Но вот однажды в его жизни случилось ужасное. Закончив занятия со школьниками и дожидаясь электрички, Коконов попыхивал коротенькой трубочкой, стоя на полутемной, побеленой кое-где снежком платформе. Вокруг не было никого, электричка прибывала в двадцать три с чем-то. Он пришел рановато, в запасе было еще минут пятнадцать.
Вдруг над краем платформы показалась голова в темной ушанке. «Эй, мужик», — услышал Коконов негромкий голос. Покрутив головой, Коконов понял, что зовут именно его.
— Чем могу служить? — с некоторой театральностью отозвался сочинитель. Старомодность этого «служить» должна была подчеркнуть разницу между Коконовым, работником муз, и грубым мужланом, стоявшим зачем-то на путях.
Тот в ушанке молча и неподвижно смотрел некоторое время на Коконова, и поэт почувствовал, что ему становится страшно. Подойти к краю платформы и дать по этой башке ногой, как по мячику.
— Иди-ка, иди сюда, — поманила голова шепотом.
— Зачем?
— А вот иди, — и видя, что Коконов мешкает, добавил сурово — ну!
Было темно и безлюдно, и Коконов сделал шаг навстречу своей гражданской смерти.
Домой он попал только под утро. Ехал в тамбуре первой утренней электрички, пряча в карманы пальто испачканные кровью руки, стараясь стоять так, чтобы не были видны задубевшие коричневые полы, ощущая в желудке жгучий нерассасывающийся водочный ком.
Дома он поспешно вымыл руки и лег на кровать, ожидая, когда придет милиция. Но милиция не приходила, и вечером он стал отстирывать пальто. Пена была красноватой, пар пахнул кровью, Коконова вырвало прямо в ванну. Он снова лег на кровать и снова увидел это.
— Сюда, сюда, ну! — понукал страшный мужик и затягивал его под платформу. — Здесь нельзя оставлять, помогай, — и Коконов, слабея, увидел кого-то растерзанного, в светлом белье и с почти отрезанной головой.
— Ты это, не блюй, ну! — командовал мужик. — Добаловалась, стерва. Я за ноги, ты за руки, вон до того леска надо. Там зароем.
Коконов почему-то сделался вдруг послушным и ручным. Он только старался не смотреть в громадную рану на шее убитой. На полдороге к леску он уже даже покрикивал на нерасторопного мужика, осмелился назвать его полоротым.
— Давай-давай, — добродушно посмеивался убийца.
В леске они положили убитую в какую-то яму, может быть, воронку, и засыпали сухими листьями, припорошили снежком, после чего мужик достал из-за пазухи ополовиненную бутылку, дал хлебнуть Коконову, остальное допил сам. Потом они закурили — мужик папироску, а Коконов затрясшейся вдруг рукой достал недокуренную трубочку.
— Да ты не бойся, не бойся меня, — усмехнулся убийца.
«Да как же это я?» — метался на постели поэт Коконов. «Разве это нормально? По-человечески разве? И почему, почему именно я оказался там?» Он вцеплялся себе в бороду и рвал, что было силы. На время душевная боль отступала, а потом:
«Ну, почему же я так? Надо бы ему в морду, плюгавый ведь мужик. Ничего себе плюгавый, — возражал он сам себе. — Голову почти напрочь отрезал. И вообще, раз я сделал так, значит не мог иначе, и нечего себя терзать… Но все же, все же…»
Несколько дней Коконов уговаривал и объяснял себе себя, но безуспешно. Он представлял себя в кабинете следователя и мысленно задавал вопросы, на которые не в силах был ответить.
Прошло около полугода, но время лечило плохо. Отступили страх и отчаяние, но осталась большая, густая грусть, которая, чувствовал Коконов, не оставит его никогда.
Как-то в разгар своих мук Коконов стоял на перекрестке, дожидаясь зеленого света. Неожиданно взгляд его привлекла световая реклама, искрившаяся напротив перехода. По голубому фону бежали оранжевые буквы, призывая летать самолетами Аэрофлота. Коконов ухмыльнулся глупости рекламы (как будто можно летать еще какими-то другими самолетами) и хотел уже отвести глаза, как буквы сложились в странные слова: «Телефон безмолвия» — лучший друг тех, кому тяжело. Если вы устали от жизни, если совесть у вас нечиста, если вам не от кого ждать помощи, звоните по «Телефону безмолвия». Далее следовал номер телефона, который состоял из чередующихся нолей и троек. За ним шли адреса, по которым располагались пункты, откуда можно было звонить.
Коконов сел на трамвай и поехал по одному из адресов.
Через несколько минут он с удивлением рассматривал неизвестно когда и откуда взявшееся в знакомом районе новое здание. Воистину, «Дома растут, как желанья». Неуверенно толкнув дверь, он оказался в обширном мраморном холле, неуловимо напоминавшем колумбарий. Холл был поделен на две части: в одной стояли разноцветные пластмассовые креслица, предназначенные, видимо, для ожидания, другая половина была отведена под небольшие пластмассовые же кабинки с зеркальными стеклами. В зале было пусто, если не считать девушки с очень сильно подсиненными веками, сидящей за конторкой. Из-за неплотно прикрытой двери одной из кабинок слышался женский плач.
— Будете звонить? — спросила девушка, видя нерешительность Коконова.
— Да… я бы хотел… у меня, видите ли… затруднения некоторые.
— Это меня совершенно не касается, — отреагировала девушка. — Заплатите три пятьдесят и ступайте звонить.
— Три пятьдесят — это за сколько минут? — забеспокоился Коконов, финансовое положение которого было в тот момент не на высоте.
— Хоть до завтра говорите, — девушка была чем-то раздражена.
Коконов вынул трешку и отсчитал пятьдесят копеек без сдачи.
— Кабина номер три, — сказала девушка почему-то в микрофон.
Голос ее неприятно, по-вокзальному, разнесся по залу.
— А нельзя ли кабину номер двадцать три? — робко попросил Коконов. — Это, видите ли, мое число по гороскопу.
— Кабина номер двадцать три, — раздалось в зале.
— Спасибо, — Коконов послушно пошел к двадцать третьей кабине.
Закрыв за собой дверь, он почувствовал, что хочет в уборную. Коконов всегда хотел в уборную в телефонной будке и в библиотеке. С чем это было связано, он понять не мог, но факт оставался фактом. В будке, к счастью, была маленькая, привинченная к полу табуреточка, и Коконов на нее уселся. На стенке рядом с аппаратом висела небольшая инструкция, из которой следовало, что после соединения надо не здороваться, не спрашивать, слышат ли вас, а начинать говорить о своем деле. В процессе разговора реципиент не должен вызывать донора на речевой контакт, умолять хоть как-то дать понять, что он услышан и понят, а также назначать донору свидание. «При нарушении какого-либо пункта инструкции зажигается красная лампочка. Если в процессе разговора будет три нарушения, реципиент автоматически отключается».
Коконов набрал номер, услышал щелчок соединения и на всякий случай поздоровался. В ответ в центре наборного диска зажглась первая лампочка.
— Не буду, не буду, — испугался поэт. — Только не знаю, с чего начать… Я, честно говоря, сам не знаю, как это со мной приключилось.
На другом конце провода легонько щелкнуло, зажужжало и опять установилась тишина. Это Васса, услышав его голос, переключила связь на свободную телефонистку. По инструкции донор не имел права выслушивать близкого человека.
Коконов начал рассказ издалека. С детства. Он с упоением вспоминал себя маленького, этакого увальня. Его умиляло воспоминание о своих коротких штанишках и толстеньких ножках, обутых в сандалики — взгляд с высоты своего детского роста. У него была сестра, и он был страшным фантазером, придумывал разные истории. Сейчас бы ему эту способность фантазировать, он бы такого понаписал! Но все ушло куда-то. Он вспомнил папу с мамой, которые были заняты лишь друг другом, а на Сашу с сестрой почти не обращали внимания. Потом они почему-то развелись. Были суды, скандалы, каждый хотел отобрать у другого детей. Кончилось тем, что сестру взял к себе папа, а Сашу стала воспитывать бабуля, которая читала ему сказки, и, немного рисуясь, поэт Коконов называл ее своей Ариной Родионовной. Различие состояло, пожалуй, в том, что Коконовская бабуля, передавая внуку прелести фольклора, пользовалась книгой, да в том, что Пушкина из Коконова не получилось. Воспоминаний было много, они позволяли Коконову не приближаться к изложению страшного момента, ради которого он звонил по «Телефону безмолвия». После каждого рассказанного эпизода он замолкал в надежде на то, что растроганный донор хоть как-то обнаружит свое присутствие. Но ему не отвечали.
Рассказывая о своей жизни, Коконов пытался найти мотивацию жуткого поступка в детстве, отрочестве, юности, но ничего не находил. Часа через два после одностороннего диалога он захотел пить, осип и почувствовал наконец такое острое громадное отчаяние, что неожиданно для себя бросил трубку. Он понял вдруг, что никогда не решится рассказать про себя ЭТО. Пока ЭТО еще не выражено словами, пока ОНО не вынесено из его мозга во внешний мир, ОНО словно бы и не существует объективно. Но стоит оформить ЭТО в слова, как бумага, приговаривающая к чему-то страшному, будет подписана и даже пришлепнута печатью. Рассказ о своей жизни показался ему теперь глупым и стыдным. Впервые за много лет он вдруг ощутил нелюбовь к себе, стыд за себя. Противным было все: руки с толстыми пальцами (на указательном — перстень с нефритом. Опять поза!), значительное, как на шестом месяце, брюшко. Он ощущал под брюками свои непропорционально тонкие, нетренированные ноги и был противен себе физически.
Нехорошая, пугающая, холодная легкость была во всем теле. Коконов вышел на улицу и с резко и сухо вспыхнувшей радостью шагнул на проезжую часть. И когда заверещали тормоза и вскрикнул кто-то за спиной, и его тело вошло в смерть легко и спокойно, как нагретый нож в масло, он не испугался и не пожалел.
VI
Мария ходила на работу по четным числам. Всегда в один и тот же момент, когда часы в фойе дома, занимаемого какой-то нейтральной конторой, показывали девять двадцать три, она входила в лифт и набирала известный ей код. Кабина лифта вздрагивала и устремлялась не наверх, а под землю, и потом возвращалась назад уже густая, готовая принять новых, не подозревающих о ее похождениях, пассажиров. Остальные женщины появлялись в другое время. Строжайше запрещалось приходить на работу раньше или позже назначенного часа. Администрация фирмы заботилась, чтобы сотрудницы не знали друг друга, не устанавливали контактов. Впрочем, они могли иметь в повседневной жизни знакомых и даже любовников (последнее являлось нежелательным), но при общении они должны были сохранять полную внутреннюю невозмутимость. Если сотрудница фирмы чувствовала, что привыкает к какому-то человеку, она должна была немедленно с ним расстаться. Если же это оказывалось ей не по силам — следовало поставить в известность администрацию, которая принимала меры, вплоть до перевода провинившейся в другой регион. В повседневной жизни женщинам, работающим на «Телефоне безмолвия», предписывалось сохранять спокойствие, холодность, равнодушие. «Все — все равно», — таков был их девиз. Другое дело — на работе. Там женщина, природой своей призванная любить и сострадать, могла дать волю своим инстинктам, и приборы, измеряющие уровень сочувствия, зашкаливало. Может быть, потому, что образ жизни, предлагаемый сотрудницам в выходные дни, был для них неестественным, они ходили на работу с удовольствием. Правда, это касалось старослужащих, новеньким же было трудно сочувствовать молча. Так хотелось сказать хоть несколько слов, пожалеть, успокоить… Однако это строго каралось.
В выходные же… Придет соседка попросить соли и не уходит, стоит в прихожей и рассказывает про внука.
— Третью ночь мы всей семьей не спим. Маленький плачет, да так жалобно. Забудется на пять минут и опять в крик. Да, и как ему не плакать: аллергик, весь в коросте. Чешется, а мы его за ручонки держим. Врачи помочь не могут. Сейчас каждый третий с аллергией. Из-за окружающей среды. А все призывают: увеличивайте рождаемость! Куда их, страдальцев? И так развелось нас, что саранчи. Жадные, злые…
Мария смотрит в сторону, не пускает в себя жалость. Расходовать эмоции напрасно — непрофессионально.
— Да вам, я вижу, про это скучно. У вас своих-то детишек нет…
Пустить бы ее на кухню, чаю дать… А вместо этого:
— Вы позвоните по «Телефону безмолвия». Может, полегче станет.
— Дурам-то этим безъязыким? Еще чего!.. Три рубля, небось, не лишние. А толку, говорят, — чуть. Только время терять. Я думаю, покуда такого еще не придумали, чтобы чувства по проводам передавать. Нам бы старуху хорошую найти, может, заговорит малыша…
— Старуха с вас больше возьмет.
— Зато толк будет.
Соседка ушла и соль забыла. А Мария легла на диван и специально стала думать о том, что наше время только дураки заводят детей. Не было бы на свете соседкиного внука, и никто бы не мучился: ни он сам, ни родители, ни бабка. Ну, а родили, так и скачите теперь в три ноги. За любое удовольствие надо платить. «Значит, я считаю, что иметь детей — это удовольствие? Чушь! Это труд, тяжелый, каторжный труд и лишения: его болезни, его учеба, его капризы. Что в этом хорошего. Зачем же тогда люди заводят детей? Не из-за того же в самом деле, что к этому призывает государство? Вот я сейчас разверну конфетку и съем. Сама. А потом возьму книгу и буду читать, сколько захочу, потом пообедаю, включу телевизор и стану лениться. При этом никто не потянет меня за подол и не заноет, как бегемотик из анекдота: «Сделай мне лопатку, ну сделай мне лопатку!» И мне это нравится. Если следовать обывательской логике, выходит я плохая. Чем же я плоха? Тем, что меня не прельщает материнство? Значит, из двух кошек та лучше, у которой есть котята? Чушь! По-моему, лучше та, которая ловит мышей».
Мария попыталась улыбнуться себе, но улыбаться не хотелось. Что-то изменилось с уходом соседки, но что? Как это она сказала? «Дурам-то безъязыким»… «Не придумали такого, чтобы чувства по проводам передавать…» Ну как же не придумали? Ведь на этом весь «Телефон безмолвия» строится. Ерунда. Нечего слушать, что там говорит какая-то неграмотная тетка.
И все-таки нехорошо было на душе, неуютно… Почитать, что ли? Мария потянулась за книгой. Самое время сходить за мудростью к древним философам. Что они там насчет детей думали и насчет любви к себе, разумного эгоизма?
Но тут зазвонил телефон. Это было настоящей неожиданностью. Образ жизни, который выбрала Мария, постепенно отвадил всех ее знакомых. Общение с ней давно сделалось для них тяжким трудом. Действительно, тяжело беседовать с человеком, который почти никак не реагирует на то, что ему говорят. Просто вежливо улыбается и кивает, да еще нет-нет и запоет что-то вполголоса, не разжимая губ. Если же собеседник обижался на ее песнопения, Мария объясняла: «Я как Юлий Цезарь, могу делать несколько дел сразу: вот слушаю вас, вяжу варежку и напеваю. А иначе мне кажется, что я простаиваю понапрасну».
И вот — звонок. Кто же это ее вспомнил? Мария взяла трубку без всякого волнения. Голос женский, незнакомый.
— Вы, вероятно, ошиблись номером.
— Нет, не ошиблась. Я твердо уверена, что мне нужны именно вы.
Мария пожала плечами:
— В таком случае говорите.
Женщина помолчала.
— Нет, не по телефону. Если можно, я зайду.
С некоторых пор Мария не терпела чужих людей в своей квартире. Все, начиная с процедуры приветствия, предлагания тапочек, изображения радушия, наконец, — все это раздражало. А потом неизвестно, на сколько затянется визит. Попробуй избавиться от незванного гостя вежливым способом. Лучше встретиться на нейтральной почве, желательно где-нибудь на сквозняке или под кислотным дождичком, чтобы не надолго.
— Я не знаю, насколько это необходимо… — начала Мария.
— Уверяю вас, — перебила женщина, — это очень важно. В общем, я буду через пять минут.
Мария не успела ничего сказать, там уже положили трубку.
— Сумасшедшая какая-то…
Опыт общения с сумасшедшими у нее уже был. Однажды вечером, возвращаясь с работы, она застала на своей лестничной площадке низенького, полного мужчину, который пытался удерживать на поводке громадного, веселого и очень дружелюбного кобеля. Пальто мужчины на животе было изрядно выпачкано грязью, шляпа помята и тоже очень грязна, щека и нос — в свежих царапинах.
— Милая дева, — напыщенно произнес низенький мужчина. — Ни одна дверь не реагирует на мои настойчивые призывы о помощи, то бишь звонки. Лишь вы можете спасти меня, прекрасная и юная.