– Так вот, тут интересный фактик выяснился. В восемьдесят четвертом году ныне покойный Александр Стеновский присутствовал на первом тайном заседании колдовского Синклита, хотя сам никогда ни к белой, ни к черной магии не имел отношения.
– Не знал, что вы интересуетесь историей Синклита, – заметил Роман.
– В Темногорске без этого нельзя, – скромно потупился Сторуков. – Но вы-то сами, Роман Васильевич, как я погляжу, плохо историю своих соратников знаете.
– Я еще мал был в тот год, – сухо отвечал Роман. – На Синклит дед мой ездил.
– Тогда много народу приехало, – кивнул Сторуков. – И среди них некто Иван Кириллович Гамаюнов. Слыхали о таком?
«Ого! – мысленно воскликнул Роман. – Парень-то этот только изображает недотепу».
– Слыхал, – кратко отвечал колдун.
– Этот господин Гамаюнов в одном благотворительном фонде после работал. Что за фонд – не знаю. Но говорят… – Сторуков огляделся. – Денежки там были немаленькие. Из-за границы пожертвования шли. В девяносто четвертом фонд закрылся, а господин Гамаюнов исчез, как в воду канул. – Сторуков подмигнул Роману. – Вы, надо полагать, уезжаете.
– Да, к отцу заглянул. Теперь ехать надо. По делам.
– Поторопитесь. В двух кварталах отсюда я видел шикарную тачку. Мне почему-то кажется, что в ней прибыли ваши недрузья. Желаю удачи. – Сторуков демонстративно повернулся к Роману спиной.
«Кто же труп на пустырь привез? – размышлял Роман над задачкой, подкинутой следователем. – Сами заказчики вряд ли могли выкинуть своего киллера за ненадобностью. Тело подложили, чтобы на меня указать: водный колдун человека иссушил, ату его, ату… Доносик такой аккуратненький. Весь вопрос – кому. И кто ж донос удружил? Ну, таких в Темногорске немало. Выбор велик. Имен семь могу перечислить… да стоит ли?»
Пока колесили по улочкам Пустосвятово, никто им не препятствовал. Но стоило только выехать на дорогу из поселка, как Роман ощутил сильнейшее давление. Хорошо, что после недавнего дождя все бесчисленные колдобины в асфальте полны были водой. Миг – и вода эта поднялась в воздух, еще миг – и, собравшись в водную стрелу, она устремилась вперед, волоча за собою в хвосте беспомощную машинку. И когда впереди взметнулось поперек дороги оранжевое пламя, водяная стрела пробила ее без труда, и машина колдуна устремилась в спасительную брешь.
Когда Роман оглянулся, пламени уже не было – лишь у обочин плясали вялые желтые огоньки, умирая. Но ясно было, что кто-то пытался остановить Романа Вернона. Пытался, да не сумел.
Юл сидел на заднем сиденье, насупленный и злой. Он был зол на брата, который явился неизвестно откуда и которого Юл ни за что не желал признавать за родню. Еще больше он злился на Романа. Или – на самого себя?
Он струсил. Как давеча с отцом, так и теперь в сарае. Когда такое с тобой случается один раз, это еще ни о чем не говорит. Но дважды за два дня спасовать так недостойно – это уже не ошибка, а порок. Он перепугался до смерти, обмочился со страху. Теперь все ясно: он трус. Он обнаружил у себя тайную болезнь. Хуже рака. Но от трусости не умирают, и с этой болезнью придется жить дальше. Он – трус. Юл исподтишка глянул на своих спутников. Неужели они знают об этом? Если знают, тогда всему конец. Разве можно вынести, когда брат (ведь это его брат, как ни верти) считает тебя трусом. Разумеется, колдун ему никто. Плевать на колдуна. Но все равно, если Роман узнает, тогда смерть. Не в прямом смысле, конечно, а равносильно смерти. Юл не сможет смотреть никому в глаза. Если там, наверху, есть некто, тот, всемогущий, поймет и простит. Он не карает за трусость. Перед ним не стыдно, потому что он сильный.
«А, может, они не догадались?» – утешил себя Юл. Тогда можно еще что-то исправить. Можно как-то пересилить себя и выжечь проклятый порок из сердца каленым железом. Потому что жить дальше и постоянно ощущать себя трусом невозможно. И Мишка, если узнает, будет его презирать. Вот Мишка – не трус, Мишка его собственным телом прикрыл, под пули полез. А Юл трус, трус, трус. Он чувствовал, что на глаза его наворачиваются слезы, но тут же высыхают, обжигая солью веки. Трусы не умеют жалеть других. Они плачут только от жалости к себе. Юл не сдержался и всхлипнул.
Алексей положил ему руку на плечо и сжал пальцы – мол, держись, парень.
Ну конечно, они еще ни о чем не догадались. Юл судорожно вздохнул и кажется, в первый раз с приязнью глянул на брата. Как хорошо, что Алексей ничего не говорит. Отец точно так же умел молчать. Юлу очень хотелось спросить, любит ли брат мороженое. Но он боялся. Боялся, что Алексей ответит «нет».
– Итак… Что будем делать? Бежать? Прятаться? Нападать? – спросил колдун.
– Нужно посчитаться с убийцей, – ответил Алексей.
– Браво. Где его искать?
– В Питере. Он должен быть там.
Начинало смеркаться, и вновь зарядил дождь – в этот раз мелкий, моросящий, будто влажная вуаль повисла в воздухе. «Санкт-Петербург, 100 км». Мелькнул за окном машины знак. Роман вопросительно взглянул на Стеновского, но тот ничего не ответил, лишь молча указал у развилки нужную дорогу.
– Жратва есть? – спросил Юл. – У меня живот подводит.
– В сумке, – отозвался Роман.
Юл принялся рыться в пакете. Там было штук десять палок твердокопченой колбасы и пара буханок хлеба.
– Ты что, одной колбасы набрал? – изумился Юл.
– Выбор там был невелик, – признался колдун. – Зато дорогая.
Роман постоянно смотрел в зеркало заднего вида – нет ли погони. Погони не было.
– Ты бывал в Питере? – спросил колдун.
– Я там вырос, – отвечал Алексей.
– Тогда тебя будут искать именно там.
– Вряд ли. Колодин и его люди считают, что я жил в Темногорске. Во всяком случае, я на это надеюсь.
– Ты здорово насолил этим ребятам. Что ты такое сделал? Украл у них миллион баксов?
– Гораздо больше.
– Ладно, не пудри мне мозги, – рассмеялся Роман. – Ты не похож на преступника.
– Разве? – Губы Алексея горько изломились. – Разве?
Часть lI
Глава 1
Назад, в прошлое
Шел 1984 год. До напечатания оруэлловского романа в России было рукой подать. До воплощения написанного в романе еще ближе. Развилка времен, когда будущее не определено. Именно такие даты надо выбирать для путешествия на машине времени искателям приключений, чтобы круто повернуть историю в неведомое русло.
Что они могли знать о своем будущем? Планировали? Прозревали? Просто жили… Уверенные, что так и будет всегда и все – неизменно.
«Ватная жизнь», – смеялся Стен. – Ленка, тебе нравится жить в вате?»
«Что?» – она не понимала. Улыбалась.
Она многое не понимала из того, что он говорил.
«О чем ты?»
«Пробовала спать под ватным одеялом, накрывшись с головой?»
«Тепло», – она смеялась.
«Попробуй. Только не задохнись».
Лена думала – Стен шутит. Он странно шутил. Иногда зло. Иногда взрывался. Говорил гадости.
Она попробовала. Десять минут было приятно лежать. Потом сделалось жарко. Потом – дышать стало трудно. Лена глотнула воздуха и вновь забилась под одеяло. Опять не получалось. Все время хотелось высунуть голову. Даже если засыпаешь под одеялом, все равно просыпаешься – голова наружу.
«Ну, как?» – спросил Стен утром насмешливо.
Знал, что она проверит.
«Глупо».
«Да, глупо жить под одеялом. Но живем».
«Сам придумал?»
«А что?»
«Разве тебе плохо?» – спрашивала она.
«Очень. Я скоро умру. Задохнусь. Но ватная жизнь скоро кончится».
«Откуда ты знаешь?» – не поверила она.
«Я жду».
1984 год. Немало с тех пор промелькнуло весен и зим. Но тот год Лена Никонова запомнила до мельчайших подробностей.
Их экспериментальная школа располагалась в старинном здании бывшей мужской гимназии. Некий дух академизма, не вытравленный, витал в просторных классах с огромными окнами и широченных коридорах с натертым до блеска паркетом. Впрочем, и дух либерализма не исчез до конца. Хотя внешние формы директрисса старалась блюсти. Лешка смеялся, что в школе, как в Древнем Риме, дисциплине поклоняются как божеству. «Впрочем, – добавлял он, – в период заката Империи поклонение языческим божествам стало пустой формальностью. Как у нас – комсомольские собрания».
Три года подряд, отправляясь на дежурство в клинику, Лена проходила мимо дверей своей школы, но ни разу не зашла. Однажды она столкнулась нос к носу с их бывшей классной Маргаритой Николаевной. Та мило улыбнулась и неожиданно спросила: «Как Алексей? Ты что-нибудь о нем слышала?» Лена растерялась – ей казалось, что Маргарита не осмелится произнести имя Стеновского. «Я тогда сделала все, что могла и даже больше, – добавила Маргарита, – у меня такие неприятности были!» Пришлось Лене промямлить в ответ что-то невнятное. Очень хотелось сказать гадость, хотя, если вдуматься, ее ненависть к Маргарите смешна и несправедлива, а прошедшие годы ничего не значат – шестнадцатилетней девчонкой Лена пережила самые лучшие и самые позорные минуты в своей жизни. Всё, что было потом – шелуха. Потому что тогда в ее жизни был Лешка, а теперь его нет.
Алексей Стеновский или, как все его называли – «Стен», был первым в классе, причем первым во всем. Учился он легко, не прилагая усилий. И девчонки, и парни считали его бесспорным лидером. С ним было интересно, он умел рассказывать так, что все слушали, затаив дыхание. Главным его коньком была история. Он раскапывал в пресно-унылых книгах удивительные подробности, и вместо сухой шелухи фактов и цифр у него получались яркие картины. Он говорил об известных событиях так, что официальное толкование сначала начинало казаться сомнительным, потом – идиотским. По натуре он был счастливым человеком – у него было призвание. Он хотел заниматься историей, и больше ничем. Обычно умников не любят – его любили, ему прощали и заносчивость, и вспыльчивость и то, что называли неясным, но обидным словом «индивидуализм». Только комсорг Ольга Кошкина его терпеть не могла. Индивидуализм она считала самым страшным пороком, болезнью хуже гриппа или сифилиса. Индивидуалистов не может быть в советской школе! Коллектив важнее человека, коллектив умнее человека. Кажется, на все случаи жизни у нее был афоризм. Каждый член коллектива должен идти туда, куда указывает коллектив, делать то, что нужно коллективу, думать так, как требует коллектив. Коллектив имеет право воспитывать или перевоспитывать. Поскольку в данном случае коллектив перевоспитывать никого не хотел, то за это дело взялась Кошкина. Она требовала, чтобы Стен перестал читать Рея Бредбери и Соловьева, и взял в библиотеке «Как закалялась сталь», ибо судьбу Павки Корчагина Кошкина непременно хотела обсудить с неправильно мыслящим комсомольцем.
«Теперь эти книги никто не читает», – говорил Стен, пожимая плечами.
«Значит, надо возродить!» – с жаром заявляла Кошкина.
Стен отшучивался, Ольга грозила поднять вопрос о его поведении на предстоящем собрании. Впрочем, Ольга, как и Стен – была одинока. Никто не разделял ее горячей идейности. Ее правильные фразы вызывали у одноклассников смех. Порой и учителя поглядывали с недоумением.
«Кошкина, а ты на амбразуру грудью можешь лечь?» – спрашивал ее Кирша и подмигивал друзьям.
«Могу!» – не задумываясь, отвечала Кошкина.
«Стен, она может лечь», – хихикал Кирша.
А может быть, все было гораздо проще? Кирша, Лешкин лучший друг, рассказывал всем, что Кошкина в раздевалке после уроков лезла к Стену целоваться, но тот ее отшил, и с тех пор разъяренная Кошка всячески старалась досадить несостоявшемуся «другу». Вообще-то Кирша пользовался в классе репутацией главного враля. Тогда, в восемьдесят четвертом, Ленка объявила историю с поцелуями чушью. Но кто знает, может, в ней была доля правды? Спустя столько лет во многом стоит усомниться. В одном Лена была уверена и тогда, и теперь – из всех парней, которых она знала, Стен был самым лучшим.
Когда она рассказывала о нем подругам, ей не верили. Одни вежливо молчали, другие хихикали и издевались: ловко завирает! Придумать подобную историю легче легкого, учитывая происшедшие с тех пор перемены. Лена устала что-либо доказывать. Она просто вспоминала…
Тогда, весной, Стен постоянно что-то выдумывал: то они с Киршей сочиняли рукописный журнал, то пускали по классу тетради с самодельными комиксами или листки с нелепыми, но безумно смешными стишками.
Иногда Лешка отдавал Лене сложенный вчетверо листок и говорил: «Это только тебе». А в этом листке – какой-нибудь странный рассказик.
Стен жил вдвоем с матерью в двухкомнатной кооперативной квартире. Мать воспитывала его одна, но в отличие от многих и многих они ни в чем не нуждались. Лешкина мать работала в НИИ завлабом. В те времена за научные степени хорошо платили. Когда Ленка в первый раз зашла к Стену и увидела его комнату, то онемела от восхищения. Две стены сверху до низу занимали стеллажи с книгами. Полки то сходились, то разбегались снова, образуя причудливую лестницу. Над кроватью висела написанный маслом пейзаж в буковой раме, а пол устилал толстый ковер ручной работы. На этом ворсистом ковре сидеть, скинув тапки, было одно удовольствие. Стен сказал, что ковер очень старый, еще дореволюционный, но краски оставались на удивление сочными – красные, коричневые, золотисто-желтые.
Правда, питались в этом доме скромно. В холодильнике нашлись готовые котлеты и вареная картошка. Истребив нехитрые припасы, Стен с Ленкой сидели на ковре и слушали магнитофон. Когда кассета кончилась, Лешка взял гитару и спел пару куплетов из своей новой песни. Знающие люди говорили, что у него диапазон голоса почти две с половиной октавы, он мог бы стать певцом. Но Лешка никогда всерьез не думал о такой карьере.
Когда последний аккорд замолк, Лена захлопала в ладоши и воскликнула:
– Стен, ты гений!
Он не стал спорить. Встал и раскланялся, прижимая руки к груди. Она выпросила у него листок с текстом песни. На память. Что-то подсказывало ей, что он написал эту песню для нее.
В тот вечер они в первый раз поцеловались. Едва коснулись друг друга губами, потом еще раз. Смущенно отстранились друг от друга. Ленка хорошо запомнила дату – это было тридцатого апреля. Она еще спросила, пойдет ли Лешка на демонстрацию. И он ответил: «Пойду. Но только не со школой. Мать просила помочь нести плакат. А то в ее лаборатории только один мужчина, так что я должен подсобить».
«Что за плакат?» – спросила Лена. Просто так спросила. Чисто автоматически.
Стен покраснел. Он вообще редко краснел. А тут вдруг залился краской.
– «Слава советской науке», – сказал он, отводя глаза.
Она сразу подумала, что он врет и на первомайскую демонстрацию идти не собирается, а пойдет куда-то, куда Ленке Никоновой нельзя.
Наверняка, Первого мая Лешка проведет с ребятами. Дрозд, Кирша, Ник Веселков и Стен – эти четверо почти неразлучны. Возможно, отправятся в свой любимый пивбар «Медведь», – Кирша говорил, что они постоянно туда ходят. Переоденутся, серую школьную форму скинут, как шкуры оборотня, – и по пиву.
– В «Медведь» пойдете? Можно, я с вами? – спросила Лена.
– В пивбар? Ну ты даешь, Никоноша. Любишь пиво?
– А ты?
Он пожал плечами и улыбнулся. При чем здесь любовь? Глоток пива это вроде как глоток свободы.
Странно… Она была уверена, что эта фраза на счет пива и свободы – не ее собственная, а каким-то образом похищенная из Лешкиной головы. Это ощущение долго потом не покидало Лену.
Сама она на демонстрацию пошла вместе со всеми. Каждому старшекласснику выдали по надувному шарику, но мальчишки почти все тут же прокололи булавками. Лена оберегала свой целых два квартала. Тут, наконец, и ее шарик лопнул. Всего лишь громкий хлопок, а она вдруг расплакалась, как будто этот игрушечный взрыв принес кому-то увечье или даже смерть.
На перекрестке долго стояли, ожидая, когда колонна вновь тронется. На лотках продавали дорогие шоколадные конфеты – большой дефицит. Кошкина купила полкило. А у Лены не было ни копейки. Если бы Лешка был сейчас здесь, он бы непременно угостил ее конфетами. Она улыбнулась, представляя…
И тут с неба крупными белыми хлопьями стали падать какие-то листки. Все поначалу решили, что так и запланировано, в духе тридцатых годов улицы вновь решили завалить бумагой. Ребята стали ловить прокламации. Лена – тоже схватила. На листке была одна единственная строчка, напечатанная на машинке: «Долой войну в Афганистане!»