Выкрикивая все это, Слава с изяществом выхватил из угла палку от щетки и стал в позицию. Валя в страхе отбежала к окну. Трое противников, понимая, что нападения взбесившегося “научного кролика” не избежать, тоже вооружились. У Шурочки в руках был паяльник, Вовочка вознес вверх стеклянную трубку от перегоревшей лампочки дневного света. Тяжелое оружие было только у рослого Семена, — вставая, он ухватился за вращающуюся табуретку и держал ее не то как щит, не то как своеобразное оружие нападения.
В мозгу Славы пробудились онемевшие было голоса других предков:
— Руби их в капусту! — радостно вопил шелапут-дьякон. — Крести язычников во славу господню!
— Насчет ситуации соображение надо! — советовал осторожный Ферапонт. — В реляции на имя полковника непременно укажите, граф, что они, так сказать, первые, а мы саблю обнажили законной обороны для!
— Ой, мамочка! — ныл Павлуша. — Не надо драться, не надо’
— Это с кем же я должен жить в одном теле? — вслух, голосом Лукомцева, возмутился Слава на Павлушу. — Вперед, гвардия!
Преимущества обученного солдата перед ополчением проявились сразу — молниеносным выпадом Слава поразил Семена в солнечное сплетение. Второй удар согнул Семена пополам, да так, что он с грохотом ткнулся лицом в сидение собственного оружия и выбыл из строя до конца схватки. Шурочка грозно взмахнул паяльником, Слава сделал выпад, и паяльник, жужжа, пересек комнату, высадил стеклянную дверцу лабораторного шкафа и исчез в его недрах — несколько мгновений оттуда несся треск и мелодичный звон сокрушаемой посуды. Шура ошалело проследил взглядом за полетом паяльника, но тут же с воплем схватился за руку — Слава ударил по ней тем самым Лукомцевским ударом, который был обещан.
— Не гневайтесь, барон, но дело о чести дамы, в таких обстоятельствах граф Лукомцев непреклонен и беспощаден, — говорил Слава, нападая на последнего противника: довольно полный Вовочка хоть и не мог ударить Славу стеклянной трубкой, но и ее не подставлял под палку, а сам с неожиданной ловкостью ускользал от поражения. И забыв, что еще недавно он честил своих противников хамьем и лакеями, Слава, фехтуя, одновременно доброжелательно объяснял произведенному в бароны физику:
— И в согласии с дворянской честью и достоинством гвардейца… Ибо княгиня Белозерская и по родовому благородству, и особливо по личным отменным достоинствам… Ради княгини Полины готов на огонь, на плаху, в тюрьму! Стало быть, барон, только кровью, единой кровью искупится нанесенная вами обида!
Валя, выйдя из растерянности, поняла, наконец, что происходит, и рванулась к сражающимся.
— Ребята, прекратите драку! Я вам все сама объясню. Слава, перестань!
Она крепко прижалась к Славе. Он сделал движение вырваться, но она не отпустила.
— Только ради вас, княгиня. И впрямь, не мне сражаться с хамьем, много им будет чести. — Слава опять забыл, что один из противников был недавно произведен в бароны. — Правда, дед мой, Федосей Лукомцев, усмирял холопа Булавина, самозванца и прохиндея, за что и был пожалован его Императорским Величеством золотой табакеркою.
— Вот я тебе покажу Булавина! — со слезой в голосе пригрозил Шура. — Вылетишь на улицу и костей не соберешь!
— А кто заплатит за разбитую посуду? — мрачно поинтересовался так и не разогнувшийся до нормы Семен. — Если каждый подопытный кролик будет превращаться в тигра…
— Ребята, ребята же! — умоляла Валя. — Вы же не о том! Он же больной. Ему помочь надо, а не драться.
Вовочке меньше всех досталось в драке да и по характеру он был добрей. Он первый осмысленно внял мольбам Вали.
— А ведь правда, братья-разбойники: Слава вроде не того… Смотрите, какие бессмысленные глаза! Перенесем его на старый диванчик в задней каморке, пусть успокоится.
Трое физиков с опаской приблизились к Славе. Но ему было уже не до них. Он впал в расслабленность. В нем, высвобожденные от запрета молчать, спорили голоса. И с ними забавно переплетались реплики физиков и Вали. Он уже не знал, какие настоящие и звучат вслух, а какие только мерещатся. Его взяли под руки, осторожно подталкивая к хозяйственной каморке, примыкающей к лаборатории. Трое экспериментаторов и Валя разговаривали, не отходя от дивана. Слава закрыл глаза и лежал, не то подремывая, не то вяло прислушиваясь к беседам в себе и вне себя.
— Ну, и в компанийку я попал, — скорбел Ферапонт Иванович. — Да, живоглот и кровопивец Самсонов, первой гильдии Яков. Лукич, вечная ему память и земля пухом, сколько раз наказывали: таким драчунам и шулерам, как его сиятельство граф, ни полушки в долг после самого кромешного карточного прогара. И как его угораздило в кровные к нам родственнички записаться?
— Молчи, холопья душа! — ответствовал граф. — Какая ты мне родня? Только если по оплошке с корчмарихой переспал где на постое, либо у торговки блинами по случаю непогоды когда засиделся. Вот твой батенька либо дед еще, совсем ненужно объявились в свете. А твоего первой гильдии Самсонова я со всеми потрохами мог купить.
— Слава корчмам и блинным! — мощно возгласил дьякон. — Ибо всякое дыхание жаждет рюмки и хвалит господа!
— А ты не преувеличиваешь, Валя? — усомнился Щура. — Ведь это так маловероятно! И не отвечает цели эксперимента.
— Цели не отвечает, зато согласуется с природой как эксперимента, так и подопытного объекта, сиречь, Славы, — горячился Вовочка. — Сейчас я это вам убедительно обрисую.
— Ох, маменька, все косточки болят! — пожаловался Павлу-ша. — Драться с холопьем заставили, еле отбился!
— Спать-то с разными проходимками вы были горазды, ваше сиятельство, — не унимался Ферапонт. — Княгиням ручки целовали, а за дворовую девку богу душу отдали, того не гадаючи. А, возможно, не богу, а черту, вы ведь правды о себе не скажете, где ныне обретаетесь.
— Сказано: не сотвори прелюбодеяния, грех сие великий, — громыхнул дьякон. — А спать с кем попало — тоже божью заповедь нарушать. Лучше уж с кем попало пить, писание того не запрещает. Грехи, грехи на вас, ваше сиятельство.
— Грехи ты, расстрига, замолишь, — огрызнулся граф. — Исправлять ошибки твоя святая обязанность.
— Исправлять ошибки наша святая обязанность, — рассудительно говорил Семен. — Что мы виноваты — неоспоримо. Но как исправить? Аппарат вышел из строя. И потом — по-прежнему не представляю себе методику нового эксперимента.
— По-прежнему не представляю себе, как мы соединились в одном теле! — сердился граф. — Но коли так случилось, делать нечего. Однако прошу не забывать, кто вы и кто я. Послушайте, вы… Как вас там? Ферапонт Негодяич, так? Впредь потрудитесь, голубчик, не вылезать, пока я не разрешу.
— Пока я не разрешу у начальства вопрос о финансировании второго эсперимента…
— Семен, есть дураки круглые, а ты — многоульный! Сотый раз твержу — метод уникально прост, его без дополнительных…
— Ишь, чего ему — без разрешения не вылезать! Феодал недобитый! Под игом царизма изнывая, лучшие силы страны, можно сказать, стремясь к свободе, к свету…
Как ни был измучен Слава, этого он не вынес. Он закричал не своим голосом — в том смысле, что и предкам этот разъяренный голос не принадлежал:
— Это кто же “лучшие силы”? Кто “к свободе, к свету”? Ты, негодяй?
— Мальчики, Слава что-то простонал! — встревожилась Валя. — Мне кажется, ему хуже.
— Хуже, чем есть, быть не может!
— Между прочим, вьюноша, мы твои предки, — обиженно шелестел Ферапонт Иванович. — В некотором роде — пра-пра! А к старости, молодой человек, отнесись с уважением. Помнится, кровопийца Самсонов Второй…
— Ибо сказано — чти отца своего и мать свою! И еще: разделившиеся в себе самом — погибали обречено! Не осуждай, да не осужден будешь!
— Золотые слова, батюшка, слушать сладостно! — радовался Павлуша. — Не будем ссориться, господа! Лучше бы покушать, да отдохнуть. Так истомился, так истомился. Егорку бы кликнуть. Попрошу маменьку послать его на конюшню пороть, чтобы не опаздывал.
— Черт знает что! — слабо вознегодовал Слава. — Не предки, а монархический заговор, подполье какое-то! И все сословия: дворянство, купечество, духовенство. Мещан одних не хватает.
— А сам ты — не мещанин? — с ехидцей подколол Ферапонт. — Сам-то ты — другой? От коренного естества отказываешься!
— Сам-то он, конечно, другой, — подвел Шура итог какому-то спору. — Но от коренного естества не отказывается, только путает сегодняшнюю натуру с давно прожитыми. И следовательно…
— Будем его будить, мальчики, чтоб сообщить наше решение?
— Не будем. Пойдем в лабораторию, еще разок все просчитаем. А он пусть спит.
Но Слава не спал. В нем бушевал граф Лукомцев. Граф орал, как пьяный извозчик. Непредвиденное родство с купчишками и низшей духовной братией возмещало графа до глубины всей его несдержанной натуры, робкого Павлушу он презрительно игнорировал. И что его бессмертную душу вселили в тело какого-то жалкого учителишки тоже бесило. Выкричавшись, граф величественно разъяснил неожиданным родственникам, что они должны быть горды совместным с ним пребыванием в одном теле. Ибо славный род Лукомцевых считает поименно своих предков от вышедшего еще в девятом веке из Угорской земли князя Лукома, что означает “хитрый”. И поэтому он в наказание за поношение от какого-то недоучки, объединившего их всех в себе и осмелившегося на него, графа, закричать, охотно бы отрезал тому недоучке уши. И удерживает его от такого справедливого поступка только то, что, к сожалению, уши у них общие.
— Заткнись, граф! — устало попросил Слава. — Всеми твоими тысячелетними угорскими предками прошу, ваше сиятельство — угомонись!
Граф не заткнулся и не угомонился, он ушел в себя. И сделал это с такой силой, что поволок за собой всех своих родственников. Слава вдруг увидел себя в каком-то древнем сельце. Уже наступал рассвет, но еще было тихо. Прокричали первые петухи. Граф спустил ноги с кровати и заорал то самое, с чего началось его появление — или возрождение — в лаборатории трех физиков.
— Дрыхнешь, ракалья! Изрублю в куски! Федор, сапоги, живо!
— Да слышу, господин поручик, слышу!
Заскрипела дверь, и невысокий солдатик в измятой форме тяжело застучал по комнате рыжими стоптанными сапогами.
— Чего изволите? В такую-то рань…
— Молчать, рыло! Пуншу! Голова трещит, мочи нет!
— Сами же с господами офицерами все без остатка вылакали.
— Что?
Рука у графа была тяжелая. Федор вылетел за дверь, по инерции прокатился через сени и рухнул на землю во дворе. Потирая скулу, он поднялся и скорбно прошептал в посветлевшее небо:
— Гвардеец, накажи его господи!..
— Господи! — потрясенно подхватил дьякон. — Ведь так и убить можно!
Осторожный Ферапонт и трусливый Павлуша благоразумно помалкивали. Слава, как ни был измучен, мог бы повысить голос и укоротить буйствующего гвардейца. Но что-то подсказывало ему, что безобразная сцена в бедной деревушке возобновилась не зря: было нечто важное для них для всех в событиях, совершившихся почти двести лет назад. И он не помешал себе-графу сидеть на жесткой постели и, свесив голову, искать выход из почти безвыходного положения. Все так хорошо начиналось и все так плохо кончилось, что хоть пулю в лоб пускай! Так оскандалиться, так оскандалиться! Блестящий гвардейский офицер, поручик Великого князя Михаила Гренадерского полка, дважды отмеченный на плацу самим государем, несчетно раз награжденный за выправку в конном строю за точность парадного прохождения… И нужно было полюбить ослепительную Полину Белозерскую! Хотя ежели положить взгляд с другой стороны, то княгиня Полина — подарок судьбы, какой господь дарует не каждый день Прелестная, скучающая блондинка, молодая красавица, ровно на тридцать четыре года моложе безобразного плешивого супруга — такой увидел он ее впервые на балу у графини Паниной. И понял, что знакомство не ограничится любезными словами и туром вальса. И не ограничилось! А чем завершилось? Многоопытный князь всюду имел клевретов и наушников — подстерег забывших осторожность любовников. Подстерег на месте преступления и точно в момент преступления, — в своем собственном каретном сарае, ночью, в парадной золоченой карете с княжескими гербами! Правда, хоть и два лакея сопровождали князя, великой неосторожностью было с его стороны вторгаться в любовные утехи поручика Лукомцева. Оба лакея грохнулись головами о балки сарая и остались лежать, сердечные, тихонько постанывая. А плешивого князеньку Лукомцев без особой осторожности вынес на руках во двор и самолично погрузил по шею в навозный, ящик. Присланный поутру вызов граф не принял, ибо не мог сражаться с человеком, вываленном в навозе. И вот результат — княгиня, Полина с горя умчалась в Париж, а поручика графа Лукомцева по высочайшему рескрипту выслали сюда, в заштатный Страханский полк, в компанию офицеров, где пьют лишь пунш да сивуху, а в карты сражаются так грубо, что и столичного шулера оторопь возьмет. И хоть бы одна пригожая рожица в гарнизоне.
Граф, вздохнув, оторвался от грустных размышлений и вышел на двор. Совсем рассвело. Солнце озолотило верхи дерев. Надрывно голосили петухи. То там, то здесь взмыкивали коровы.
За спиной графа скрипнула дверь — доить свою буренку вышла Анюта. Лукомцев чаще общался с ее мужем, угрюмым неразговорчивым кузнецом Петром. Тот исправно снабжал поручика “зеленым вином”, но жену от его глаз прятал. Впрочем, граф успел заметить, что Анюта довольно красива и стройна.
— Дозволь пройти, барин!
— Постой, красавица, — придержал ее Лукомцев. — Что ты неласковая такая, не заходишь ко мне. Посидели бы, поговорили.
— Некогда, барин, разговоры разговаривать. Да и о чем? У вас разговоры господские… Пусти!
Лукомцев притянул Анюту поближе. В ноздри ударил теплый аромат молока, сена, ржаного хлеба. У графа от напора чувств вдруг ослабели ноги. Воспользовавшись этим, Анюта выскользнула из его рук и скрылась в хлеву. Граф подпер дверь избы колом и бросился следом.
Анюта боролась молча, и только изнемогая, отчаянно позвала мужа. Тот проснулся не сра’зу, да еще и не сразу вышиб припертую дверь. Когда Петр вылетел во двор, граф Лукомцев уже выходил из хлева. В неистовстве Петр взмахнул колом — и граф в последний момент увидел встающее над землей солнце…
— Ужасти какие! — со страхом бормотал Ферапонт Иваныч.
— Маменька, боюсь, тут людей убивают! — плакался трясущимся голоском Павлуша.
— Упокой, господи, грешную душу недостойного раба твоего графского благороднейшего звания и беспутного состояния! — истово молился дьякон.
— А злодей-то, злодей Петрушка этот, его-то как? — забеспокоился Ферапонт. — Графа жаль, да туда ему и дорога! А убивца-то? Неужто сбежит, охломон?
Слава знал, что будет дальше, но говорить не хотел. Ибо, собственно, это было не знание, а видение — смутные картины, беспорядочно проносящиеся в мозгу. Он видел то стайку родственников графа, слетевшихся в родовое поместье раздербанивать — каждому по клочку — основательно порушенное лукомское состояние, то шагал в далекую каторгу с кандалами на ногах молчаливый Петр — и был видом таков, что даже соседи, такие же кандальные, без особой нужды старались не заговаривать с ним. А еще путано проступала Анюта, то одна, заплаканная, то с “графенком” на руках — забитая, быстро стареющая баба…
— Вставай, жертва науки! — благодушно сказал Семен. — Солнышко, правда, не встает, а заходит, но и закат — к пробуждению.
— Точно вам говорю, спит за пятерых сразу! — восторженно высказался Вовочка.
— Спит ли? — усомнился скептик Шура. — Скорей беспамятство.
— Милостивые государи! — пробормотал Слава, не открывая глаз. — Считаю ваше вторжение в мою, так сказать, личную жизнь… Объявите своих секундантов, господа.
— Мальчики, дайте мне! — прозвенел голос Вали. — Я поведу его к себе, пусть он там отдохнет, пока вы наладите аппаратуру для нового эксперимента.
Слава открыл глаза. Шура протягивал мензурку с водой. Радостный Вовочка скороговоркой объяснял перемену в ситуации:
— Пока ты дрых, мы втроем были у Лысого… Ну, у нашего старика, ясно? Он хоть и доктор, и профессор, а понимания не лишен и вообще парень с чувством. — И Вовочка опять кого-то передразнил: “Значит так, мои молодые неосмотрительные друзья. Случай, конечно, уникальный и грех нам всем будет, если не извлечем из него содержащееся в нем научное содержание. Стало быть, выделяю двух наладчиков, четырех лаборантов — и немедленно за работу, други мои, немедленно за работу!”