Фантастика, 1962 год - Геннадий Гор 10 стр.


Я сел, раскрыл книгу, в которой шла речь об интересующей меня проблеме.

“Человек. Кто он? — задавал вопрос автор. Он спрашивал себя и историю, философию и науку. — Кто же он, человек, ставший хозяином солнечной системы, проникший в глубины Галактики? Чем он отличается от других существ?” На минуту мое “я” как бы слилось с “я” автора этой книги. Спрашивал и он и я, мы спрашивали оба.

“Человек! Кто он?” “Человечество познавало природу, — писал автор, — моделируя ее процессы. Искусство моделирования достигло величайшего мастерства уже в двадцать первом веке… У себя в лабораториях ученые воссоздавали целые миры в миниатюре. Они научились моделировать даже историю, время. Благодаря точному воспроизведению физико-химических условий, существовавших на Земле накануне возникновения жизни, они проникли в ее тайну. Но легко ли было создать модель психических процессов, подобие человеческого мозга? Нет, не легко, но необходимо.

Человеку нужно было взглянуть на себя со стороны, оторваться от всего субъективного, личного, чтобы осуществить это моделирование… Был создан искусственный мозг. Мышление отделилось от человеческой личности, стало безличным, машинным… Помогло ли это человеку увидеть себя со стороны, понять то, что было непонятным и до некоторой степени загадочным? И да и нет. Мышление, отделившись от человека, оставалось ли человечным и человеческим? Не произошла ли дегуманизация мышления? Философы спорили, ученые искали ответа. Не искусствоведы, а физиологи и кибернетики вдруг вспомнили о художнике XVI века Питере Брейгеле-старшем и о его странном видении мира и видении человека. Брейгель видел Человека как бы со стороны, отделившись от человечества… Изображая человека, он не сочувствовал ему, а как бы только удивлялся его странному бытию, словно прибыл на Землю с другой планеты. Дегуманизированное, утилитарное, машинное мышление. Оно развивалось, из утилитарного оно становилось теоретическим. Думающие машины служили познанию. Правда, они думала для человека, а не для себя. Но они умели думать, мыслить… И уже появились легкомысленные теоретики, которые пытались поставить знак равенства между думающими машинами и людьми…”

Я невольно должен был оборвать чтение заинтересовавшей меня книги — вошел Павел Погодин. Он был чем-то взволнован.

— Что случилось, Павел? — спросил я. — Уж не заболел ли маленький Коля?

— Коля здоров, — ответил Павел, — но случилось большое несчастье с Митей. Разве вы не знаете?

— Митя — вещь. Что с ним могло случиться? Утром он был здесь. Но потом я забыл о нем, погрузившись в чтение.

— Митя — вещь? — сказал Павел. — Это большой вопрос! Вещи так не поступают. Митя пытался покончить с собой. Он бросился со скалы в Катунь. Его только что спасли. Но он бредит…

17

Я с детства испытывал острый интерес к необыкновенным и выдающимся людям. Я рано начал коллекционировать книги, которые повествовали о выдающихся личностях, прежде всего ученых, техниках, путешественниках, писателях, политических деятелях. Но вот рядом со мной работал выдающийся и, может быть, даже гениальный человек, и я не сумел оценить его так, как он этого заслуживал.

Профессор Обидин, в сущности, ничем не выделялся среди других сотрудников нашего научно-исследовательского института. Свою научно-исследовательскую работу одно время он совмещал с должностью председателя месткома. Кто мог думать, что этот скромный председатель месткома, тративший уйму времени на мелкие хозяйственно-бытовые вопросы, через триста лет займет место рядом с Ньютоном, Дарвином, Циолковским, Эйнштейном, Резерфордом, что его будут называть величайшим из биологов-экспериментаторов, когда-либо живших на Земле. Кто мог предполагать; что имя, труды и слава старшего научного сотрудника Обидина перешагнут через земные и солнечные границы, чтобы установить свой приоритет и на далеких обитаемых планетах Галактики.

Нельзя сказать, что в нашем институте вовсе не ценили талант Обидина. Ценить ценили, но по-своему.

— Посмотрим! — говорили наши скептики. — Может, и оправдаются некоторые его идеи. Но пока…

Пока они все еще находятся в стадии ожиданий и обещаний.

Они говорили “обещаний”, но Обидин никому ничего не обещал. И мне кажется, что это была самая большая его ошибка, если смотреть на дело практически. Наоборот, он спешил вселить во всех уверенность, что реализация его главной идеи лежит где-то далеко в будущем. Оказалось же, что дна была совсем не за горами.

К Обидину относились хорошо и в президиуме Академии наук, но все же, когда стал вопрос о выборе его в члены-корреспонденты, дело почему-то в последний момент затормозилось и прошел не Обидин, как многие предполагали, а неожиданно для всех, и даже, кажется, для самого себя, Чемоданов, только что опубликовавший учебник для вузов. Идеи Обидина кое-кому тогда еще казались сомнительными, а Чемоданов умел постоять за себя, да и учебник его как раз похвалили в прессе за обстоятельность изложения и отсутствие ошибок. Говорили, что репутации Обидина в глазах его коллег повредил один его давний эксперимент, не оправдавший себя при вторичной проверке.

Обидин, кажется, не очень был огорчен. Он был, как я уже упоминал, скромен. Очень скромен. Излишне скромен. Скромен во вред себе. Но скромен, разумеется, не во всем. И он был кое в чем не лишен тщеславия.

Об этом нужно рассказать, чтобы читатель имел полное представление о крайне своеобразном человеке.

Обидин тренировал клетки, приручал их к космическому холоду, к температурам, близким к абсолютному нулю. Но сам он любил тепло, любил уют, любил домашнюю обстановку. И при всем этом, как я впоследствии узнал, Обидин страшно боялся, чтобы про него, не дай бог, не подумали, что он узкий специалист, кабинетный или лабораторный затворник. Может быть, поэтому он ходил зимой на лыжах, героически борясь с одышкой и болью в пояснице.

Может быть, поэтому он осенью купался в Неве, вопреки строжайшему запрещению врача, лечившего его от радикулита. Может быть, для этого он ходил скучать, в филармонию и в Малый оперный театр.

И не по этой ли самой причине он стал ухаживать за Лизой Галкиной, новой нашей лаборанткой?

Он тренировал живые клетки, приручая их к космическому холоду, но заодно он тренировал и себя.

Вряд ли ему доставляла особое удовольствие ходьба на лыжах, когда болела спина и ревматические ноги. Вряд ли его радовало ухаживанье за Лизой. Но однако же он шел на свиданье к ней, как всегда, свежевыбритый, пахнущий дорогими духами.

О чем он мог говорить с Лизой? О погоде? О новой кинокартине, которую видела Лиза, но не видел он? О нейлоновой кофточке, которую Лиза на днях купила в ДЛТ? Неужели он мог так низко ронять свое достоинство, чтобы выслушивать от Лизы ее суждения о сотрудниках и сотрудницах лаборатории, суждения не очень умные, не всегда справедливые и доброжелательные? И для чего? Чтобы сказать самому себе, что ему, Обидину, не чуждо ничто человеческое? А может быть, и в самом деле на старости лет он влюбился в эту румяную, полную женщину, не умевшую даже нарядить со вкусом свое крупное, тяжелое, колыхавшееся на ходу тело?

Интерес к Обидину как к ученому и выдающемуся человеку возрастал с каждым столетием. О нем было написано множество книг, в которых освещались и его личная жизнь и его научная деятельность.

Опубликованы были его переписка и его дневник.

Дневник Обидина чуточку разочаровал меня. Он был слишком сух, в нем было много о деле и мало о себе. Упоминал Обидин в своем дневнике и обо мне. В одном месте было сказано: “нетерпеливый малый”. Так прямо и написано: “нетерпеливый” и при этом выделено курсивом. А в чем, собственно, выражалось мое нетерпение? Об этом умалчивалось. В другом месте было сказано: “нетерпеливый, но любознательный”. Спасибо и за это! Но как действительно понять это несправедливое и не слишком удачное выражение — “нетерпеливый”? Так было сказано про человека, который терпеливо пролежал триста лет, ожидая, когда наука свяжет две разорванные половины его жизни! Современники редко бывают справедливыми, а потомки — точными. Я нашел множество неточностей — и немало грубых ошибок в книгах об Обидине. Даже в этой его биографии, которая вышла в серии “Жизнь замечательных людей”, было немало неточного, вымышленного и не вполне соответствующего действительным фактам.

Например, я не мог читать без усмешки те главы этой предназначенной для широкой публики книги, где рассказывалось об отношениях Обидина и лаборантки Лизы Галкиной. Эти отношения были для чего-то очень опоэтизированы и романтизированы, и Лиза Галкина с этих страниц вставала не совсем похожей на себя. Занятиям Обидина спортом автор тоже придавал слишком большое значение, и, читая эти места книги, можно было подумать, что Всеволод Николаевич был выдающимся рекордсменом, чемпионом лыжного спорта, знаменитым альпинистом и человеком большой физической закалки, когда на самом деле он постоянно болел и часто простужался.

Несколько преувеличенной была оценка философской эрудиции Обидина. Всеволод Николаевич неплохо звал труды Гегеля, Маркса, Энгельса, Ленина, но с античной и средневековой философией был знаком не по первоисточникам, довольно поверхностно он был знаком и с современной ему буржуазной философией, которую он справедливо считал эпигонской, повторяющей мысли Шопенгауэра и Кьеркегора, либо французских и английских позитивистов.

Знатоком истории философии профессор Обидин не был, хотя сам мыслил глубоко и своеобразно. Откуда же взял этот автор, так же как и другие, сведения об увлечении Обидина живописью и особенно картинами Матисса, Шагала и Пикассо? Мне об этом, во всяком случае, было неизвестно, а я Обидина знал в продолжение многих дет.

Была другая неточность, еще более важная.

В одном труда говорилось, что Обидин был непосредственным учеником знаменитого русского ученого профессора Л.И.Бахметьева, открывшего анабиоз у насекомых и млекопитающих, тогда как на самом деде Обидин стал заниматься проблемой анабиоза значительно позже и с Бахметьевым лично знаком не был.

Я выписал все неточности и ошибки, чтобы помочь авторам их исправить.

18

Бедный Митя! Он чуть не лишил себя жизни.

Сейчас он лежит в больнице поселка Манжерок, что в трех минутах езды отсюда на машине быстрого движения, лежит под присмотром опытных физиологов, чутких врачей и техников, заботливых кибернетиков.

Как я узнал позже, Митя в своем несчастье был не одинок. Одновременно с ним вышли из строя Женя, Валя, Миша и Владик, экспериментальные “роботы-эмоционалы”, как их называли иногда, желая упростить это новое и сложное явление, приспособить к разговорной бытовой речи. У них было и более строгое научное название, название, более соответствующее их странной сущности, которое я запамятовал. Женя, Валя, Миша, Митя и Владик — одухотворенные, чувствующие, страдающие вещи, проходившие испытания сначала в лаборатории, а потом и в жизни. Сейчас судьбой этих вещей (моя рука неохотно пишет это слово “вещей” — выражение, в сущности, сомнительное и неточно отражающее сложный и загадочный феномен), судьбой вещей, или, точнее, существ, интересовалась вся солнечная система.

Мой потомок Павел Погодин аккуратно и своевременно сообщал мне о состоянии Митиного здоровья.

— Сегодня ему лучше, — сказал он мне примерно через неделю после печального происшествия, — значительно лучше. Он уже не бредит и охотно принимает лекарство.

Павел принес с собой несколько книг.

— Вот почитайте, Павел Дмитриевич, этот роман и это исследование об искусстве. Мне очень хочется знать ваше мнение об этих книгах.

— Почему именно об этих?

Он пропустил мой вопрос мимо ушей. A вместо того чтобы ответить, как-то странно посмотрел на меня и усмехнулся.

Обе книги, которые он оставил мне, я обратил на это внимание сразу, были изданы в разное время. На обложке и той и другой не значились имена авторов, а стояло только название. Должно быть, оба автора пожелали остаться неизвестными, Я начал с романа. Он назывался “Труды и дни Василия Иванова”. Название скорей говорило о любви к точности, чем об изобретательности автора.

По-видимому, автор не гнался за оригинальностью, хотел быть ближе к жизни и своим несколько деловым и суховатым буднично-очерковым названием желал подчеркнуть это свое стремление смотреть на мир трезво, прозаично, а главное — обыденно.

Назад Дальше