— Прощай, Фрик, — сказал я с неподдельной печалью, — держи со мной связь. Возможно, в будущем, мои команды смогут сыграть с твоими.
— Я напишу, тренер Джек… а вы скажете Реду, что я вынужден отказаться от должности капитана центурионов?
— Скажу, Фрик.
Внезапно он отдал мне честь, как это делают ирландские военнослужащие, кругообразным движением руки с ладонью, обращенной вперед. Я машинально ответил ему тем же и услышал внятный звук стука его голых пяток друг об друга. Он по-военному повернулся кругом и замаршировал к выходу из гимнастического зала. Его манеры изумили меня, но я тотчас же вспомнил замечание Реда о том, что все харлечиане — способные актеры, придающие большое значение ролям, которые они играют.
То, что я узнал, сильно облегчило мою душу. Уже то, что Фрик стал бы капитаном центурионов в Рождественской пьесе Реда, обрекало его на отчисление.
В тот же вечер за выпивкой в таверне я выслушал комплименты Реда по поводу показанного по телевидению баскетбольного матча и сделал выпад, касающийся сообщения Фрика.
— Ты говорил мне, — небрежно упомянул я, — что еще не начал распределения ролей для Рождественской пьесы.
— Нет еще, — ответил Ред. — Фред был капитаном центурионов в моем гимнастическом курсе. Мне надоели упражнения типа отжимов и выжиманий и я научил парней запрещенным приемам.
— Может, нам следует оставить мысль о студенческой забастовке, — сказал я, — а послать твою маленькую армию и захватить Бубо в плен и судить его военно-полевым судом. Управление университетом с помощью капризов заслуживает лишь одного наказания — стрелкового отделения… На этой планете в административных кругах редко пользуются законами и приказами.
— Так ты говоришь, Джек, что будешь преподавать право?
— Я отправлюсь по прямому пути, если ты займешься кривыми дорожками.
— Тогда, дружок, я тебе кое-что покажу. — Он полез в свою привязанную к бедру сумку и достал оттуда тонкую книжку, отпечатанную с микрофильмов, привезенных с Земли: "Ветхий Завет с комментариями".
Я с пафосом извлек из кармана мой собственный том — вдвое толще книжки Реда — и положил его рядом. Название моей книжки было: "Блэкстоуновские исправленные комментарии и земные статуты". Мы подняли стаканы и переплели руки, чтобы выпить за верность космонавтов друг другу. Мы поклялись своими книгами.
Не успели мы расплести руки, как подвешенный над стойкой телевизионный экран включился и на нем появился виновник нашего пакта — декан Бубо, поздравляющий новых студентов по случаю начала семестра. Он произнес такую же, как и в прошлый раз речь, советуя нерешительным студентам сначала просмотреть каталоги, прежде чем обращаться к районным руководителям факультетских отделений. И на этот раз речь длилась менее минуты.
Внезапно меня затрясло при мысли, которая поразила меня как откровение.
Декан Бубо — не что иное, как телевизионная запись, запрограммированная на показ в начале каждого семестра.
Гэл рассказывал мне, что все другие лекции преподавались по телевидению. Вполне могло быть, что в этом комплексе нет даже педагогического персонала и, что Ред и я были двумя Дон-Кихотами, затевающими поединок с администрацией, существующей только в телезаписи. Даже розовые полоски, присылаемые от декана Бубо, подтверждали мою теорию. Если бы я посчитал, что розовые полоски не являются капризом, то полоска Драки была вручена парню, чье наблюдаемое поведение должно было показаться поведением беспринципного интригана-махинатора. А полоска Фрика была вручена студенту, чье поведение на игровом поле представлялось поведением тигра с агрессивными инстинктами, опасными для общества.
Но что ж это за разум, мыслящий так буквально, что воспринял поведение этих парней вне контекста пьесы и матча?
Ответ был прост. Только аналитическое устройство оценивало бы общее поведение лишь на основе наблюдаемого, не учитывая сопутствующих значений, и этим устройством не являлся ни человеческий, ни какой-либо другой мозг. Я молча подыскивал подходящее харлечианское название и вдруг понял: декан Бубо — компьютер, связанный с телевизионной сетью. Так как логика Харлеча была такой же, как и логика Земли, а датчики показали при первом же нашем облете планеты, что континенты на северном полушарии связаны континентальной коммуникационной сетью, то отсюда следовало, что компьютер был соединен с остальными университетскими деканами. Тот, кто управлял деканом Бубо — управлял всей планетой.
Все это пришло мне в голову, потому что на нашем звездолете были микрозаписи по кибернетике, а я их когда-то просматривал.
Ред рассказал мне, что вернул Драки к себе переписчиком и сейчас Драки переводит «Гамлета» на харлечианский язык. Я постарался изобразить заинтересованность.
— А почему бы ему не перевести Библию?
— Это — твоя парафия, — ответил Ред. — Кроме того, харлечиане не проглотят ее без солидной редакции.
Однодневный глубокий наркоз позволит мне выучить язык компьютеров. И тогда, пятнадцать минут наедине с "деканом Бубо" позволят мне установить на этой планете справедливость и милосердие гораздо надежнее и проще, чем тысяча студенческих забастовок.
Харлечиане «проглотят» Библию такой, какой она написана, так как благодаря мне, декан Бубо издаст несложный эдикт — читайте, верьте, поклоняйтесь!
Реду О'Харе, созерцающему свой пупок-драму, совсем не нужно было знать, что в настоящий момент он пьянствует с новым Павлом,[66] видоизмененным в подобие Лютера.[67] Все университеты на этой планете должны быть перепрограммированы на единый курс обучения. Исчезнет плетение корзин, птицеводство и гончарное производство. Появится человеческая техника, основанная на самых современных достижениях науки и техники, чтобы слить этих существ с Абсолютом.[68] Из Университета-36 по всему Харлечу разойдется Слово, усиленное и укрепленное твердотельными электронными схемами.
Правда, Межпланетное управление колониями может задать мне взбучку, но в свете вечности, даже МУК должно благодарить меня за содеянное. В их настоящем состоянии у этих земляных пучеглазых пчел отсутствовали агрессивность, чувство борьбы и завершенность, требующиеся от производительных рабочих сил. Проникновение протестантской морали трансформирует Харлеч в первоклассное колониальное владение Земли.
— Ты, кажется, чем-то поглощен, Джек, — оторвал меня от раздумий голос Реда.
— Наверное, я переутомился. Извини меня, Ред. Мне еще нужно выполнить несколько дел, а на последующие два или три дня я хочу исчезнуть, чтобы немного почитать, — я похлопал по «Блэкстоуну», спрятал книгу в карман, попрощался и ушел.
По направлявшейся в деловую зону ленте, а затем, пересев на другую ленту, я добрался до станции, где сел на южный поезд, доехал до станции, расположенной у футбольного поля, и еще раз прогулялся по позднему осеннему лесу, направляясь к кораблю, в его хранилище земной культуры.
Рано или поздно, но мой кореш придет к тому же заключению, что и я; и было крайне необходимо, чтобы я один овладел искусством и наукой кибернетики. Иначе Ред, со своим новым интересом к религии, превратит весь Харлеч в планету, где в каждой спальне окажутся пересчитыватели бусин74********* 74. Адамс опасается, что пропаганда и методы Реда, учитывая его любовь к мелодраме ("мыльным операм"), превратят харлечиан в католиков с сексуальным уклоном, с обливающимися кровью сердцами. Рано или поздно Ред поймет, что имя «Бубо» является акронимом[69] от харлечианских слов "бастуй ундел бофлик", которые переводились как "энергетический поток с сеточной структурой" и означали компьютерное устройство по анализу систем.
На Земле его назвали бы "Купс".
Глава седьмая
Еще не кончился летний семестр, а Ред создал жизнеспособные отношения со своими студентами на уровне плотских удовольствий. А мне понадобилась еще неделя осеннего семестра, прежде чем удалось установить интеллектуальный контакт с одним единственным студентом. Но день мой пришел с такой ослепительной вспышкой чувств, что заставил потускнеть воспоминания об одиночестве.
Как я уже упоминал, концепция красоты на Харлече определялась не очень четко, как я полагал, из-за отсутствия контрастов и ярких красок в жизни харлечиан под поверхностью. В моем первом курсе по эстетике я рассчитывал на диапозитивы с картинами великих художников Земли. По довольно невероятному результату, полученному на заключительных экзаменах — средняя оценка 3,8 при максимальных 4,0 — я понял, что картины привлекли внимание и я повторил их показ в начале осеннего семестра. Лекции по эстетике приходились на последние три дня недели. Среди недели я организовал показ знаменитых картин из истории Земли, оставив под конец «Закат» Крамера. Крамер был моим любимым художником и хотелось на нем задержаться.
— Мы все видели и ощущали великолепие заката, — заливался я, — потому что нигде природа не проявляет большего расточительства с таким стихийным излиянием красок. По мне, картина передает это великолепие гораздо лучше, чем любой настоящий закат. Когда я вспоминаю закаты, я вспоминаю закат, изображенный Крамером. Его видение изменило мое видение. В его картине не столько то, что он видит, как то, как он видит и как его видение влияет на наш способ видения. В этом и состоит истинная сущность по-настоящему великих художников. Земная концепция романтической любви между мужчиной и женщиной была обогащена гомеровским видением Елены, а мое представление о закате было изменено кистью умершего художника.
В своем восхищении художником я совершенно забыл, что разговариваю с нечеловеческой аудиторией. Когда зазвучал сигнал и зажглись люстры, класс начал пустеть и я был несколько огорчен, собирая свои заметки. До сей поры я старался представить себя суровым человеком воли, а тут дал волю эмоциям по поводу Крамера. Я чувствовал, что несколько пал в глазах студентов.
— Джек, — обратилась ко мне студентка, — можно поговорить с тобой о закатах?
Это требование доставило мне до некоторой степени чувство удовольствия и я повернулся к зеленоглазой и златокудрой самке.
— Конечно, милая, — ответил я.
— Ты рассказывал о чем-то, что нельзя взвесить или измерить. Я слушала, не вслушиваясь. Сегодня я вслушалась, как ты говорил о «Закате» Крамера, но слова не доходили до меня. В твоих словах заключен какой-то другой смысл. Пойдем со мной в обсерваторную башню и ты покажешь мне, как надо наблюдать закат.
Я взглянул на часы. На поверхности близился закат.
— С радостью, милая, — сказал я, в первый раз ощущая гордость, которую чувствуют учителя, пробуждая понимание в умах учеников.
Мы заторопились. Дни становились короче, а до круговой рампы, которая вела на обсерваторную башню, надо было пройти почти милю. Широко шагая рядом с девушкой, я не мог сдержать мысленного восхищения красотой ее форм и осанки. Казалось, она грациозно струится и все ее члены находились в непрерывном и плавном скольжении, за исключением двух высоких и широко расположенных грудей, покачивавшихся под тканью ее платья, словно лопатки присевших перед прыжком котят. Груди были столь трепетны, осязаемы и притягательны, что я резко отвел от них глаза и прочел про себя молитву.
Наконец, мы вошли в башню со стеклянными стенами и расставленными повсюду шезлонгами; мы прошли на балкон, вдыхая воздух, напоенный запахами осени. Солнце все еще было над горизонтом. Со времени моего последнего визита на поверхности наступили заморозки и раскинувшиеся внизу рощи полыхали в огне красок.
— Посмотри на деревья! — в восторге выдохнул я.
— Их листья увядают, — объяснила мне девушка, — потому что наступают холода и замирают жизненные силы.
— Не думай о причинах, — заговорил я. — Наслаждайся следствием. Посмотри, как солнечный свет отражается от листьев, становясь желтым в кленах и алым в дубах. Пусть эти краски впитываются посредством твоего видения, расцвечивая твою душу. Вкуси ореховый эль октября сейчас, милая девочка, ибо это скоро исчезнет и исчезнем мы. Красота — это шепот дыма, развеваемого ветром. Сравни ее быстротечность со смыслом своей собственной смертности и раздели со мной ее умирание. Из вечности пришла к нам эта минута, так сохраним, ты и я, молодые и смертные, эти красные и золотые вспышки, которые так скоро снова уйдут в вечность.
Если моим словам не хватало поэтичности, то это восполнялось искренностью, потому что в этой девушке было нечто, вдохновлявшее меня на такие выражения — спокойствие, неуловимое благоухание, доносимое завихрениями воздуха, а может быть, ореол, создаваемый солнечным светом в ее локонах. Она подошла к парапету, положив руки на него, и смотрела на начинающийся закат. Наверное для того, чтобы разделить пыл моего видения прикосновением, я взял се за руку и встал рядом с ней. В молчании мы следили как опускалось солнце Харлеча, как оно стало огромным алым шаром и расплылось на отливаюшем сталью горизонте отдаленного моря.
Моя студентка казалась восхищенной, а воздух становился прохладным. Я тихо снял с себя верхнюю накидку и набросил ее на плечи девушки, в то время, как в углубляющемся пурпуре ночи затухали краски заката. Мы не произнесли ни слова до тех пор, пока не замерцали первые звезды и ночной ветер не зашевелил ее локонами. Тогда она повернулась и взглянула на меня. Сумерки завораживающе отразились в ее зрачках и она спросила:
— Я взяла у тебя накидку, Джек, и тебе, наверное, сейчас прохладно?
— Я совсем не чувствую холода, — правдиво заверил я ее.
— Нужно идти вниз и там тебе станет тепло. Но мне не хочется прощаться с солнцем. В твоей красоте такая грусть, Джек.
— Прощаясь с солнцем, — возразил я, — ты приветствуешь звезды.
— Да, это верно. А какая звезда — твой дом, Джек?
— Вон там, — указал я, — в той слабой дымке света.
— Эту галактику мы называем М-16, - сказала она.
— А мы называем ее Млечным. путем, — пояснил я, — так как изнутри звездная россыпь кажется молочным шлейфом.
— Млечный путь… — повторила она. — Твое название мне нравится больше… Джек, а кто такая — Елена?
— Женщина с Земли, жившая давным давно. Ее красота бросила в наступление тысячи кораблей и сожгла самые главные башни Илиона.[70]
— Значит, она была очень прекрасной, — сказала девушка. В следующий краткий миг мне показалось, что в ее глазах мелькнула грусть, — слишком прекрасна, чтобы умереть.
— Но, несомненно, не более прекрасна, чем ты, — вырвалось у меня.
Удивительно, но я не обманывал девушку. В последних проблесках заката она выделялась светлостью, затушевывавшей какие-то бы ни было недостатки, какие могли быть на ее лице и в ее фигуре, а ее привлекательность могла быть сравнима разве лишь с привлекательностью освобожденного от телесной оболочки духа. Льстить такой девушке было все равно, что восхвалять мелодии жаворонка.
— Мне приятно, что ты назвал меня прекрасной, как Елена.
Вновь подул ветерок и я уловил аромат ее волос.
— Ты прекраснее, чем это не стоящее тебя ночное небо вместе со звездами, — произнес я.
— Твои слова возбуждают во мне желание чего-то, чему я не знаю названия, — сказала она.
— Ты испытываешь духовное пробуждение, милая. Вдруг она подняла глаза на меня:
— Тебе не хотелось бы взять меня, Джек, здесь, под звездами? В ее голосе было нечто необычайно тактичное, словно ее вопрос был отзвуком старинного ритуала знакомства, вопросом, порожденным скорее дипломатической необходимостью, чем желанием.
— Почему ты меня об этом спрашиваешь, детка? — я чуть не рассмеялся ее безыскусственности.
— Твои глаза просили меня об этом.