человек, Оливер, и за четыре года не нашел времени навестить меня, наш дом. Ты звонил мне, когда тебе было плохо. Раз в год, в мае. А может, ты боялся встретить Эдду один? Но ты ни разу не позвонил и не спросил, а мне каково? Ты всегда был первым, но пришла она все-таки ко мне.

Назад Дальше