— Он обращается со мной как с ребенком, — говорила мне Лотта, — но я не возражаю, ведь так приятно знать, что меня кто-то любит и заботится о том, что я делаю, и даже о том, что я думаю.
Наверное, от этого некоторые девушки так стремятся замуж — им хочется, чтобы о них заботился и руководил ими человек сильный, отважный, честный и преданный. Мне такого не нужно, милая мама, ведь у меня есть ты, а ты для меня — все на свете. Никакой муж никогда не встанет между нами. Если мне когда-нибудь и случится выйти замуж, супруг будет занимать в моем сердце лишь второе место. Но я не думаю, что когда-либо стану чьей-то женой или хотя бы узнаю, каково это, когда тебе делают предложение. В наше время ни один молодой человек не может позволить себе жениться на девушке, у которой за душой ни пенни. Жизнь слишком подорожала.
Мистер Стаффорд, брат Лотты, очень умен и очень добр. Он думает, что мне тяжеловато жить с такой старушкой, как леди Джейн, но ведь он же не знает, как мы бедны, то есть мы с тобой, и какой чудесной кажется мне жизнь в таком прелестном месте. Я чувствую себя самовлюбленной негодницей — ведь я наслаждаюсь всей этой роскошью, в то время как ты, желая ее куда больше моего, лишена ее и едва представляешь себе, какова она, — ведь правда, мамочка? — поскольку мой бездельник-отец начал опускаться сразу после вашей свадьбы и с тех пор ты видела в жизни лишь невзгоды, тяготы и заботы.
Это письмо было написано, когда Белла пробыла в Кап-Феррино менее месяца, до того, как пейзаж утратил прелесть новизны, а наслаждение роскошью начало приедаться. Она писала матери еженедельно — столь длинные письма, подобные дневнику сердца и ума, могут писать только девушки, которые всю жизнь провели под материнским крылом. Белла всегда писала весело, но, когда наступил новый год, миссис Роллстон показалось, что она различает за живыми подробностями рассказов о людях и окрестностях нотку меланхолии.
«Бедную девочку потянуло домой, — подумала она. — Ее сердце на Бирсфорд-стрит».
Возможно, дело было еще и в том, что Белла скучала по своей новой подруге и спутнице Лотте Стаффорд, которая отправилась с братом в небольшое путешествие в Геную и Специю и даже в Пизу. Они должны были вернуться до наступления февраля, но тем временем Белла, естественно, могла почувствовать себя очень одинокой среди всех тех чужих ей людей, чьи манеры и поступки она так живо описывала.
Материнское чутье не ошиблось. Белла и вправду была не так счастлива, как прежде, сразу после переезда из Уолворта на Ривьеру, когда она испытала прилив удивления и восторга. Ее охватила апатия, причины которой она сама не знала. Белле больше не доставляло удовольствия взбираться на холмы и размахивать тросточкой апельсинового дерева от переполняющей сердце радости, легко прыгая по каменистой почве и колкой траве горных склонов. Аромат тимьяна и розмарина, свежее дыхание моря более не влекли ее. Она с тяжелой тоской думала о Бирсфорд-стрит и лице матери — они были так далеко, так далеко! А потом Белла вспоминала о леди Дакейн, сидевшей у груды оливковых поленьев в жарко натопленной гостиной, вспоминала этот профиль иссохшего щелкунчика, эти горящие глаза — с неодолимым ужасом.
Постояльцы гостиницы рассказали ей, что воздух Кап-Феррино способствует расслаблению и больше подходит старости, а не юности, болезни, а не здоровью. Так, несомненно, оно и было. Белла чувствовала себя хуже, чем в Уолворте, однако твердила себе, что страдает лишь от разлуки с дорогой подругой детства, с матерью, которая была ей кормилицей, другом, сестрой, опорой — всем на свете. Она пролила из-за этого немало слез, провела множество меланхолических часов на мраморной террасе, с тоской глядя на запад и сердцем пребывая в тысяче миль от Кап-Феррино.
Однажды она сидела на своем любимом месте на восточной стороне террасы, в тихом укромном уголке под сенью апельсиновых деревьев, и вдруг услышала, как внизу в саду беседует пара из числа завсегдатаев Ривьеры. Они расположились на скамье у стены террасы.
Белла и не думала слушать их разговор, пока ее внимание не привлекло имя леди Дакейн, а тогда уж она прислушалась, причем ей и в голову не пришло, что она делает что-то дурное. Ведь ни о каких тайнах они не говорили, просто обсуждали знакомую по гостинице.
Это были пожилые люди, которых Белла знала только в лицо: англиканский священник, полжизни проводивший зиму за границей, и крепкая, дородная, состоятельная старая дева которую обрек на ежегодные странствия хронический бронхит.
— Я встречала ее в Италии последние лет десять, — говорила пожилая дама, — но так и не поняла, сколько же ей на самом деле.
— Полагаю, никак не меньше ста лет, — ответил священник. — Ее воспоминания простираются до эпохи Регентства. Тогда она, очевидно, была в расцвете сил, а судя по замечаниям, которые мне доводилось от нее слышать, она вращалась в парижском обществе в золотой век Первой Империи, еще до развода Жозефины.
— Сейчас она стала неразговорчива.
— Да, жизнь в ней едва теплится. С ее стороны мудро держаться в уединении. Удивляюсь, почему ее врач-итальянец, этот старый шарлатан, давным-давно не свел ее в могилу.
— Должно быть, он, наоборот, не дает ей умереть.
— Моя дорогая мисс Мэндерс, неужели вы считаете, будто эти заграничные знахари способны продлевать кому-либо жизнь?
— Но однако же, она жива — и постоянно держит его при себе. Лицо у него действительно неприятное.
— Неприятное? — отозвался священник. — По-моему, сам враг рода человеческого не смог бы превзойти его в уродстве. Жаль ту бедную девушку, которой приходится жить между престарелой леди Дакейн и доктором Парравичини.
— Но ведь старая леди очень добра к своим компаньонкам.
— Не сомневаюсь. В деньгах она, прямо скажем, не нуждается; слуги прозвали ее «добрая леди Дакейн». Это настоящий дряхлый Крез, только женского пола, — она понимает, что никогда не сможет растратить все свое состояние, и не в восторге при мысли о том, что этим богатством насладится кто-то другой, когда она окажется в гробу. Те, кто настолько зажился на свете, рабски привязаны к жизни. Пожалуй, она действительно щедра к этим бедным девочкам, но не в состоянии сделать их счастливыми. Они даже умирают у нее на службе.
— Не говорите так, мистер Кэртон; насколько мне известно, лишь одна бедняжка умерла прошлой весной в Ментоне.
— Да, а другая бедняжка умерла в Риме три года назад. Я тогда был там. Добрая леди Дакейн оставила ее на попечении одной английской семьи. Девушка была окружена всей мыслимой роскошью. Старая леди была очень щедра и заботлива — но девушка все равно умерла. Говорю вам, мисс Мэндерс, нехорошо, когда девушка живет с двумя такими пугалами, как леди Дакейн и Парравичини!
Они заговорили о другом, но Белла едва их слышала. Она сидела, словно окаменев, и ей казалось, будто ледяной ветер слетел на нее с гор и подкрался к ней с моря, пока ее не охватил озноб — на ярком солнце, под укрытием апельсиновых деревьев, среди всей этой пышности и красоты.
Да, эта пара и впрямь производила жутковатое впечатление: старуха в своей дряхлости напоминала ведьму-аристократку, и Белла никогда не видела лиц, настолько похожих на восковую маску, как лицо врача леди Дакейн, человека неопределенного возраста. Ну и что с того? Преклонные годы достойны всяческого уважения, к тому же леди Дакейн сделала Белле так много добра. Доктор Парравичини был тихим, безобидным ученым и редко отрывал глаза от книги. В специально отведенной ему гостиной он ставил естественнонаучные опыты — по химии, а возможно, и алхимии. Но при чем же здесь Белла? Доктор всегда был с ней учтив — на свой рассеянный лад. Она жила в великолепной гостинице, состояла в услужении у богатой пожилой леди — ничего лучше и быть не могло.
Конечно, Белла скучала по юной англичанке, с которой так подружилась, а может быть, и по брату англичанки — ведь мистер Стаффорд много беседовал с ней, интересовался книгами, которые она читала, и развлечениями, которые она себе придумывала в свободное время. «Когда будете свободны от дежурства, как говорят сестры милосердия, приходите в нашу маленькую гостиную, и мы помузицируем. Вы, разумеется, играете и поете?» В ответ Белла вспыхнула от стыда и вынуждена была признаться, что давным-давно позабыла, как играют на пианино. «Мы с мамой иногда пели дуэтом по вечерам, без аккомпанемента», — сказала она, и слезы навернулись на ее глаза при мысли об убогой комнатушке, получасовом перерыве в работе, швейной машинке, стоявшей на месте пианино, и печальном голосе матери, таком ласковом, таком искреннем, таком дорогом.
Иногда Белла начинала сомневаться, удастся ли ей когда-нибудь увидеться с любимой матерью. Ее одолевали дурные предчувствия. Девушка сердилась на себя за то, что дает волю меланхолии.
Однажды она спросила француженку — горничную леди Дакейн — о двух компаньонках, которые умерли в последние три года.
— Бедняжки, они были такие тощенькие, — сказала Франсина. — Когда они поступили на службу к милади, то были свежие и бодрые; но они слишком много ели и ленились — вот и умерли от роскоши и безделья. Милади была к ним слишком добра. Им было нечем заняться, и они начинали воображать то да се — будто воздух им вредит, будто они не могут спать…
— Я сплю хорошо, но с тех пор, как мы приехали в Италию, мне несколько раз снился странный сон…
— Ах, вы даже не думайте об этих снах, иначе с вами случится то же самое, что с теми девушками! Они тоже любили смотреть сны — и засмотрелись до могилы!
Сон несколько тревожил Беллу — не потому, что он был страшным или дурным, а потому, что она никогда раньше не чувствовала во сне ничего подобного: ей чудилось, что у нее в голове вертятся колеса, громко воет ураган, но воет ритмично, как будто тикают огромные часы, и вот посреди этого рева ветра и волн Белла словно бы падала в обморочную заводь, выпадала из обычного сна в сон куда более глубокий, в полное небытие. А затем, после периода черноты, слышались голоса, снова жужжали колеса, все громче и громче — и опять наступала чернота, — а затем Белла просыпалась, слабая и унылая.
Как-то раз она пожаловалась на этот сон доктору Парравичини — это был единственный случай, когда ей понадобился его профессиональный совет. Перед Рождеством ее довольно сильно покусали москиты, и она даже испугалась, обнаружив на руке глубокую ранку, которую могла объяснить лишь ядовитым укусом одного из этих мучителей. Парравичини надел очки и внимательно изучил воспаленную отметину на пухлой белой ручке; Белла стояла перед ним и леди Дакейн, закатав рукав выше локтя.
— Да, это уже не шутки, — заметил доктор. — Он попал прямо в вену. Вот ведь вампир! Но не тревожьтесь, синьорина, у меня есть особая мазь, от которой все у вас заживет. Если заметите другие такие укусы, непременно покажите мне. Если их не лечить, это может быть опасно. Эти твари питаются всякой заразой и везде ее распространяют.
— Неужели столь крошечные существа могут так сильно кусаться? — спросила Белла. — Рука выглядит так, словно ее полоснули ножом!
— Вас бы это не удивляло, если бы вы увидели жало москита под микроскопом, — ответил Парравичини.
Белле пришлось мириться с укусами москитов — даже когда они попадали в вену и оставляли такие некрасивые ранки. Это повторялось еще несколько раз, правда, не слишком часто, и Белла обнаружила, что мазь доктора Парравичини лечит эти укусы очень быстро. Если даже он и был шарлатаном, как прозвали его враги, то по крайней мере эту маленькую операцию он проделывал легкими и нежными прикосновениями.
От Беллы Роллстон — миссис Роллстон, 14 апреля:
Милая, милая мама!
Только посмотри — вот чек на мое жалованье за вторую четверть года: двадцать пять фунтов! И никто не отщипнет от него целую десятку комиссионных, как в прошлый раз, — так что все это тебе, дорогая мамочка! На карманные расходы мне с лихвой хватает тех денег, которые я привезла с собой, ведь ты настояла на том, чтобы я оставила себе больше, чем хотела. Здесь не на что тратить деньги, кроме как иногда на чаевые слугам или несколько су детям и попрошайкам, — разве что у тебя уж очень много денег, ведь все, что тут можно купить — черепаховые панцири, кораллы, кружева, — так смехотворно дорого, что смотреть на все эти товары должны лишь миллионеры. Италия — пиршество для глаз, но для покупок я предпочитаю лавки на Ньюингтон-роуд.
Ты так серьезно спрашиваешь меня, хорошо ли я себя чувствую, что я боюсь, не были ли мои письма в последнее время очень уж скучны. Да, дорогая, у меня все благополучно — просто я уже не так сильна, как была, когда постоянно ходила пешком в Уэст-Энд за полуфунтом чая исключительно ради моциона — или в Далвич посмотреть на картины. В Италии славно отдыхается; вот и я чувствую то, что местные жители называют «истомой». Но я так и вижу, как твое милое лицо омрачается тревогой, когда ты читаешь эти строчки. Мама, я не больна, честное слово, честное слово! Просто немного устала от этих красот, как, наверное, можно устать от созерцания картины Тернера, если она висит на стене напротив и ты все время на нее смотришь. Я думаю о тебе каждый день и каждый час, думаю о тебе и о нашей уютной комнатке, о нашей милой старенькой гостиной с креслами из руин твоего старого дома, и как Дик щебечет в своей клетке над швейной машинкой. Ах, милый Дик — от его пронзительного гомона впору было с ума сойти, а мы с тобой льстили себя мыслью, что он питает к нам нежную привязанность. В следующем письме обязательно сообщи мне, что он жив и здоров.
Моя подруга Лотта и ее брат так и не вернулись. Из Пизы они отправились в Рим. Вот счастливые! А в мае они должны быть на итальянских озерах — Лотта пишет, что еще не знает, на каком именно. Переписываться с ней было одно удовольствие — она доверяла мне все свои маленькие сердечные тайны. На той неделе мы все поедем в Белладжо — через Геную и Милан. Ну разве не прелестно? Леди Дакейн путешествует крайне неторопливо, если, конечно, ее не запихнут в роскошный экспресс. Мы проведем два дня в Генуе и день в Милане. Как же я замучаю тебя разговорами об Италии, когда вернусь домой!
Сто, двести, тысяча поцелуев от обожающей тебя Беллы.
IV
Герберт Стаффорд часто говорил с сестрой о той хорошенькой юной англичанке с таким свежим цветом лица — она была словно мазок розовой краски приятного оттенка среди бледных болезненных постояльцев гранд-отеля. Молодой врач вспоминал о своей новой знакомой с сочувственной нежностью — ведь она была совсем одна в огромной, многолюдной гостинице, полностью зависела от древней старухи, тогда как все остальные были вольны ни о чем не думать и наслаждаться жизнью. Это была тяжкая участь; к тому же бедная девушка, по-видимому, преданно любила мать и тяжело переносила разлуку с ней — врач думал о том, что они были одиноки и очень бедны и стали друг для друга всем на свете.
Однажды утром Лотта сказала, что в Белладжо они снова встретятся.
— Старушка со свитой будут там раньше нас, — сказала она. — Как прекрасно, что я снова увижу Беллу. Она такая веселая, такая живая — хотя иногда ее одолевает тоска по дому. У меня еще никогда не было такой близкой подруги, как она.
— Мне она больше всего нравится как раз тогда, когда тоскует по дому, — заметил Герберт. — Тогда я убеждаюсь в том, что у нее есть сердце.
— Что тебе до ее сердца? Ты ведь не в анатомическом театре! Не забывай, Белла совсем нищая. Она призналась мне, что ее мать шьет плащи для одного магазина в Уэст-Энде. Ниже пасть уже невозможно.
— Полагаю, Белла нравилась бы мне не меньше, даже если бы ее мать делала спичечные коробки.
— В общем-то, ты прав, конечно, прав. Спичечные коробки — достойное занятие. Но нельзя же жениться на девушке, чья мать шьет плащи.
— Эту тему мы с ней пока что не обсуждали, — ответил Герберт, которому нравилось поддразнивать сестру.
За два года работы в больнице он соприкоснулся с суровой реальностью жизни так тесно, что отверг все социальные предрассудки. Рак, чахотка, гангрена оставляют мало иллюзий относительно человечества. Суть всегда одна и та же — восхитительная и страшная, достойная жалости и ужаса.
Мистер Стаффорд с сестрой прибыли в Белладжо ясным майским вечером. Солнце спускалось за горизонт, когда пароход подошел к причалу, и в золотых лучах пылала и темнела великолепная пелена пурпурных цветов, которые в это время года покрывают каждую стену. На причале в ожидании вновь прибывших стояла группа женщин, и среди них Герберт заметил бледное личико, при виде которого забыл о своем привычном самообладании.