Несерьезные Архимеды - Кривин Феликс Давидович 16 стр.


— Ах, я не о том, — досадовала Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной. — Я говорю о свободе…

Опоссум довольно искусно умел висеть на хвосте, и при этом лапы его были совершенно свободны.

— О свободе? — блаженно прищурился он и подвигал всеми свободными лапами. — Мы все говорим о свободе.

— Между прочим, свобода питания есть одно из проявлений свободы личности, — сказал Мешкопес, с удовольствием принюхиваясь к этой замечательной фразе. А Кенгуру добавил по этому поводу:

— Только не нужно злоупотреблять. Если дать себе в этом свободу, не возьмешь и самой пустячной дистанции.

— Кстати, как вам понравилось последнее состязание по прыжкам? — сверху вниз осведомился Опоссум, болтаясь на ветке вниз головой.

— Слабовато, — откликнулся Кенгуру. — Наши были не в форме, а тут еще погода подкачала…

— Нет, но все же было несколько дельных прыжков!

О небе сразу как-то забыли. Опоссум и Кенгуру спорили о прыжках, Мешкопес, презиравший спорт за то, что он отвлекал умы от центральной проблемы питания, пытался перетянуть разговор в область насущных проблем. А Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, отчаянно подыскивала слова, в которых ее главная мысль прозвучала бы наиболее убедительно.

— Вы просто не пробовали, — сказала она. — Если б вы хоть раз попробовали полететь, вы бы поняли, что это такое.

Внезапно Кенгуру заинтересовался этой идеей. Это был чисто спортивный интерес, поскольку он ограничивался использованием крыльев в спорте, точнее — в прыжках на большие дистанции.

— Тебе хорошо рассуждать, — сказал Кенгуру. — А как быть тем, у кого нет крыльев?

— А вы б полетели?

— Конечно, — сказал Кенгуру.

— Еще бы! — ухмыльнулся Опоссум.

— Не исключена возможность, — подтвердил Мешкопес.

И Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, а была настоящей птицей, поверила им. Она распластала крылья и стала выдергивать из них перо за пером.

— Это тебе, Кенгуру. Это тебе, Опоссум. Это тебе, Мешкопес.

Она раздала свои перья, и сама осталась без ничего. Первым это заметил Опоссум.

— Вы посмотрите на нее! — взвизгнул он и покатился от смеха с дерева. И все посмотрели и тоже покатились от смеха.

Потому что птица, у которой выдраны перья, — не правда ли? — довольно смешное зрелище.

— А когда же вы полетите? — спросила Ехидна, которая и теперь еще не была Ехидной.

И сразу все вспомнили о своих перьях.

Опоссум вставил себе перо в нос и полюбовался на себя в ближайшую лужу. Второе перо он заложил за ухо. Потом подумал и поменял эти перья местами.

Кенгуру прыгал, размахивая перьями, но результаты были неутешительными — еще хуже, чем тогда, когда погода подкачала. А Мешкопес жевал перья и думал, что вряд ли они разрешат проблему питания.

— Тьфу! — сказал Мешкопес и выплюнул невкусные перья.

И все окружили ее, смешную, общипанную Ехидну, которая все еще не была Ехидной, и стали над ней потешаться.

— Ну! — говорили они. — Чего ты сидишь? Лети в свое небо!

А она не могла полететь, потому что у нее больше не было крыльев.

Тогда Кенгуру поддел ее ногой и подбросил вверх, чтобы она полетела. И все сразу стали ее подбрасывать, а она все падала и падала назад, потому что у нее больше не было крыльев.

— Да она же сама не умеет летать! — крикнул Опоссум. — Сама не умеет, а еще учит других!

Небо и земля мелькали в ее глазах, смешиваясь в сплошную серую массу. И она подумала, что, может быть, действительно неба нет, а есть только дождь и слякоть, и эти ноги, которые пинают и швыряют ее? И, может, прав Опоссум, и прав Кенгуру, и прав Мешкопес со своей проблемой питания?

Вот тогда, в этот самый момент, Ехидна стала превращаться в Ехидну. Она забилась в темную норку и старалась никому не показываться на глаза. Она научилась принюхиваться ко всему, как Мешкопес, и в случае чего сворачиваться клубком, как Опоссум.

И вместо крыльев у нее появились колючки, острые колючки, совершенно бесполезные в небе, но порой очень нужные здесь, на земле.

ГУСЬ ФЛАМИНГО

Ты пришла, каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, ты подошла к самому берегу, и вокруг тебя распространялось сияние, словно вокруг медузы Кассиопеи. И гусь Фламинго, поднявший ногу, чтоб уходить, так и замер с поднятой ногой, потому что теперь он не мог никуда уйти, потому что тот, кто раз увидел тебя, был прикован к тебе навеки.

Каракатица Сепиола, бесподобная каракатица Сепиола, ты вспыхивала и загоралась, ты переливалась удивительными цветами, и море переливалось вокруг-тебя. И не было в то время ни солнца, ни звезд, на тысячи миль светилась ты одна, заменяя собой солнце и звезды. И гусь Фламинго стоял на одной ноге, а вторая нога его была ни к чему, потому что он не мог уйти от тебя, гусь Фламинго.

Но ты не замечала его, он стоял в темноте, не решаясь войти в круг твоего сияния. Но вот он не выдержал и вздохнул.

— Кто здесь? — Ты широко раскрыла свои и без того огромные (и, конечно, прекрасные) глаза, ты вобрала в них всю ночь, но не увидела ничего, кроме ночи.

— Я вас не вижу, — сказала ты.

Гусь Фламинго не решался выйти на свет, он боялся, что, увидев его, ты уйдешь, и вокруг снова станет темно, как было до твоего прихода.

— Не нужно меня видеть, — сказал гусь Фламинго.

Ты попыталась представить его по голосу. Быть может, он похож на Краба? Или на Рака-Отшельника? Скорей всего на Отшельника, раз он не хочет показываться на глаза. А может, он и есть Рак-Отшельник?

— Я вас узнала, — сказала ты. — У вас десять ног и усы, которые волочатся по земле. Что, угадала?

Нет, ты не угадала. У Фламинго было не десять, а всего две ноги, да и то одной он почти не пользовался. И усов у него не было — нет, ты ошиблась, приняв его за Рака-Отшельника.

— К сожалению, вы ошибаетесь. У меня, к сожалению, всего две ноги и усов тоже нет. Не выросли.

Ты была озадачена. Среди твоих знакомых были десятиногие, восьминогие, были и вовсе безногие, но двуногих не было среди твоих знакомых. И ты сказала, почти приказывая:

— Я хочу вас увидеть!

Ему ничего не оставалось, и он подошел.

Он появился как солнце, когда оно выплывает из-за горизонта, ярко-розовое, в белом оперении облаков. Его шея была похожа на шею лебедя, а его красивые ноги были стройны и сильны, и их, двух, хватило бы на двести ног какого-нибудь Рака-Отшельника. А вместо усов у него был клюв, тоже очень большой и красивый. И весь он, Фламинго, был как огромный коралл, каких никогда не бывало на свете.

Каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, твои глаза стали такими большими, что ими можно было увидеть весь мир, но мир показался тебе ничтожным и маленьким по сравнению с гусем Фламинго. И ты смотрела на него, не отрываясь, и чем больше смотрела, тем больше теряла в себе уверенность, а вместе с нею — сияние, которое бывает лишь у тех, кто верит в себя. И так вы остались в темноте.

Гусь Фламинго исчез, ты его больше не видела, и тебе казалось, что он ушел, потому что зачем ему, красавцу, какая-то каракатица? Но он был рядом и, не видя тебя, думал, что ты ушла, потому что зачем тебе, красавице, какой-то Фламинго?

Так уж бывает, что, когда вокруг темно, очень трудно увидеть друг друга. А вокруг было темно, и море, еще недавно переливавшееся твоими цветами, ослепло; и ветер, летевший на твой огонек, ослеп; и все вокруг тебя ослепло и, беспомощно тычась в темноту, кричало и звало на все голоса:

— Где ты, где ты, наша Сепиола?

Каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, ты ведь знаешь, как ты прекрасна. Вспомни об этом, и ты снова засветишься, и Фламинго появится перед тобой, большой и яркий, как солнце. И ты увидишь его, а он увидит тебя, и вам будет так светло и радостно вместе…

Потому что, как бы ни был красив твой гусь, что его красота без твоего сияния, Сепиола?

Я БЫЛ ТАРПАНОМ

Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.

Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.

Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.

Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:

— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?

И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.

Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.

Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»

Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.

И, конечно, это был Белогрив.

Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.

— Холодно? — спросил Белогрив.

— Нет, — она сказала и закрыла глаза.

— Устала? — спросил Белогрив.

— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.

И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.

— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.

Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.

Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.

— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.

— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.

— Но ты меня любишь?

— Нет. Все это глупости.

Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?

Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.

Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.

— Волки! — крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.

И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он — почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.

Там он и погиб — рядом с нею, с той, которую не любил.

— Ты меня любишь?

— Нет. Все это глупости.

Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один…

Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем, раскаляясь от зноя и бега и видя впереди только степь… И Белогрив — это вовсе не выдумка, и Рыжая Кобылица — не выдумка, и все мы, сколько нас было, не выдумка, не выдумка!

Все-таки когда-то я был тарпаном!

ЗАМОК АГУТИ

Мелкий грызун Шиншилла был, безусловно, прав, говоря, что заяц Агути парит в небесах, витает в облаках, что он обитает в воздушных замках. Заяц Агути действительно обитал в этих замках. Он проводил в них все время, за исключением тех немногих часов, которые требуются, чтобы пощипать траву, сбежать от охотника, а также побеседовать с мелким грызуном Шиншиллой.

Замок Агути стоял на горе, вернее, над горой, посреди голубого облака. Некоторые считают, что голубой цвет — это слишком старо и сентиментально, что сейчас больше в моде серые облака, но заяц Агути выбрал именно это облако, потому что был и сам чуточку сентиментален, за что мелкий грызун Шиншилла всячески его порицал.

Замок Агути был самым настоящим, хотя и воздушным замком, со всеми этими ходами и переходами, а также главным входом, у которого сидели огромные львы, разумеется, не каменные, а живые. Они были привязаны к зайцу, как собаки (чего нельзя сказать о собаках, преследовавших его на земле), но охраняли львы не зайца Агути, они охраняли прекрасную Корзель.

— Либо корову, либо газель, — возражал по этому поводу Шиншилла, мелкий грызун. — Ты, Агути, всегда все перекручиваешь.

Бедный Шиншилла, он умел мыслить только логически, у него все было или — или, третьего не дано. И он не в состоянии был понять, что тому, кто живет в воздушных замках, дано третье, и это третье — Корзель, а совсем не газель и, уж конечно, не корова.

Красавица Корзель была пленница этого страшного Бегелопа, который украл ее у родителей, чтобы добиться ее любви. Но она не могла его полюбить, потому что у него был слишком толстый живот и слишком тонкие ноги. И, кроме того, он так страшно разевал свою пасть, что нет, конечно, Корзель не могла полюбить Бегелопа.

— Либо бегемота, либо антилопу, — возражал мелкий грызун Шиншилла, верный принципу, что третьего не дано.

Еще как дано! Еще как было дано, когда Бегелоп явился среди ночи, схватил красавицу Корзель и утащил ее в свою берлогу! В этой берлоге он сообщил ей о своей любви и потребовал немедленной взаимности, но она не знала, что такое любовь, а он не мог ей этого объяснить, потому что у него была слишком большая пасть и слишком тонкие ноги.

— Это же так просто, — растолковывал ей Бегелоп. — Ты берешь и любишь меня, а я беру и люблю тебя, и значит, оба мы любим друг друга.

Но она не понимала, что значит — любить.

— Ну как тебе сказать? — пытался сказать Бегелоп. — Это когда посмотришь — и сразу почувствуешь. Посмотри на меня. Ну? Чувствуешь?

Но она ничего не чувствовала.

Тогда Бегелоп позвал своего приятеля Уткорога.

— Либо утконоса, либо носорога, — вставил Шиншилла.

Нет, он позвал именно Уткорога и попросил, чтобы тот объяснил подоходчивей, что такое любовь.

— Любовь… — сказал Уткорог и почесал себя рогом под мышкой. Любовь… — сказал он и почесал себя еще где-то. — Любовь…

Больше он ничего не сказал. Он только говорил «любовь» и чесался в разных местах, но в этом не было ничего вразумительного.

Красавица Корзель смотрела на Уткорога и не могла понять, что такое любовь, потому что он слишком много чесался и у него был этот дурацкий рог, и он не мог сказать больше одного слова.

Тогда Бегелоп позвал Ягудила.

— Либо ягуара, либо крокодила.

Тогда Бегелоп позвал Ягудила, и тот приполз, длинный такой и пятнистый, как выкрашенное бревно, и лежал, как бревно, пока Бегелоп объяснял ему, что от него требуется, и только широко раскрывал свою пасть, словно соревнуясь в этом с Бегелопом. И когда Ягудил наконец все усвоил, он так посмотрел на Корзель, что она испугалась и, уж конечно, не могла понять, что такое любовь.

И вот тогда, только тогда Бегелоп позвал зайца Агути. И заяц Агути пришел, и шерсть его блестела, как золото, а глаза сияли, как звезды.

Назад Дальше