Искатель. 1975. Выпуск №6 - Рыбин Владимир Алексеевич 10 стр.


— Ну и дела! — покачал головой Григорий. — Ты и впрямь никак жениться решил, жеребец? Тебя ведь, такого стриженого, и Дружок не узнает.

— Смотри! — развернул Николай Ильич журнал. — На мое Зайцево похоже! Как две капли…

Гриша мельком взглянул на картинку. Сказал со вздохом:

— Было Зайцево, Коля, твоим когда-то… Чего о нем вспоминать. Я уж думал, ты давно его из головы выбросил.

— Да ведь как выбросишь, — разочарованный реакцией друга, вяло протянул Николай Ильич. — Родные края.

— В краях этих родных мужички да бабы подумали о тебе, когда решили под суд отдать? Простить отказались! Вспомнил о тебе кто-нибудь, когда ты на Севере зону топтал? Родные края… Эх ты! Нету у нас с тобой родных краев. И родни нету, — в сердцах бросил Гриша.

— Да уж, что верно, то верно, — прошептал лесник, — прости они мне тогда, вся жизнь у меня бы по-другому повернулась. — Он сложил журнал вчетверо и запихал в мешок.

Весь вечер они провели в ресторане. Здесь было шумно, дымно от курева, пахло пережаренным мясом. У Николая Ильича с непривычки разболелась голова. А Гриша чувствовал себя здесь как дома. К их столику несколько раз подходили какие-то незнакомые Зотову люди, здоровались дружески с Гришей. Иных он усаживал рядом, приглашал выпить.

— Пятьдесят пять не каждый год человек справляет, — кричал он громко.

Николай Ильич с удивлением отметил, что Гришу здесь многие знают. И официант, молодой прилизанный парнишка с тонкими усиками, называл его почтительно по имени-отчеству: Григорий Иванович. «А говорит — как и ты, бирюком живу, ни друзей, ни знакомых». Николаю Ильичу было неприятно и немного грустно оттого, что у его старого друга Гриши есть какие-то иные, свои интересы, что он бывает в ресторане, да и еще, наверное, в разных местах. «Может, даже веселится в компаниях, — подумал Николай Ильич, но тут же отогнал эту завистническую мысль. — Так ведь ему без этого не обойтись. Клиентов на лес искать надо, застройщиков всяких. А такие дела, где закрепляются? В ресторане».

— Коля, кореш ты мой. — Гриша уже изрядно захмелел, глаза у него сделались маленькими, блестящими. — Коля, старые мы с тобой хрычи. Никому-то мы не нужны. Ну ничего, сами за себя постоим… Годика через три заимеем домик на теплом море, участочек свой. Заживем другим на зависть… Отогреем старые кости… Тут опять станичник приезжал, — перешел он на шепот. — Нужно им еще сто кубов. Документы в полном ажуре. Если эти кубики мы сварганим, считай, что полдома у нас в кармане. Отвесят они нам косуху.

— Много сто кубиков-то, — встревожился Николай Ильич. — Ведь это ж не воз ольхи, сколько я тебе твержу. Тарификация будет — и дурак заметит. Кончать надо с этим. Нету моей мочи.

— Документики, документики у станичника в ажуре, дурья голова, — буркнул Гриша. — Я все это проведу через лесхоз. Ну как ты понять не можешь — ведь законно все, законно.

— Чего ж они тогда косуху отвалить обещают, — устало сказал Николай Ильич, — ежели законно? Ты мне-то не крути. Я И сам бухгалтерией занимался. А куда попал?

— Да ведь просто фондов у них нет, у этих станичников. Не отпущены фонды на этот год. Да и лес строевой не положено им продать. А мы оформим. Чудило. Это не то, что в прошлые разы. Чистое дело. Я тебе, Коля, не зря толкую, будет у нас домик на теплом море. И на книжке деньжата останутся!

Иметь домик на теплом море — это была давнишняя их мечта. В колонии, на лесоповале в Архангельской области, укрывшись холодным, совсем не греющим одеялом, прижавшись друг к другу, мечтали они морозными ночами о том, как, закончив срок, уедут в теплые края, на Черное или Азовское море, купят маленький домик, разведут огород и заживут теплой и сытой жизнью.

Когда Гриша из колонии выходил, сговорились, что поедет он на Кубань, будет присматривать недорогой домик. Но вскоре Николай Ильич получил от него весточку из Гатчины. Друг звал туда. «Домики, Коля, дороги нынче, — писал он. — Да и поиздержался я в дороге. Надо подкопить деньжат, а там уж и двинем».

На Кубани обзавелся Гриша нужными знакомствами, обещал кое-кому помогать по части леса. Нужда там в нем всегда большая.

…Они пили много. Гриша заказал шампанского, и Николай Ильич, прислушиваясь к звукам музыки, любуясь на танцующих, вспоминал о своем лесе как о чем-то совсем-совсем далеком и почти нереальном. Он чувствовал себя молодым, сильным, уверенным в себе. «Пригласить потанцевать, что ли, кого?» — подумал он, приглядываясь к женщинам, сидящим за соседним столиком. Но не решился. Шутка ли, не танцевал лет двадцать пять.

12

Утром Николай Ильич едва встал. Голова кружилась. Гриша уже ушел на работу. Оставил на столе записку: «Коля, шамовка в холодильнике. Забирай подчистую». Николай Ильич собрал свой вещмешок, вытащил из холодильника закупленные Гришей продукты. Есть ему не хотелось. Налил только водки из початой бутылки и, крякнув, выпил. Но легче не стало. Уже одевшись, обув валенки и ватник, он прошелся по комнате. Постоял у серванта, разглядывая фужеры, рюмки. «Эко накупил Гришка Собашник. Кто бы подумал». В колонии Мокригина звали Собашником за то, что однажды на лесосеке он подманил коркой хлеба собаку, видать, отставшую от охотников, и, убив ударом топора, варил в котелке целую неделю.

В вагоне Зотов вспомнил про журнал и с трудом разыскал его среди пакетов с продуктами. Теперь уж он повнимательнее рассмотрел все картинки. Их было четыре. И на одной его деревня, Зайцево. Только подпись какая-то чудная: «Т. Алексеев. Воспоминания о прошлом». На других картинах были изображены незнакомые места — живописные домишки, сети, сохнущие на заборе, большие остроносые лодки на песчаном морском берегу. А подпись под всеми одна — Т. Алексеев. Николай Ильич стал листать журнал и вдруг остолбенел: с маленькой фотографии на него смотрен сын!

«Да как же это? — прошептал старик. — Тельман, сынок! Откуда?» Он стал читать, что там было написано, но глаза застилала пелена. Буквы рассыпались, расплывались, и, как ни тер Николай Ильич глаза, ничего не мог разобрать. Наконец немного успокоился, пришел в себя. Повернув журнал ближе к свету, медленно прочитал небольшую заметку «Дороги художника Алексеева». Речь шла о его Тельмане, о Тельмане Зотове! «Ну почему же здесь написано «Алексеев»? — недоумевал Николай Ильич. — Вот ведь даже и отчество — Николаевич».

И вдруг его словно ожгло: «Фамилию материну взял. Не захотел отцову носить. Не простил…» Он бессильно уронил журнал на колени. Жгучая обида душила его. Николаю Ильичу стоило большого напряжения не разрыдаться. Найти для того, чтобы потерять! Одно мгновение радости только затем, чтобы тут же испытать горечь ни с чем не сравнимой обиды.

— Чего, старик, горе у тебя? — спросила участливо старушка, сидевшая напротив.

Николай Ильич только молча взглянул на нее и опустил глаза.

— Э-эх, — вздохнула старуха. — Нас, стариков, одно лишь горе поджидает. Радости-то наши вышли все. Тю-тю наши радости.

Николай Ильич всю дорогу сидел понурившись. Ему не хотелось ни думать, ни двигаться — вот так бы все ехать и ехать, нигде не останавливаясь, ни с кем не разговаривая. Так и умереть — тихо, никем не потревоженному, с нерасплесканным жгучим горем в сердце.

Но, подъезжая к Мшинской, он все же встал со скамейки, словно повинуясь постороннему приказу. На платформе с ним кто-то поздоровался, Николай Ильич кивнул машинально, даже не разглядев кому. Он шел через большой заснеженный лес по знакомой, тысячи раз исхоженной тропинке, не глядя под ноги, время от времени оступаясь в глубокий снег. Ветер глухо гудел в вершинах елей, и постепенно его шум дошел до сознания Николая Ильича, а вместе с шумом и сам лес, и снега вокруг, и узкая тропинка под ногами. Зотов словно проснулся от сна, но боль в сердце осталась. Жгучая боль. И первой мыслью, которая пришла здесь, в пустынном, неприветливом лесу, была: а не сам ли виноват в том, что разошлись, разлетелись они с сыном по разным дорогам? Ну поссорились, крепко поссорились они в августе сорок первого. Да что из того? Разве это на всю жизнь — ссора отца с подростком-сыном? Ведь добра же, добра хотел он Тельману. От смерти уберечь хотел!

Что было, то прошло. Так почему же потом, после войны, не разыскал он сына, единственного во всем белом свете родного ему человека? Не разыскал, не посмотрел ему в глаза, не попросил прощения. А надо было попросить. Просить до тех пор, пока он не простил бы. Просить прощения за минутную слабость — да мыслимо ли было устоять в ту пору? Ведь слаб он, слаб, как и всяк человек. И сын бы простил. Простил бы, это Николай Ильич твердо знал. Родная кровь.

Как много могло измениться тогда! И жизнь могла пойти совсем не так, как пошла. Да разве попал бы он в тюрьму, если б сын стоял рядом? Сын — опора, надежда. Смысл жизни. Так почему же не разыскал он его, почему?

«А если бы не попался мне этот журнал с портретом Тельмана, стал бы я сына разыскивать? — подумал Николай Ильич. — Столько лет не искал…»

Он шел, еле волоча ноги, весь во власти воспоминаний, то отчаиваясь, то снова загораясь надеждой.

«А может быть, и не со зла поменял Тельман фамилию, может, жизнь заставила? — мелькнула у него мысль. — В жизни каких только передряг не случается — можно и имя свое забыть, не только фамилию. Отчество ведь сын не сменил? Николаич ведь, Николаич!» — с надеждой прошептал он.

Когда старик подходил к дому и из-за деревьев еще невидимый ему Дружок радостно взлаивал, почуяв хозяина, Зотов твердо решил узнать в справочном бюро адрес и послать сыну письмо.

13

…На следующий день к вечеру неожиданно приехал Гриша Мокригин. «Что-то случилось, — испугался Николай Ильич, вглядываясь в хмурое лицо друга. — Ох, не ровен час о продаже леса дознались?! Не собирался ведь он так скоро».

А Гриша болтал о разных лесхозовских мелочах и сплетнях как ни в чем не бывало, будто только ради этого и приехал. Но глаза тревожно смотрели. Так тревожно смотрели глаза, что Николай Ильич не выдержал и, сам заражаясь тревогой, спросил:

— Да не тяни ты, черт! Чего стряслось-го?

— Чего у нас может стрястись? Соскучал — вот и прикатил. Невмоготу мне. С утра до вечера только и слышишь — рубли, проценты, выполним — перевыполним. К тебе в лес приеду — душу отвожу. Будто снова народился. — Он подмигнул Зотову, вытащил из мешка бутылку водки. Но Николай Ильич чувствовал: неспокойно у друга на душе, хорохорится для виду. Уж он-то Гришу знает — не первый год знакомы. «Ну да ладно, поиграйся, надоест — сам расскажешь», — подумал он. Достал из подпола грибков, поставил картошку варить.

Они допоздна балагурили о том, о сем. Вспомнили свою жизнь в колонии. Колония была строгого режима, магазин — один раз в месяц. Посылок ни Зотову, ни Мокригину никто не присылал. Бывало, раскурят одну на двоих самокрутку, сидят на поваленной сосне да размечтаются: «Эх, сюда бы картошечки горячей, рассыпушечки, да кусок хлеба…» — «Да шмат сала», — подскажет кто-нибудь. Домечтаются до спазм в желудке, пока не крикнет бригадир: «Кончай ночевать. Нава-а-лись!»

Николай Ильич постепенно успокоился, а может, водка подействовала. Только решил: знать, и вправду ничего не приключилось. Мало ли чем Григорий был расстроен поначалу.

Когда они легли спать и Зотов задул лампу, Мокригин сказал мечтательно:

— Хорошо тут у тебя, Коля, ей-бо, хорошо. Так сердце успокаивается. А ты Зайцево вспомнил! Картинки увидел! Да разве ты жил бы в Зайцеве в таком спокое?

Николай Ильич вдруг спохватился: «Что же это я про Тельмана Грише ничего не сказал? Вот ведь гусь! Все думаю, дай скажу, дай скажу, а не сказал».

Сказать-то он хотел, сразу хотел сказать, едва Григорий порог переступил, да медлил. Словно кто останавливал его.

Николай Ильич поворочался на кровати и, наконец решившись, сказал:

— Гриша, а ведь те картинки, ну что а журнале я тебе показывал, их Тельман рисовал. Сын.

Мокригин молчал.

— Ты слышь, Григорий? — позвал Николай Ильич.

— Слышу, — как-то отрешенно ответил Мокригин. — Сыскался, значит.

— Вот ведь как жизнь-то распорядилась, — сказал задумчиво Николай Ильич. — Я думал, загинул он. С войны ведь, с сорок первого, ни одной весточки не было, а он в художники вышел. Недаром мальчонкой рисовать любил. Только фамилия у него другая, Гриша. Не Зотов он.

Гриша вдруг расхохотался:

— Да с чего ты, старик, взял, что это твой сын? Мало ли Тельманов на свете! И почудней имена есть. А ты заладил: сын, сын. Рассусоливаешь мне про него…

Николаю Ильичу было обидно слушать Гришин смех. Он сказал:

— Мой это Тельман, Гриша. Портретик там есть. Точно мой. Да и написано: Тельман Николаевич. Только Алексеев. Материну фамилию взял. Может, чего случилось? Пятнадцать ему было, когда с пленными солдатами-то от немцев сбежал. — Зотов тяжело вздохнул. Воспоминания его одолевали. Горькие старческие воспоминания. Он долго ворочался, потом снова заговорил:

— Вот что мне интересно — женат он или нет? Да уж, конечно! — сам же себе ответил Зотов. — Сорок пять ему в нонешнем мае будет. Дак ведь я, Григорий, наверняка дед! — оживился он. — Дед я, Григорий. А может быть, и прадед да же. А что? Ежели он, как и я, в девятнадцать поженился. Тельман-то у нас с Василисой рано появился, ой как рано. Ой, гуси-лебеди, прадед! Слышь, Гриша? Прадед.

Мокригин молчал.

— Я, Гриша, решил написать ему и адрес уже запросил. Что старое вспоминать? Жить-то всего ничего осталось. Заснешь когда ни то и не проснешься.

— Забыл, значит, ты все обиды, забыл, как тебя из-за сына твоего, щенка, фрицы чуть в расход не пустили? — неожиданно зло рявкнул Мокригин. — Он от тебя убежал, на смерть оставил, а ты… Он столько лет о себе и знать не давал! Сам ведь мне столько раз плакался. Ты что думаешь, не знал он, что папаша у него по тюрьмам да колониям восемь лет от звонка до звонка отышачил? Держи карман шире! Как миленький знал. Уж он-то в Зайцево твое распроклятое не раз, видать, съездил. И не хотел бы, дак землячки твои все ему рассказывали. В лучшем виде.

«Чего он так злится? — удивился Николай Ильич. — Чудак-человек».

Словно спохватившись, Мокригин смолк. Потом сказал уже спокойно:

— Я тебе, Коля, и вчера говорил: выбрось из головы эти фокусы-мокусы. Деревенька моя — ах, ах! Сынок теперь сыскался… Прожил полжизни без земляков и без сына и еще проживешь. Без друга — никогда. Нет жизни без верного кореша. Нет опоры. А землячки, детки — фить, разлетелись в разные стороны, кричи — охрипнешь! — Он заворочался в кровати так, что пружины застонали. Достал со стула папиросы. Закурил.

— Я вот, Коля, в детдоме вырос. Без роду без племени. Сколько себя помню, все сиротствовал. А не тянет меня в те края пермские, не тянет. Никуда не тянет. Знаешь, как говорится, рос мал, вырос пьян, ничего не знал. — Григорий громко, натужно захохотал.

Потом они долго лежали молча. Николай Ильич курил, думал. И, уже совсем засыпая, сказал мечтательно:

— Нет, Гриша, что ты ни говори, а напишу я сыну письмо.

Мокригин не ответил. «Наверное, уже спит, — подумал Николай Ильич. — Ну да бог с ним. Проспится — отойдет. И чего он разошелся?»

Но утром Григорий встал хмурый. Молча поел картошки, поджаренной с лосятиной, выпил полстакана водки. А когда оделся и собрался уходить, сказал:

— Ты вот что, Коля, поступай как знаешь. Но помни — я твоему сыночку сказочку расскажу, кем его батя был и кем стал. Как нынче поживает. Откудова у него денежки завелись. И еще подумай, Коля, — не за наши общие дела беспокоюсь. Я тебя другом считаю, душевным. Так что решай. Мое слово, ты знаешь, верное.

Повернулся и ушел, хлопнув дверью и пнув в сенях подбежавшего к нему приласкаться пса.

«У-у, разбойная рожа, — прошептал Николай Ильич, глядя из оконца на удаляющуюся фигуру Мокригина. — Сдурел мужик. Будто белены объелся. «Я тебе друг, я тебе друг!» А как поперек что скажешь, того и гляди в рожу заедет. И чего он ярится?»

Зотов долго сидел не двигаясь, тяжело навалясь на стол. Глядел пустыми глазами сквозь замерзающее оконце на темный ельник, где только что скрылся Григорий. Ледяные мохнатые веточки незаметно, будто сами собой, рисовались на стекле, сплетались в причудливые узоры, постепенно закрывая от Николая Ильича белую поляну с небольшим стожком и синеющий в рассветной мгле лес.

Назад Дальше