Воин - Колосов Дмитрий "Джонс Коуль" 85 стр.


То был век великих людей, а значит и великих фраз. «Солдаты, сорок веков смотрят на вас сегодня с высот этих пирамид!»[191]

И потому Камброн крикнул, наверно крикнул:

— Гвардия умирает, но не сдается!

По крайней мере, именно эти слова высечены на памятнике генералу Камброну, искалеченному при Ватерлоо и умершему тридцать лет спустя.

Так родилась легенда. Легенда об умирающей, но не сдающейся гвардии. Легенда об отважном генерале, плюнувшем перед смертью в лицо враждебному миру. Ведь побежденная Франция нуждалась в легенде. Ведь побеждаемый временем мир героев нуждался в ней еще более. Легенду пестовали. О ней писали историки и литераторы. Художник Шарле прославился, создав литографию, изображавшую Камброна, гордо отвергающего предложение сдаться. Размахивая саблей, генерал указывает на своих умирающих «ворчунов», и жест этот не менее красноречив, чем крик:

— Гвардия умирает, но не сдается!

Так родилась легенда…

Сам Камброн позднее утверждал, что не кричал этих слов, многие клялись, что слышали их. Разгорелся даже жаркий спор — не по поводу сказанного Камброном, а по поводу того, кому же все-таки принадлежит ставшая великой фраза. Нашлись очевидцы, свидетельствовавшие, что эти слова вылетели с предсмертным вдохом из уст гвардейского полковника Мишеля, пронзенного английскими штыками. Быть может.

Был ли это генерал Камброн, как считали все, или полковник Мишель, как утверждали его сыновья, — не столь важно; ведь эти слова пылали в сердце каждого гренадера. Важно то, что нашелся человек, крикнувший:

— Гвардия умирает, но не сдается!

Важно, что нашелся человек, противопоставивший неизбежному презрительное:

— Merde!

Важно, что гвардия умерла, но не сдалась. Она умерла, и ее смерть стала фактом.

Задумаемся лишь над одним: когда умирает гвардия?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо понять, что же такое гвардия.

Понятие гвардия родилось на заре человечества. Гвардией именовали отборные отряды воинов, личную дружину племенных вождей, а позднее деспотов. Свою гвардию имели и фараоны Египта, и владыки Ашшура, и кровожадные ассирийские цари. Это были лучшие бойцы, но, право, они не рвались умирать, а, напротив, жаждали жить, вкусно пировать и хорошо одеваться. Они были умелы в бою, нередко решая исход битвы. Они грозной стеною стояли у трона, олицетворяя могущество державы. Но они не умели умирать. И потому наш рассказ не о них.

Наш рассказ не о золотопанцирной преторианской страже римских цезарей, не о вельможных полках, блистающих великолепием амуниции на дворцовых смотрах, наш рассказ не о героях дворцовых переворотов и победителях жеманных сердец королевских фрейлин. О них пусть расскажет кто-нибудь другой.

Драгоценные одежды, золоченые шлемы, серебряные копья — так выглядели бессмертные — мишурная гвардия восточных владык. Она долгие годы казалась непобедимой, пугая врагов своим грозным видом и надуманной славой, но спасовала пред тремя сотнями спартиатов, которых научили умирать, но позабыли научить отступать.

Верно, в этот миг родилась настоящая гвардия, гвардия духа, гвардия чести. Их было немало, воинов, ставивших честь превыше всего. И не всегда их величали гвардейцами, но они были ими.

Спартиаты Леонида и священный отряд Эпаминонда, гетайры Александра Великого и десятый легион божественного Юлия, рыцари Круглого стола и сербы Лазаря, витязи русича Святослава и гусары Собесского[192], швейцарские наемники и мальтийские иоанниты[193], чудо-богатыри Суворова и потрясшие мир «ворчуны» Наполеона.

Наверно, мы не упомянули о многих — о несгибаемых шотландских горцах и ополченцах московского князя Дмитрия, о воинах Роланда и «железнобоких» Кромвеля[194], о революционных солдатах Клебера[195] и ландштурмовцах Блюхера.

Наверно следует сказать и о героях Шипки, и о «Варяге», и об отважных бельгийцах, целых три недели сдерживавших «паровой каток» кайзеровской армии, и о «Шангорсте» и «Гнейзенау» фон Шпее[196]. Наверно, хотя это был другой век.

Гвардия, что бы ни двигало ею: защита очагов, рыцарский гонор, воинское братство, алчность, но прежде всего была честь. Гвардейцы не оставили потомкам пышных памятников и дворцов, они оставили большее — великую память, которая определяет историю.

Итак, почти бесспорно, что родиной гвардии была Спарта, воистину — государство-гвардия. Героями не рождаются, героев воспитывают. В Спарте воспитывали героев. Здесь нельзя было не быть героем. Идущему на битву спартиату давали щит и он мог вернуться либо с ним, как победитель, либо на нем — бездыханный, несомый верными, разгромившими врагов друзьями. Бросивший щит переставал быть спартиатом. Он уже не принадлежал к особой касте воинов — эллинской гвардии.

Гвардия вызывала восхищение. Ею восторгались. В ее честь слагали гимны. Спартиаты эпохи Фермопил в сознании эллина уподоблялись титанам, великим героям. И это поклонение влияло порою сильнее мужества. В те подленькие мгновения, когда подступал липкий страх, спартиат вспоминал, что он герой, духом и доблестью подобный богоравным предкам. А разве вправе богоравный герой оборачиваться к врагу спиною? И потому спартиаты отказывались оставлять поле битвы ради спасения жизни. Век славы Спарты был веком славы Эллады.

Однако древние верно заметили — sic transit gloria mundi.[197] Любая слава становится ничем, если ее не подтверждать ежедневным делом. Спартанская гвардия растворилась в межэллинских склоках, ее поглотил золотой дождь, затмивший очи геронтов. С закатом гвардии начался закат Эллады. Закат этот был прекрасен, верно, многие народы позавидовали б такому закату, но все же это был закат, за которым последовала ночь. Был, правда, короткий всплеск — десятилетие славных побед Эпаминонда. Триста воинов, спаянных божественной дружбой — они дрались не ради наживы, не ради себя, даже не ради отечества, а во спасение истекающего кровью побратима. Немудрено, что они одерживали победы. Но при этом их осеняла слава непобедимого Эпаминонда. Когда великого беотарха не стало, фиванская гвардия канула в небытие.

Потом были гетайры — «друзья» Александра Великого. Знатные родом, они были бесстрашны в битвах. Их было совсем немного, несколько сот, быть может, тысяча. Птолемей, Лисимах, Селевк, Пердикка, Гефестион, Филота, Парменион. Но натиск гетайров сокрушал огромные армии. И были десятки сражений. И были великие победы при Гранике, Ипсе, Гавгамелах. И были потери. Одни «друзья» погибли в схватках, других засосало болото заговоров. Оставшиеся объявили себя диадохами[198] и разорвали великую империю в клочья.

Десятый легион никогда не именовался Юлием гвардией. Но Цезарь направлял его в самые опасные места, и значит считал таковой. Триарии[199] десятого легиона имели шрамы, полученные в схватках с гельветами, бельгами, германцами, авернами, карнутами, эдуями[200], они помнили Фарсал, Тапо, Мун[201]. Десятый легион был детищем Юлия, бывшего в свою очередь его душою. Гвардия перестала существовать, когда умерла душа, пронзенная кинжалами Брута и Кассия. И появились преторианцы, эти янычары античности, чья доблесть заключалась лишь в низвержении и возведении на престол цезарей.

Рыцари Круглого стола превратились в прекрасную легенду. И Ланселот обречен вечно биться с драконом, драконом вечным и неумирающим. А франкские витязи Роланда полегли в ущелье под ударами кривых баскских мечей, и отважные сербы Лазаря устлали телами Косово поле[202].

Ушла в небытие языческая дружина Святослава, укрощенная не ромейским копьем, но крестом. Удалые шляхтичи Собесского променяли честь на разгул и гонор.

Но возвратимся на несколько шагов назад, в раннее средневековье — эпоху могущества арабов и викингов. Норманнские драккары сотрясали мир от Алжира до Шотландии, от северной Руси до Северной Америки, которая была в ту пору еще не Америкой, а Terra incognita[203]. Норманны предали разорению земли франков, германцев, Италию, Сицилию, Испанию, Португалию. «A buroxe North Mannorum libera nos, Domine!»[204] — молила цепенеющая от ужаса Европа при появлении хищных драконьих носов. Норманны отличались неистовством и жестокостью, но самыми неистовыми были берсеркиры, смеявшиеся в лицо смерти. Да, они желали умереть, но лишь ради того, чтобы жить. Жить в прекрасной Валгалле. Дети Одина искали не смерти, они искали спасенья в смерти. Прыгая с мечом в толпу врагов, берсеркиры кричали от счастья, веря, что избегли ужаса Хеля, а умирая, искали в небе прекрасных Валькирий.

Рай ждал и воинов-мусульман. Но исступление викингов было сродни чести, героизм мусульман был религиозным фанатизмом, ибо муджахеддины[205] верили в бога, а викинги более в меч. И те, и другие не были гвардейцами. Они не боялись смерти, но за их спиной был рай. За спиной же спартиатов были отчизна, родина, Тартар и честь.

Четыре века швейцарские наемники были опорой многих государей Европы. Они воевали за деньги, но отрабатывали их столь добросовестно, что сокрушали тех, кто воевал за славу. Крохотный отряд швейцарцев защищал несчастного французского короля даже тогда, когда от него отреклись народ, дворянство и войско. Это была гвардия, честно отрабатывающая свои деньги. Она перестала существовать в то мгновение, когда умерло наемничество и появились национальные армии.

Пришел век великих революций, войн и потрясений. Век гигантской бойни за обладание миром. Век императоров и полководцев. Век краткий и грозный. Век, вместивший в себя бесчисленное множество сражений. Это был век великой гвардии. Это был век ее смерти.

Бассано, Холлабрунн, Аустерлиц, Иена, Ауэрштадт, Прейсиш-Эйлау, Фридланд, Сарагоса, Асперн, Ваграм, Смоленск, Бородино, Малоярославец, Красный, Березина, Бауцен, Кульм, Кацбах, Лютцен, Шампобер, Ла-Ротьер, Лан, Бриен, Дрезден, Лейпциг, Линьи…[206]

Сотни тысяч отважных воинов сложили свои головы в этих кровавых битвах.

И, наконец, было Ватерлоо, небольшая деревенька южнее Брюсселя, вошедшая своим названием в истории лишь благодаря тому, что в ней размещалась штаб-квартира Веллингтона. Победи Наполеон, и это сражение назвали бы битвой при Бель-Альянсе. Но он проиграл и потому:

ВАТЕРЛОО.

Год 1815-й, месяц июнь, восемнадцатое.

В этот день полегли старые «ворчуны» Наполеона. Они умерли потому, что в этот день умирали все. В этот день умерли жандармы Делора и Ватье, егеря Лефевра-Денуэтта, драгуны Сомерсета и гвардейские роты Кука. В этот день умерли серые шотландцы и молодая гвардия Дюгема. В этот день умерла гвардия, ибо ее век ушел. На смену доблести и отваге, мечу и штыку шли стратегия Клаузевица и Мольтке[207], коническая пуля и ракета. Уходил человек, приходили люди.

Гвардию убило вовсе не Ватерлоо. Под Ватерлоо погибли гвардейцы, может быть, лучшие из лучших, но не гвардия. Ее палачами стали паровоз и бульварные газеты, блюминги и парламенты, линкор и сытое общество. Ее похоронили феминистки и коммунисты, спикеры, квакеры, теософы, лейбористы, общества милосердия. Ее похоронили ханжество и паточное благополучие. Ее похоронило само время.

Гвардия могла бы сдаться на милость победителей и стать занятным, вызывающим добрую усмешку анахронизмом, вроде английской монархии или диснейлендовских призрачных замков, но она предпочла умереть, оставив материальному миру лишь пышную мишуру униформы, высохшую оболочку мертвого тела.

Моряки «Варяга» и «Шангорста» еще тянули свою предсмертную песню:

И с пристани верной мы в битву пойдем

Навстречу грядущей нам смерти…

Но гвардия уже умирала, и в ее агонии был слышен вопль Камброна.

Гвардия умирает, но не сдается!

Так было всегда. Ведь величие гвардии не в медвежьих шапках или серебряных щитах. Ее величие в скромных обелисках, установленных в Фермопилах и на Бородине, под Левктрами[208] и Ватерлоо. Ее величие в подвиге русского гусара Мелиссино[209] и в двадцати пяти ранах Ланна[210], скончавшегося от двадцать шестой. Оно в кратком слове «merde», выкрикнутом пред дулами вражеских пушек.

Так когда же умирает гвардия?

Тогда, когда нельзя сделать шаг назад, потому что на кону жизни друзей, итог сражения, судьба отечества, когда на кону честь. Гвардия умирает всегда. Ведь она подобна Ланну, гневно восклицающему: «Гусар, который не убит в тридцать лет, — не гусар, а дрянь!»

Поле Аустерлица было снежным от белых колетов павших русских кавалергардов. Они должны были спасти отступающую армию и выполнили свой долг. Волна прекрасных в своем бесстрашии всадников ринулась прямо на дула вражеских пушек и шеренги каре. Их было восемьсот. Почти все они пали на поле битвы. «Учитесь умирать!» — воскликнул Наполеон, оборачиваясь к своим генералам. А император понимал в этом толк. Он и сам семь и десять лет спустя будет бросать своих великолепных кирасиров на верную смерть. На смерть ради победы. Меднобронные гиганты без колебаний пошли на нее и умерли: одни на Курганной высоте[211], другие — на плато Мон-Сен-Жан.

Но истинный, сверхчеловеческий дух гвардии проявляется, когда речь идет о чести. И тогда триста спартиатов отказываются покинуть Фермопилы, а каре Камброна шагает прямо на дула неприятельских орудий.

— Merde!

Гвардия дала ответ врагам и дальше была смерть.

«В ответ на слово Камброна голос англичанина скомандовал: „Огонь!“ Сверкнули батареи, дрогнул холм, все эти медные пасти изрыгнули последний залп губительной картечи; заклубился густой дым, слегка посеребренный восходящей луной, и когда он рассеялся, все исчезло. Остатки грозного воинства были уничтожены, гвардия умерла. Четыре стены живого редута лежали неподвижно, лишь кое-где среди трупов можно было заметить последнюю судорогу. Так погибли французские легионы, еще более великие, чем римские легионы. Они пали на плато Мон-Сен-Жан, на мокрой от дождя и крови земле, среди почерневших колосьев, на том месте, где ныне, в четыре часа утра, посвистывая и весело погоняя лошадь, проезжает Жозеф, кучер почтовой кареты, направляющейся в Нивель».

Придите к Букингемскому дворцу полюбоваться на печатающих шаг красавцев в высоких медвежьих шапках. Они великолепны. В них величие и гонор трехсотлетней империи. Но это не гвардия, это лишь раскрашенные манекены. Гвардия умерла. Но не сдалась.

И вновь Гюго. Что делать! Никто не мог описать апокалипсис Бородина лучше Толстого, никто не смог дать более впечатляющую картину Ватерлоо, чем Гюго.

«Весь день небо было пасмурно. Вдруг, в тот самый момент, — а было восемь часов вечера, — тучи на горизонте разорвались и пропустили сквозь ветви вязов, росших вдоль нивельской дороги, зловещий багровый отблеск заходящего солнца. Под Аустерлицем оно всходило».

Было восемь часов вечера. Призраки умершего мира шли в свой вечный бой…

1. Последний месяц лета

Листва на деревьях пожелтела, а плоды налились соком. День еще был огненно-жарок, но ночи уже стали прохладны. Шел месяц метагитнион[212], последний месяц лета. Посланники эллинских городов, решивших встать с мечом против восточных варваров, встретились на Истме. Здесь были спартиаты, афиняне, коринфяне, тегейцы, сикионцы, трезенцы, аркадцы, эпидаврийцы, флиунтцы, эритрейцы, халкидяне, левкадцы, эгинцы, микенцы, тиринфяне, ампракисты, гермионяне, палейцы, мегарцы, феспийцы, потидейцы, анактории, платейцы, стирейцы. Собравшиеся были едины в своей решимости драться, споры велись лишь по поводу того, где быть решающей битве. Дорийцы, которых волновала судьба родных городов, настаивали на том, чтобы встретить врага на Истме, достаточно хорошо укрепленном для оборонительного сражения. Против подобного плана выступали афиняне, эгинцы, халкидяне и эритрейцы, резонно указывавшие, что в этом случае подвергнутся разорению их земли. Они требовали дать битву в Фокиде или Локриде, не допуская врага в среднюю Элладу. Из пелопоннеских посланцев это требование поддерживали лишь Леонид и Гилипп. Прочие во главе с Леотихидом яростно возражали. Полемарх Евенет, ярый сторонник сражения на Истме, не скрывал своего настроения.

Назад Дальше