Шофер протяжно посигналил.
Послышались шаркающие шаги, и на крыльце, приставив руку ко лбу козырьком (солнце светило как раз в сторону входа), появилась пожилая худенькая женщина в аккуратном белом халате и такой же белой шапочке на седоватых волосах. Она увидела машину, лица братьев за стеклом и тут же, всплеснув руками, не дав сказать вылезающей из машины сопровождающей ни слова, воскликнула:
— Приехали! Ну, слава Богу, добрались! А то мы уж совсем заждались.
Она повернулась и закричала в глубь здания:
— Николай Сергеич, Николай Сергеич!..
— Иду, иду, милейшая Наталья Алексеевна! — отозвался из темной глубины дома звучный, веселый, хорошо поставленный баритон.
Кудрявая тетка, наконец, сползла с сиденья, открыла заднюю дверь «Волги» и выудила Кирилла и Филиппа из душного брюха пикапа. Братья, по-прежнему крепко держась за руки, остановились возле нижней ступени и, задрав головы, уставились на черный дверной проем, скрывающий таинственного обладателя звучного баритона.
— Это директор наш, товарищ Бутурлин, — пояснила Наталья Алексеевна сопровождающей.
— Да-да, — быстро откликнулась та. — Я его знаю. Умнейший, образованнейший человек наш товарищ Бутурлин.
Братья молчали.
Судя по четким шагам и громко, без слов напеваемой арии из «Лоэнгрина», товарищ Бутурлин приближался.
Звонкое «ту-ру-ру» приблизилось, скрипнули половицы паркета, и на пороге дома появился нестарый еще, лет пятидесяти высокий человек. На нем была светло-синяя рубашка, аккуратно заправленная в белые полотняные брюки, и легкие замшевые туфли. Несмотря на жаркий день, на шее у него был аккуратно повязан голубой узкий галстук в тон рубашке. В рукава рубашки были вдеты изящные золотые запонки с небольшими сапфирами.
И глаза у человека были под стать сапфирам — ярко-синие, блестящие и — как показалось братьям — очень строгие, даже грозные. У человека были пшеничного цвета, выгоревшие на солнце волосы и тонкая полоска таких же светлых усов над твердой линией рта.
В руках человек держал чучело какого-то небольшого животного и платяную щетку.
— Вот, Николай Сергеевич, новеньких привезли. Что же… — начала было женщина в белом халате.
Нетерпеливым жестом Николай Сергеевич остановил Наталью Алексеевну. Неторопливо спустился по ступеням и присел перед братьями на корточки. Они молча смотрели на директора. Он молча разглядывал их.
Братья не были близнецами: старший, Кирилл, был посветлее, Филипп потемнее. У Кирилла глаза были совершенно серые, у Филиппа — серые с золотисто-коричневатыми крапинками. К тому же старший, Кирилл, был чуть выше ростом. Братья были похожи, но не более.
Одинаковым у братьев было лишь выражение глаз. И еще у Кирилла и Филиппа были одинаковые родимые пятна — справа на груди, прямо под соском. Родинки были приметные, размером с пятак и к тому же необычной формы, в виде перевернутой пятиконечной звезды.
Тем временем братья настороженно и недоверчиво уставились на синеглазого человека. Они не ждали от него ничего хорошего. Впрочем, человек смотрел на них так же настороженно.
— Знаете, кто это? — спросил внезапно Николай Сергеевич, показывая чучело зверька.
Братья дружно замотали головами.
— Бурундук, — сказал Николай Сергеевич. — Нравится?
— Да, — ответил Кирилл.
— Нет, — ответил Филипп.
— Почему? — спросил он младшего.
— Он не живой, — буркнул Филипп.
Кирилл незаметно дернул брата за руку. Николай Сергеевич усмехнулся:
— Конечно, не живой. Это — чучело. — И добавил без перехода: — Меня зовут Николай Сергеич Бутурлин. Я здесь директор. Иначе говоря — самый главный. — И тут же безошибочно указал кивками головы: — Ты — Кирилл, а ты — Филипп. Правильно?
— Да, — в один голос ответили немало удивленные братья.
— Вот мы и познакомились, — удовлетворенным тоном сказал Николай Сергеевич. — А теперь пошли знакомиться с вашим новым домом.
Самое удивительное, что на самом деле детский дом был родным домом Николая Сергеевича Бутурлина. Потому что до революции это здание было загородным имением обширной семьи Бутурлиных. На втором году нового, двадцатого века здесь родился отец Николая Сергеевича, впоследствии известный московский профессор-зоолог. А спустя двадцать два года во флигеле этого дома появился на свет и сам Николай Сергеевич. Так что директор Бутурлин в прямом смысле жил и работал у себя дома.
Впрочем, об этом в поселке мало кто знал, а сам Николай Сергеевич из врожденной, унаследованной от многих поколений столбовых дворян гордости свою кровную связь со старым барским домом особенно не афишировал.
Николай Сергеевич не глядя сунул чучело назад, где его подхватила Наталья Алексеевна. Мягко расцепил потные ладошки братьев, взял их за руки, и они втроем не торопясь поднялись по ступеням в дышащее стариной каменное здание.
Как ни странно, братья легко и быстро прижились в доме. Почему? Кто знает. То ли возраст у них был подходящий, то ли вдвоем вообще проще жить в детдоме. Братья горой стояли друг за друга в любых передрягах и никому не давали себя в обиду, невзирая на количество и возраст обидчиков. А может, повлияло то, что Николай Сергеевич, в подробностях зная всю трагическую историю их многократного сиротства, взял братьев (чего никогда за всю свою карьеру педагога не делал ни при каких обстоятельствах) под негласную опеку?..
Или просто подействовала необычная для детдома атмосфера тепла и доброжелательности. Так или иначе, но прошло совсем немного времени, и двойняшки спокойно зажили под сводами старого барского имения, постепенно забывая о прошлой жизни и страшных вещах, которые в ней произошли.
Только во снах, которые год от года появлялись все реже и реже, им являлась улыбающаяся бабушка Ира, уютная московская квартирка на Сивцевом Вражке, дворовые приятели и котлеты, которые бабушка обязательно приправляла чесноком.
Ни мама, ни отец братьям никогда не снились. Они их просто не могли помнить. Мама Катя и папа Алеша существовали только на нескольких черно-белых любительских фотографиях. И вообще братья знали о них понаслышке, по скупым бабушкиным рассказам.
Бабушки больше не было, следовательно — не было и рассказов. А вот фотографии братьям удалось забрать из бабушкиной квартиры, и теперь они хранились на дне их чемоданов, надолго спрятанных в кладовой детдома. В детдоме не принято выставлять напоказ свою прошлую жизнь, и братья сразу же это инстинктивно поняли.
Поняли и приняли правила этой игры.
Глава 8. НЕЧЕЛОВЕК
Впервые ЭТО пришло к нему теплым, свежим майским полднем, незадолго до их с братом десятилетия.
Вместе с еще двумя мальчишками они забрались в один из самых глухих уголков детдомовского парка.
Они играли в старинную, правда слегка измененную игру — «казаки-разбойники», которая у них в детдоме называлась «сыгрануть в Чапаева». Мальчишки разделились на «красных» и «белых». Ему выпал жребий быть красным, чапаевцем.
Брат в игре не участвовал. В тот день он остался в доме — простыл накануне, перекупавшись в пруду. Поднялась температура, и детдомовский врач — Наталья Алексеевна — велела ему денька два полежать в постели.
Затаившись на склоне пригорка, в густых кустах жимолости, они ждали, когда появятся гнавшиеся за ними «белые». И «белые» появились. Но совсем не оттуда, откуда они их ждали. Они бесшумно подкрались сзади, навалились и быстренько скрутили троих чапаевцев. Еще бы — «белых» было в несколько раз больше.
После того как враги вытащили из кустов троих лопухнувшихся чапаевцев и поставили их на колени, крепко держа за руки, заведенные за спины, к пленникам подошел командир беляков — четырнадцатилетний, не по возрасту рослый, рыжий мальчишка по фамилии Головкин. Но по фамилии или имени — Владимир — его звали одни воспитатели да Николай Сергеевич. Воспитанники же — только по прозвищу: Головня. Другого он не признавал. Но сейчас мальчишки-беляки обращались к нему почтительно: «Ваше превосходительство».
Итак, он подошел к пленным и сквозь дырку в передних зубах презрительно выпустил им под ноги длинную струйку слюны. Это должно было означать презрение к жалким недоумкам, так глупо попавшимся в плен. Головня холодно осведомился, где они прячут свое большевистское знамя и в каком месте находится их поганый штаб.
Пленники молчали.
Его превосходительство повторил вопрос и не услышал ответа. Тогда Головня снова цыкнул слюной и небрежно объявил, что если они не расскажут все без утайки, то их будут страшно пытать.
И опять пленники ничего не ответили.
Командир беляков кивнул, и двое его казачков, оберегая руки рукавами рубашек, быстро нарвали сочной крапивы, которой на склонах пригорка росло в избытке. Командир осторожно взял в правую руку крапивный букет. Дотронулся им до оголенного предплечья левой и тут же отдернул. Подул на вмиг покрасневшую кожу и вернул крапиву казачку. После этого хладнокровно велел спустить штаны первому краснопузому.
Так распорядилась судьба, что выбор пал именно на него. Внутри все похолодело, когда он почувствовал, как его ловко опрокинули лицом вниз в одуряюще пахнущую скорым летом молодую траву и прижали к земле, по-прежнему крепко держа заломленные назад руки. В ноздри ударил близкий, сладкий запах земли и терпкий — смятой травы. Над головой раздался дружный злорадный смех, и чьи-то цепкие, но неумелые пальцы подлезли вниз, нащупали и стали расстегивать металлическую пуговку на поясе его брюк.
Ему казалось, что это происходит во сне. Что этого не может быть на самом деле.
Но это был отнюдь не сон.
— Всыпьте ему как следует, братцы-казаки, — услышал он доносящийся откуда-то сверху, от теплого майского неба надменный голос главного беляка Головни. — Тогда быстро разговорится, сволочь краснопузая.
— Слушаюсь, ваше превосходительство! — бодро гаркнул в ответ кто-то невидимый.
И снова раздался издевательский смех.
Он ощутил ни с чем не сравнимый ужас оттого, что был совсем беспомощен, что сейчас они могли сделать с ним все, что им взбредет в голову.
И тогда к нему пришло ЭТО.
Он почувствовал, как внутри него из кристально прозрачной точки вырастает, охватывая все его существо, непонятный холодный огонь. По телу пробежала короткая дрожь, кожа покрылась мелкими пупырышками, и волосы на затылке стали приподниматься. В жилы откуда-то изнутри влилась странная, горячая сила, от которой, казалось, руки и ноги стали удлиняться, вытягиваться. Во рту появилось непонятное ощущение — зубы враз занемели, словно он откусил слишком большой кусок пломбирного мороженого за девятнадцать копеек. И он с удивлением ощутил, быстро проведя кончиком языка по верхним резцам, что зубы у него истончились, словно заострившись в одно короткое мгновение.
Увидев себя как бы со стороны, он понял — не разумом, нет, заложенным в него извне чужим сознанием, что он сейчас стал другим.
Но он совсем не испугался.
Он не понимал, что именно с ним происходит, но какой-то неведомый, чужой инстинкт подсказывал ему, что так все и должно быть. Бояться не надо. И тогда одним рывком он освободился от горячих цепких рук, прижимавших его тело к плотной душистой траве.
Он почувствовал, что свободен, и его охватило ни с чем не сравнимое ликование.
Свобода.
Свобода от всего и всех. Он рванулся влево, в гущу чужих тел и, не глядя, с наслаждением полоснул зубами по первому, что попалось, — по чьей-то руке.
Да, зубы у него стали острее и длиннее — он это явственно ощутил, когда они коснулись и легко располосовали теплую тонкую кожу на руке врага. Раздался истошный вопль. Он увидел перед собой застывшие в недоумении одинаково неразличимые лица врагов. И еще — выпученные глаза белобрысого мальчишки, которого он цапнул за руку. Все произошло так быстро, что никто ничего не успел заметить.
— У него ножик, ножик! — визгливо закричал белобрысый, изумленно глядя на два тонких глубоких пореза, мгновенно набухших темной густой кровью. — Он меня ранил! Помогите!..
Онемение во рту прошло так же быстро, как и началось, — зубы снова стали прежними, он это как-то понял. Он быстро вскочил на ноги и, не обращая внимания на крики, скатился по склону и бросился напролом сквозь кусты, чувствуя, как бешено колотится сердце и ноги сами несут его в спасительную тень, клубящуюся под деревьями старого парка.
Никто за ним не погнался.
Николай Сергеевич устроил ему у себя в кабинете строгий допрос. Особенно настойчиво он спрашивал про ножик, которым был ранен белобрысый. Он не отвечал директору, молчал, угрюмо уставившись в пол, изучая разводы на потемневшем дереве паркетин.
В конце концов, так и не добившись вразумительного объяснения, Николай Сергеевич отпустил его восвояси. Никакого наказания не последовало. Всю историю замяли. Возможно, Николай Сергеевич каким-то образом узнал про несостоявшуюся унизительную порку крапивой.
В этот раз ему все сошло с рук, и он навсегда запомнил то ощущение победной вседозволенности, пришедшее к нему в траве на пригорке старого парка: ты преступил некую незримую черту, отделяющую тебя, человека, от животного, ты сам стал зверьком, причинил человеку боль, а потом снова стал человеком — и ничего особенного с тобой не произошло. Словно так и должно было случиться.
Разумеется, тогда он еще не мог облечь свои ощущения в столь сложные для десятилетнего мальчишки понятия. Он и слов таких не знал. Но подспудно, по-детски неосознанно чувствовал именно это — вседозволенность. О том, какая метаморфоза произошла с ним на пригорке, брату он тоже не рассказал — ни тогда, ни впоследствии. Это стало его особой тайной, которую все тот же неведомый инстинкт велел хранить ото всех.
И он стал ее хранить.
Так прошло еще три года.
Глава 9. УБИЙЦА
Его спальня была на втором этаже.
Той летней ночью он долго лежал с открытыми глазами. На первом этаже, в общей умывалке, капала из крана вода. Звук этого капанья был как бы многоступенчатым. Он начинался урчанием и сипом в трубе, а завершался чмоком — когда капля падала на старое железо и гулко вибрировала в плоской эмалированной раковине. Рядом с умывалкой, на большой кухне, деловито шуршали по углам мыши. Оттуда до сих пор тянуло запахом вчерашнего ужина: гречневой каши со свиной поджаркой. На крыше глухо ворковали голуби, с клумб волнами наплывал пряный аромат распустившихся флоксов. Сонное посапывание на соседних койках тихим шелестом тоже входило в живой круговорот ночных звуков. Рядом, на соседней койке, не зная о том, что он бодрствует, мирно спал брат.
Неодолимая, не осознанная еще сила, ставшая тайной из тайн его «я», отделяла его от остальных детдомовских мальчишек и девчонок, влекла в пористую, напоенную влагой после короткой августовской грозы ночь. Он лежал в теплом уютном полумраке спальни, вытянувшись под простыней, и вспоминал только что увиденный, уже неоднократно повторяющийся сон.
Он видел во сне, что огромная, круглая, как головка сыра, луна висит над зубчатым краем весенней тайги, вплотную подступившей к болоту. Тяжелый ночной туман слоистыми разводами шевелится над кустами голубики, над кочкарником, над черным зеркалом маленького озерца, еще чуть подернутого тонким ледком, который обязательно растает днем, под лучами солнца.
Во сне он бежал, по краю огибая болото. Непонятное пока наслаждение находилось где-то впереди и манило к себе, притягивало, дразнило обостренное чутье, усиливаясь иногда почти до ощущения боли во всем теле. Потом приотпускало, чтобы снова вернуться следующей волной. Не осознавая и не называя словами окружающий мир, он сам был этим наслаждением, и ощущением сотен запахов и звуков, и далеким призывом — едва уловимым, но четко указывающим путь.
Проскочив перелесок и прошлепав лапами по дну неглубокого ручья, одним махом выскочив по склону оврага наверх, он оказался на краю лесной поляны и огляделся.
Она — почему она? — была здесь.