И любовь их и ненависть их… - Барышева Мария Александровна 4 стр.


— Это же убийство! — сказала Ира. — Вы ей все равно, что горло перерезали! Ты что ж, и вправду была такой мерзавкой?!!

Марина чуть наклонила голову — то ли в знак согласия, то ли неодобрения.

— Но, дорогуша, значит ли это, что моя страшная история правдива?

— А разве история не закончена? — удивленно осведомилась Лена. Марина переплела пальцы рук и горько усмехнулась.

— История? История только начинается.

— Тогда давай дальше! — потребовала Лена, пристально глядя на танцующее пламя свечи. Марина потянулась, выпила свое оставшееся пиво — не столько для удовольствия, сколько для того, чтобы сгладить охрипший от долгого рассказа голос — и снова заговорила:

— Лики зла и лики ненависти часто пишут одними красками, и эти краски могут быть очень долговечны. Второе никогда не обходится без первого. Если ненависть сильна, то она, как гнойник, обязательно прорывается — если же она уйдет внутрь, то с человеком могут случиться ужасные вещи. Но все это в том случае, если человек жив. Мы вызвали к жизни такую ненависть у Леры, но сама Лера в тот же момент умерла. Иногда, когда я обдумываю все, что случилось, мне кажется, что происшествие на чердаке чем-то походило на тяжелые роды. Мать умерла, но осталось дитя. Лера умерла, но осталась ее ненависть.

Несколько следующих дней для меня превратились в сплошную серую кашу. Следствие, расспросы, расспросы, расспросы… Дни кошмаров — ночных и дневных — и лишь секунды спокойствия — утром, сразу после пробуждения, когда мне казалось, что все это лишь дурной сон. Насколько бы удобней жилось, а? — все плохое — р-раз! и ссыпал в сны! Только эти секунды и были границей между ночью и днем. Ночью я снова и снова видела, как падает Лера, а днем вспоминала о своей роли в этом падении, и всякий раз к желудку подкатывали тошнотворные спазмы. Меня тошнило от самой себя. Я избегала смотреть в зеркало — в нем отражалась тринадцатилетняя девчонка, которая убила человека.

Вся история сошла как несчастный случай. О том, что мы делали на крыше, никто кроме нас так и не узнал. Вообще с этим делом долго не носились — мать Киры — большая шишка в исполкоме — быстро все уладила. Трещину собрались заделать, но так и не заделали. Растения Леры так и остались лежать в ней, как в раскрытой могиле. На люк повесили крепкий замок. Вот и все. Первый том нашей жизни был захлопнут и для некоторых из нас заброшен на самые задворки памяти, на съедение пыли.

Я заставила себя пойти на похороны, хотя мне было чертовски страшно и я знала, что мать Леры не будет в восторге, увидев меня. Но мне казалось тогда, что хоть так я смогу показать, как жалею о смерти Леры и о своей глупости. Я пошла отдельно от своей матери, и, конечно, у меня не хватило храбрости подойти к семье Леры и хотя бы поздороваться, я даже постаралась не попасться им на глаза, скромно прячась в задних рядах.

Кроме меня пришли только Витька и Женька. Витька с забинтованной рукой стоял недалеко от меня, и я знала, что он меня видит, но он вел себя так, словно мы были незнакомы. Женька тоже стоял обособленно, и никому, глядя на нас, сейчас и в голову бы не пришло, что совсем недавно мы составляли одну веселую компанию.

А компании больше не было. Она рассыпалась, как рассыпается веник, если снять вязку. Компанией мы поднялись на чердак в тот день, вниз же мы спустились чужими людьми. Теперь провал был между нами. Мы больше не перезванивались, не общались, не покуривали вместе в школьном овражке. В школу осенью шли, как на каторгу, потому что все мы, кроме Женьки, учились в одном классе и были вынуждены видеть друг друга каждый день. Встречаясь, мы вяло здоровались, избегая смотреть друг другу в глаза. Мы были противны друг другу. Только Кира и Ромка продолжали держаться вместе и не выглядели угнетенными, и выражение лица Киры стало еще более брезгливым и надменным. А все остальные разбрелись по своим жизням.

А потом началось бегство.

Юлька перевелась в другую школу, ничего и никому не объясняя, и теперь я видела ее только мельком — редко и издалека. Дорога туда была намного дольше, но ей, наверное, было спокойней среди чужих лиц. В октябре уехала Анька — после того случая здоровье ее совсем испортилось, и родители увезли ее в какой-то санаторий — далеко-далеко отсюда. Отец Женьки получил работу на Камчатке и укатил вместе со всей семьей, и я думаю, Женька расстался с нашим городком без всякого сожаления — уехал вместе со своей трубкой, которую он так любил выколачивать о колено. У семьи Омельченко умерла какая-то близкая престарелая родственница, и они, махнув две квартиры на одну где-то в центре, тоже исчезли из нашего двора туманным январским утром вместе с Людкой и ее черным пианино. А в конце лета развелись Хомяковы, и отец остался здесь, а Лешка с матерью сгинули неведомо куда. Шурка никуда не уехал, но школу почти совсем забросил и теперь гонял где-то на мотоцикле в новой стае.

Моя семья переехала, как я уже говорила, когда мне исполнилось пятнадцать, и я была последней из тех, кто сбежал, хоть и не по своей воле. Это было в первых днях июня — жара уже бродила неподалеку, но воздух еще по-весеннему обнимал мягким теплом, и природа улыбалась свежей сочной зеленью и цветами, и всюду носилось особое ощущение буйной, первобытной свободы, во всяком случае, мне так казалось.

Почти все вещи были упакованы, и я, предупредив родителей, убежала за дом, в одно из наших старых тайных местечек — выкурить сигарету и попрощаться со своим двором, с домом — со всем тем, что окружало меня пятнадцать лет. Хоть мне и отчаянно хотелось уехать — хотелось уже давно, — но рвать корни всегда больно, даже если большая часть из них уже сгнила.

Я сидела на траве, курила и думала о том, как странно все сложилось — метла судьбы словно намеренно размела нас по разным углам, как будто для того, чтобы посмотреть, что потом получится из каждого из нас в отдельности и каждому вынести свой приговор. Тогда я еще не знала, как близка была к истине, только наблюдала за нами не судьба, а рожденное на чердаке дитя, которое не знало жалости.

Там и нашел меня Витька, и я до сих пор не знаю, как. Он пришел и все, и мы не знали, о чем говорить. Нас связывала только эта постыдная тайна, а в остальном — у нас давно были разные жизни, свои друзья и подруги, свои парни и девушки. Мы немного помолчали, а потом он напрямик спросил:

— Сбегаешь?

Я кивнула, и он сказал, что мне везет и что он бы и сам сбежал, да некуда, что с того дня он ни разу не чувствовал себя по-человечески, что каждый день как будто в грязи валялся, и что не тому человеку он тогда на крыше врезал — Ромке надо было челюсть своротить и Киру отлупить, да и себе влепить как следует, потому что сам кретин. Я заметила, что если кого и стоит отлупить, так это меня, а он ответил, чтоб я не тянула к себе больший кусок пирога — поровну он всем.

— Куски-то всем раздали, только не все ж их съедят, Кира так вообще не притронется, — сказала я и щелкнула по сигарете, и она улетела далеко в кусты — Витька когда-то сам научил меня так делать.

Он посмотрел на меня исподлобья. Он сильно изменился, он стал совсем взрослым, и за его глазами был виден крепкий, сформировавшийся ум, а не труха, как еще у многих мальчишек в этом возрасте.

— Говоришь ты хорошо, — сказал он, крутя в пальцах сигарету. — Только че ж ты тогда рта не открыла? Струсила?

— Да, — ответила я, потому что это было действительно так, и я разозлилась на Витьку за то, что он это понимал.

— И я, — кивнул он, и это был единственный раз в жизни, когда я слышала от парня подобное признание.

Мы поговорили еще немного, но уже о другом. Нам хотелось поднять эту тему, и мы подняли ее и сами были не рады. Так бывает, когда сковырнешь корку на зудящей болячке, а потом поспешно унимаешь кровь.

Уже прощаясь, Витька сказал:

— Ну, ты как устроишься там… это… Ну, короче, созвонимся, ладно?

И я кивнула — обязательно.

Ничего мы, конечно, не созвонимся, и мы оба это прекрасно знали. Фраза была лишь формальностью, проявлением вежливости, иллюзией прощания друзей, которые уже давно друзьями не являлись. И он и я были рады расставанию — окончательному — но показывать это оба сочли нетактичным. И он ушел — в свое будущее и мое прошлое, и я думала, что вряд ли мы еще когда-нибудь встретимся. Но мы все же встретились.

Марина замолчала и задумчиво посмотрела на бутылки — не осталось ли чего, и взгляд Лены уперся туда же, и она вздохнула и цапнула пачку к себе. Наташа встала, ушла на кухню и вернулась с оставшимися бутылками. Их немедленно открыли и разлили по кружкам, и пиво заворчало и вспухло аппетитной пеной.

— Как же ты дальше жила? — спросила Ира и с хлюпаньем втянула в себя пену. — Как же муки совести?

— У-у! Какой высокий стиль! — Марина усмехнулась. — Совесть, Ира, девка блудливая и на одном долго не задерживается — все время скачет туда-сюда. Но ее вины здесь нет. Все время одно заслоняет другое — жизнь-то не стоит на месте, и, как не стараешься, без грешков все равно не обходится. И у совести всегда есть работа. Это нормально, так у всех людей, у кого совесть мало-мальски присутствует. Новое сверху, старое на дно. Одни перетряхивают все часто, другие — реже, третьи вовсе этого не делают. Но совесть никогда не зацикливается на одном, иначе это уже сумасшествие.

Конечно, не было дня, чтоб я не думала о Лере, но постепенно острота воспоминаний сглаживалась, а чувство вины становилось более осознанным и спокойным. Можно сказать, что приступы превратились в ровную боль, которую можно было стерпеть, с которой можно было жить, о которой не забываешь, но и не зацикливаешься на ней. Я знала, что виновата, и сделала бы все, чтобы искупить перед Лерой свою вину, но Леры не было. А мне нужно было жить дальше. Я сочла, что от живой меня больше проку, чем от мертвой или свихнувшейся на почве душевного мазохизма. Я получила свой кусок пирога. И я ела его постепенно.

Так прошло четыре года. У меня появились новые друзья — вы, в частности, я окончила школу, поступила в университет, училась, подрабатывала, как и сейчас. У меня были романы — одни мимолетные, другие посерьезней. Когда было время и возможность, я ходила на дискотеки и на вечеринки, ездила за город. Я жила, как живут многие. За четыре года многое изменилось в моей жизни, во мне самой, но тени прошлого всегда шли рядом, в ногу — то молча, то хлопая по плечу, чтобы напомнить о себе. Я с гордостью могу сказать, что стала личностью, не пыталась больше сделаться чьей-то копией и больше никогда не была частью стаи, делая и говоря то, что сама считала нужным. Жестокий гончий пес сбежал, поджав хвост, из моей души. Плохо только то, что большинство-то изгоняет таких псов всего лишь временем, моего же прогнала чужая смерть.

Можно было подумать, что на этом-то все и закончится. За подобные преступления не судят, выносят обвинительный или оправдательный приговор сами виновные. И все! Больше никто в это не вмешивается. Но я ошиблась. Да и все мы ошиблись. Наше зло, как бумеранг, пролетело по дуге длиной в четыре года, вернулось и ударило нас в спину, когда мы этого уже не ждали. Совершенное нами зло стало оборотнем, приняв лик чужой ненависти. Лик кары. И мы отчасти этому способствовали. Сейчас мне кажется, что если б мы не встретились, то ничего могло бы и не быть. Но мы встретились. Мы не могли не встретиться. Нас всех связывала сплетенная нами же паутина. И эта встреча, этот миг воссоединения нашей компании стал толчком, который повернул уже готовое и налаженное колесо.

Был февраль, холодный, бесснежный и свирепый, как дикий изголодавшийся пес. Взбесившийся ветер носился по городу, выискивая добычу, и в такую погоду, знаете, как-то не тянет на улицу, а тянет в теплый уголок, к телевизору и горячему чайнику. Но мне пришлось выйти на улицу — выйти однажды вечером, в самом начале февраля, когда в школах проводится день встречи выпускников.

Окончив новую школу, я два года подряд исправно ходила на такие встречи, но в тот день я не пошла. До сих пор не могу понять, как это случилось. Ноги сами понесли меня в противоположную сторону, к остановке. Я села в автобус и поехала в свой старый район.

С того дня, как моя семья переехала, я не была здесь ни разу. Я шла к школе через знакомые дворы с неким особым трепетом, с каким идут на встречу с человеком, когда-то много значившим в жизни. Меня раздирало двойное чувство, ностальгически-радостное и в то же время неприятно-тяжелое. Я смотрела на изрезанные ножами и обожженные окурками скамейки. Я вспоминала запах роз, увивавших беседки. Я слушала, как шумят ветвями многолетние деревья. Я закидывала голову и видела знакомые окна и балконы. Я быстро прошла мимо дома Леры, боясь даже посмотреть на него. И, плотнее закутавшись в пальто, которое рвал с меня жадный ветер, я долго стояла в своем дворе. Не знаю, чего я ждала.

Школа весело сияла огнями, кричала во все горло современными песнями — так, что стекла дрожали. В февральской холодной пустыне это был оазис радости, праздника, где все были друг другу рады, где вспоминали о хорошем, веселом. Разве я имела право приходить сюда?

Возле главного входа смеялись и курили парни и девчонки одного со мной возраста, и я поймала себя на том, что ищу среди них кого-нибудь из нашей компании. Я даже почувствовала легкое разочарование от того, что никто меня не встретил, хотя это было нелепо. Корабль, давно затерявшийся в морях, уже никто не ждет в порту приписки. Зачем я сюда пришла? Эти люди собрались повеселиться, получить порцию хороших воспоминаний, мне же это место сейчас не принесло ничего кроме боли. Какой-то классик сказал, что женщины всегда прижимают к сердцу нож, который нанес им рану.

Опустив голову, словно я стыдилась своего лица, я вошла в вестибюль, и тут кто-то удержал меня за руку и сказал негромко:

— Вот уж воистину вечер встреч!

Я обернулась и увидела высокого, крепкого парня в сером свитере, который улыбался мне радостно и в то же время осторожно, точно у меня в кармане был пистолет. Парень был слегка «под мухой». Я сердито выдернула руку и хотела сказать, чтоб он не лез ко мне, а то… но присмотрелась повнимательней…

— Витька!

— Я. А ты сильно изменилась. Я тебя не сразу узнал, — сказал он. — Ну, давай-ка почеломкаемся.

Он наклонился и звонко чмокнул меня в щеку.

— Что ты тут делаешь?

Я пожала плечами — это был единственный ответ, который я на тот момент могла подобрать. А он кивнул, как будто это все объясняло.

— Теперь только двоих не хватает.

— Кого двоих? — переспросила я, хотя уже подсознательно понимала, что он имеет в виду. — Для чего не хватает?

Витька как-то по особенному усмехнулся мне: мол, и ты и я понимаем, так чего ж дурака валять?!

— Мы в математическом сидим. Пошли. Здесь тепло — давай, я возьму твое пальто.

Пока поднимались, перебросились несколькими словами. Вроде бы, когда люди долго не видятся, им есть, о чем поболтать, но мы говорили так, словно шли по гвоздям, и разговор получился обрывочным, пресным. Он сказал, что работает в фирме, занимающейся перевозками, и отмазался от армии, потому что служить ему некогда, да и незачем, что зарабатывает уже неплохо, конечно, хотелось бы больше, и напоследок заявил, что уже почти женат — словно щит выставил. Мы подошли к кабинету.

— Заходи, — пригласил Витька и открыл дверь.

Ерунда все это, что перемещений во времени не бывает! Я не шагнула за порог класса в настоящем, я шагнула в 1990 год, в весну, в теплый и жестокий мир, в музыку конца восьмидесятых и начала девяностых, и мне снова было тринадцать, и я носила коротюсенькие юбки и цветные шнурки. Меня словно приволокли обратно в какое-то страшное место, из которого я сбежала давным-давно, и прошлое, казавшееся мне прирученным, набросилось на меня и рвануло зубами старые рубцы. Наверное, нет такой цепи, в которую можно надежно заковать свое прошлое. Я стояла перед лицом стаи, и стая смотрела на меня и улыбалась мне, как своей части.

Они сидели за партами поодиночке, и некоторые курили, и Юлька сказала мне «Привет!» так просто, как будто мы расстались только вчера.

Я не видела их четыре года, некоторых и дольше, и конечно они изменились — время всегда хоть немного, да по-другому прорисовывает лица, но для меня сквозь эти повзрослевшие черты неумолимо проступали другие — лица тех, кто смеялся и сбрасывал ногами цветы в чердачный провал. Все смотрели на меня настороженно, и только Кира, чье лицо стало еще более красивым и обрело окончательную жестокость, улыбалось мне безмятежно и насмешливо. Одежда на ней была хорошая и очень дорогая — было видно, что живет она в достатке. Людка располнела и как-то потускнела, но глаза были все такими же жадными и любопытными, а вот Лешка наоборот был еще более тощим, чем раньше, и словно бы даже уменьшился в росте. Юлька, склонив стриженую «под мальчика» голову, постукивала по парте обручальным кольцом. Ромка не изменился почти совсем, но вид имел потасканный, словно дешевая, зачитанная книжка. Одного взгляда на Шурку хватало, чтобы понять многое, и дело тут было не в потрепанной старой одежке или длинных сальных волосах, а в бессмысленных, туповатых, заплывших глазах и отрешенном выражении лица, словно Шурка оставил свое тело здесь, а сам вышел куда-то погулять. Я сейчас могу рассказать о них так подробно, потому что рассмотрела их позже, но тогда мой взгляд скользнул по ним быстро, как луч фонаря, и уткнулся в окно, потому что долго я на них смотреть не могла.

Назад Дальше