Лотар услышал, как редактор пробормотал сквозь зубы:
— Этого невозможно более выносить…
Теперь зала была полностью освещена. Красное, казалось, все покрыло своим властным сиянием, и Белое невинных мелодий становилось все слабее, все слабее…
И вот от клавесина выступила вперед белая фигура — молодая девушка, закутанная в большое белое покрывало. Она тихо вышла на середину залы, словно сверкающее белое облако в красном зареве. Молодая девушка вышла на середину залы и остановилась. Она раскрыла руки, и белое покрывало упало вокруг нее. Словно немой лебедь, оно целовало ее ноги, и белизна обнаженного девичьего тела засверкала еще более.
Лотар склонился вперед и невольно поднял руку к глазам.
— Это почти ослепляет, — прошептал он.
Это была молодая, едва развившаяся девушка, восхитительно незрелая, как чуть распустившаяся почка. Властная, не нуждающаяся ни в какой защите невинность — и в то же время откровенное обещание, которое заставляло бодрствовать жгучие безграничные желания. Иссиня-черные волосы, разделенные посередине пробором, струились по вискам и ушам, чтобы сплестись сзади в тяжелый узел. Большие черные глаза смотрели прямо на присутствующих, но безучастно, не видя никого. Они, казалось, улыбались, так же, как и губы, странная бессознательная улыбка жесточайшей невинности.
И лучистое белое тело сияло так сильно, что все красное кругом, казалось, отступало. И музыка звучала торжеством и ликованием…
И только теперь Лотар заметил, что девушка держала на руке белоснежного голубя. Она слегка склонила голову и подняла руку, и белый голубь вытянул головку вперед.
И белая девушка поцеловала голубя. Она гладила его и щекотала ему головку, тихонько сжимала ему грудь. Белый голубь приподнял немного крылья и прильнул крепко-крепко к сияющему телу.
— Святой голубь! — прошептал патер.
И вдруг — внезапным, быстрым движением белая девушка подняла обеими руками голубя прямо над своей головой. Она закинула голову назад — и тогда, и тогда сильным движением рук она разорвала голубя пополам. Красная кровь хлынула вниз, не задев ни единой каплей лица, и потекла длинными ручьями по плечам и груди, по сверкающему телу белой девушки.
Кругом со все сторон надвинулось Красное. И казалось, что белая девушка тонет в мощном кровавом потоке. Дрожа, ища помощи, она склонилась на колени. И вот повсюду пополз пламенный страстный жар, пол раскрылся. Как огненный зев, — и ужасное Красное поглотило белую девушку.
Через секунду зияющий провал сомкнулся. Безмолвный слуга задвинул портьеры и быстро вывел гостей в переднюю комнату.
Ни у кого не было охоты промолвить хотя бы единое слово. Все молча надели пальто и вышли. Герцог исчез.
— Господа! — обратился на улице редактор «Pungolo» к Лотару и шотландскому художнику. — пойдемте ужинать на террасу Бертолини!
Все трое отправились туда. Молча пили они шампанское, молча созерцали жестокий и прекрасный Неаполь, погруженный последними лучами солнца в огненный, пылающий блеск.
Редактор вытащил записную книжку и записал несколько цифр.
— Восемнадцать — кровь. Четыре — голубь. Двадцать один — девушка, промолвил он. — На этой неделе я поставлю в лото прекрасное terno!
Евангелие от Матфея, V. 8.
Пароход Гамбург-Американской линии стоял в гавани Порто-Прэнс. В пароходную столовую со всех ног ворвался Голубой Бантик и, запыхавшись, обежал вокруг стола:
— Мамы здесь еще нет?
Нет, мама была еще в своей каюте. Но все пассажиры и пароходные офицеры вскочили со своих мест, чтобы попытаться посадить Голубой Бантик к себе на колени. Ни одна дама на борту «Президента» не была так окружена поклонниками, как смеющиеся шесть лет Голубого Бантика. Тот, из чьей чашки Голубой Бантик пил утром чай, был счастлив весь день. Девочка всегда была одета в белое батистовое платьице, и маленький голубой бантик целовал ее белокурые локоны. Ее спрашивали по сто раз в день:
— Почему тебя зовут Голубым Бантиком?
И она, смеясь, отвечала:
— Чтобы меня нашли, — когда я потеряюсь!
Но она никогда не потерялась бы, если бы даже осталась одна в какой-нибудь чужой гавани. Она была дитя Техаса, умненькая, как собачка.
Никто из завтракавших не мог сегодня ее поймать. Она побежала на конец стола и взобралась на колени к капитану. И старый морской волк улыбнулся. Голубой Бантик всегда предпочитал его, и он гордился этим.
— Чаю! — промолвила девочка и стала макать бисквит в его чашку.
— Ты уже успела где-то побывать сегодня? — спросил капитан.
— О! — воскликнула она, и ее голубые глаза засияли еще ярче, чем бант в волосах. — Я пойду туда с мамой. И вы все должны пойти со мной. Мы в стране фей!
— Страна фей? Гаити? — сомневался капитан.
Голубой Бантик засмеялся:
— Я не знаю, как эта страна здесь называется, но только она страна фей! Я сама видела это! Какие дивные чудовища!
Они все лежат на мосту, на рыночной площади. У одного руки такие большие — с корову! А у того, которое рядом, голова — как две коровы. А еще у одного — чешуйчатая кожа, как у крокодила. О, они еще прекраснее, еще удивительнее, чем в моей книжке со сказками! Пойдем со мной, капитан!
— Потом она кинулась навстречу красивой даме, вошедшей в эту минуту в столовую:
— Мама, скорее пей свой чай! Скорее, скорее! Ты должна идти со мной, мама! Мы в стране фей…
И все пошли с ней — даже главный механик. Ему было совсем некогда: он и к завтраку не являлся, потому что у него сегодня что-то не ладилось в машине. Он собирался привести ее в порядок, пока пароход стоял в гавани. Но главный механик был на хорошем счету у Голубого Бантика, потому что вырезывал ему прекрасные вещицы из черепахи. Поэтому и он должен был пойти, так как Голубой Бантик командовал всем и всеми на пароходе.
— Я буду работать ночью, — сказал он капитану.
Голубой Бантик услышал это и серьезно подтвердил:
— Да, ты умеешь это. А я не умею. Я ночью сплю.
Голубой Бантик торопливо повел их, и они пошли по грязным переулкам, прилегающим к гавани. Из окон и дверей выглядывали негритянские рожи. Путники перепрыгивали через широкие сточные канавы, и Голубой Бантик заливался смехом, когда доктор оступился, и грязная вода забрызгала его белый костюм. Они шли далее, мимо жалких лавчонок рынка, преследуемые раздиравшим уши криком и визгом негритянских женщин.
— Смотрите, смотрите, вот они! О, милые чудовища!
Голубой Бантик вырвался из рук матери и побежал вперед к маленькому каменному мосту, перекинутому через высохший ручей.
— Идите все! Идите скорее! Идите смотреть удивительных, чудных чудовищ!
Она била от восторга в ладоши и прыгала по горячей пыли… …Там лежали нищие. Они выставляли напоказ свои ужасные болезни и язвы. Негр проходит мимо, не обращая на них никакого внимания. Но иностранец не может миновать их, не пошарив в своем кошельке. И они это прекрасно знают. Они даже заранее расценивают прохожих: тот, который отпрыгнул от них в ужасе в сторону, наверное, даст квартер. А дама, с которой делается морская болезнь, — по меньшей мере доллар.
— О, мама, погляди только на того, который в чешуе. Ну, разве он не красив?
Девочка показала на негра, у которого все тело было обезображено отвратительным разъедающим лишаем. Он был зелено-желтого цвета, и засохшие струпья в самом деле покрывали его кожу треугольными чешуйками.
— А тот, вон там! Капитан, посмотри! О, как весело смотреть на него! У него голова, как у буйвола, а меховая шапка приросла у него к голове.
Голубой Бантик постукал зонтиком по голове громадного нефа. Неф страдал жестокой слоновой болезнью, и его голова распухла, как чудовищная тыква. Его волосы, густые, как шерсть, были всклокочены и свешивались со всех сторон, словно толстые длинные тряпки. Капитан старался оттащить от него девочку, но она вырвалась и, дрожа от восторга, кинулась к другому.
— О, милый капитан! Видал ли ты когда-нибудь такие руки? Ну, скажи, разве они не прекрасны? Разве они не чудно-прекрасны? — Голубой Бантик сиял от воодушевления и низко склонился к нищему, у которого от слоновой болезни обе руки были страшной величины. — Мама, мама, смотри: у него пальцы гораздо толще и длиннее, чем вся моя рука. О, мама, если бы у меня были такие чудные руки! — и она положила свою ручку на широко распростертую ладонь негра. И ручка ее шмыгала, словно маленькая белая мышка, по чудовищной темной ладони.
Красивая дама громко вскрикнула и упала в глубоком обмороке на руки инженеру. Все засуетились кругом нее; доктор смочил носовой платок одеколоном и положил его ей на лоб. Но Голубой Бантик вытащил из кармана у матери флакончик с духами и поднес ей к самому носу. Девочка опустилась на колени, и крупные слезы покатились у нее из голубых глаз и смочили матери лицо.
— Мама, милая, дорогая мама, проснись! Мама, ради Бога проснись! О, поскорее проснись, милая мама! Я покажу тебе еще много дивных чудовищ. Ты не должна теперь спать, мама. Ведь мы в стране фей!
Рыбам, хищным животным и птицам дозволено
пожирать друг друга, потому что у них нет
справедливости. Но людям Бог дал справедливость.
Isidorus Hisp. Orig. sea etym. libr. XX
— Поверьте мне, господин асессор, — сказал прокурор, — юрист, который после некоторой, скажем, двадцатилетней практики не придет к абсолютному убеждению, что каждый уголовный приговор (хотя бы в каком-нибудь отношении) — позорная несправедливость, такой юрист — совершенный болван. Всякий из нас прекрасно знает, что уголовное право — реакционнейшая вещь, ибо три четверти параграфов в уголовных кодексах всего мира с самого момента своего вступления в законную силу уже не соответствуют требованиям времени. «Дряхлые старцы с момента своего рождения», — как сказал бы мой делопроизводитель, который, как вам известно, самый остроумный человек в, нашем городе.
— Да вы явный анархист! — рассмеялся председатель суда. — За ваше здоровье, господин прокурор!
— За ваше здоровье, — отвечал последний. — Анархист? Что ж, пожалуй. По крайней мере в нашей компании, в среде представителей судебной магистратуры. И я руку дам на отсечение, что все вы, господа, и в особенности вы, господин председатель, совершенно разделяете мои убеждения.
— Вот в Берлине в настоящее время собираются выпустить в свет новое исправленное и дополненное издание нашего уголовного уложения, промолвил с улыбкой председатель. — Составьте докладную записку и пошлите в комиссию. Тогда, быть может, получится в самом деле что-нибудь путное.
— Вы уклоняетесь в сторону, — возразил прокурор, — и тем доказываете, что согласны со мною. Докладная записка? Какой прок от нее? Ни я, ни другой кто-либо не сможет изменить этого. Маленькие улучшения мы можем сделать: мы можем выкинуть два-три слишком глупых параграфа, но коренное улучшение невозможно. Уголовное право само по себе есть неслыханнейшая несправедливость.
— Ну, позвольте, однако, — воскликнул председатель.
— Я могу повторить вам ваши собственные слова, — продолжал, не смущаясь, прокурор. — Помните: банкир, которого мы на днях присудили за злостное банкротство к четырем годам смирительного дома, при объявлении приговора воскликнул: «Я не переживу этого!» И достаточно было поглядеть на него, чтобы убедиться, что он прав и что ему уже не выйти живым из стен смирительного дома.
По другому делу мы присудили к такому же наказанию пароходного кочегара, обвинявшегося в изнасиловании. И негодяй промолвил совершенно довольным тоном: «Благодарю, господа судьи, наказание мне подходит. Это не так худо поступить на полный пансион». И вот вы тогда сказали мне, господин председатель: «Однако это явная несправедливость: то, что для одного медленная мучительная смерть, для другого — удовольствие. Это скандал!» Ведь вы сказали это?
— Несомненно, — ответил председатель. — И я полагаю, что все присутствовавшие тогда в заседании разделяли это мнение.
— И я полагаю то же, — подтвердил прокурор. — Это маленький пример вечной несправедливости всякого наказания. Вы должны, кроме того, принять в соображение еще и то обстоятельство, что мы в обоих случаях — я, как представитель обвинения, и вы, как судьи — не были нелицеприятны: мы находились под влиянием, как будем и впредь находиться под влиянием в каждом отдельном случае до тех пор, пока окончательно не окостенеем и не превратимся в безвольные машины и ходячие параграфы. При разборе дела банкира, в гостеприимном доме которого мы бывали и которого во всех иных отношениях мы ценили и уважали, мы дали подсудимому снисхождение, назначив ему минимум наказания: меньше, как четыре года смирительного дома, мы уже не могли назначить за его преступление, которое пустило по миру сотни небогатых семей. Между тем в другом деле наглое, вызывающее поведение кочегара с первого же мгновения восстановило нас против него, и мы назначили ему вдвое более, чем назначили бы всякому другому при таких же обстоятельствах. И, не смотря на это, банкир оказался наказанным несравненно сильнее. Что такое представляет для простого человека краткосрочная высидка в тюрьме за кражу? Ничего! Он отбудет наказание и позабудет его на другой же день. Но адвокат или чиновник, совершивший ничтожную растрату и присужденный хотя бы к одному дню ареста, уже потерян для жизни: он будет извергнут из своего звания и в социальном отношении будет погибший человек. Разве это справедливо? Я могу привести еще более резкий пример. Что такое смирительный дом для человека универсального образования и наиутонченнейшей культуры, для Оскара Уайльда? Справедливо он осужден или несправедливо, относится ли осудивший его знаменитый параграф к средним векам или не относится — все это совершенно безразлично. Но суть в том, что то же самое наказание для него в тысячу раз тяжелее, чем для всякого другого. Все современное уголовное право построено на принципе всеобщего равенства, которого мы не имеем… и, быть может, не будем иметь никогда… И по этой причине почти каждый уголовный приговор не может не быть несправедливым. Фемида — богиня несправедливости, и мы, господа, ее слуги.
— Я не понимаю, господин прокурор, — заметил маленький мировой судья, почему вы при таких взглядах не предпочтете повернуться к госпоже Фемиде спиной?
— И тем не менее это очень понятно, — ответил прокурор, — я не независим. У меня семья. Поверьте мне, что даже то маленькое жалованье, которое мы все так браним, крепко привязывает к судейскому креслу огромное большинство из нас, едва только мы прислушаемся к голосу благоразумия. А помимо того, я и на другом поприще натолкнусь неминуемо, на то же самое. Вся наша общественная система построена на несправедливости. Это основание.
— Но если все это так, — сказал председатель, — то ведь сами же вы сказали, что изменить это невозможно. В таком случае зачем же растравлять болящие раны, раз мы не можем их исцелить?
— Болящие раны? Да. Но это какая-то сладострастная боль, — ответил прокурор. — После каждого приговора я ощущаю противный горький вкус во рту. И что это у всех так — это доказывает ваше замечание, господин председатель, которое я только что повторил вам… Я чувствую себя машиной, рабом жалких параграфов. И по крайней мере хоть здесь, за кружкой пива, я хочу иметь право самостоятельно мыслить…
Он поднес кружку к губам и опорожнил ее. И затем продолжал задумчивым тоном:
— Видите ли, господа, в ближайший вторник мне опять! придется присутствовать при смертной казни. И меня мороз! дерет по коже при мысли…
Секретарь вытянул голову:
— Ах, господин прокурор, — прервал он его, — не можете ли вы взять меня с собою? Мне ужасно хотелось бы увидеть казнь. Пожалуйста!
Прокурор поглядел на него с горькой улыбкой.