Реквием по пилоту - Лях Андрей Георгиевич 28 стр.


Инга кивнула и, доверившись старушке «Эйр-Франс», через два часа была дома. Она рассчитывала преподнести сюрприз Звонарю. Произошло, однако, нечто совершенно противоположное.

Эхо выстрелов у кафе «Мермоз» докатилось до «Олимпии» и офиса Пиредры одновременно. Забавно, что кромвелевская саркастическая надежда сбить Рамиреса с голку полностью оправдалась: Пиредра на какое-то время и впрямь перестал улыбаться и неимоверно длинным ногтем правого мизинца принялся чесать бровь рядом со шрамом. Рамирес был виртуозом калабрийской школы игры на гитаре, а в ней мизинцу отводится довольно серьезная роль.

Впрочем, мысли его потекли в совершенно негаданном направлении. То, что обоих эмиссаров устранили столь молниеносно, в старинной классической манере, было, безусловно, серьезнейшим симптомом каких-то неведомых пока неполадок, но это почему-то обеспокоило Пиредру меньше всего. Скверно было не это. Плохо было то, что провалились люди именно Звонаря: Гуго своими специалистами дорожил, а в их с Рамиресом беседе никакая стрельба оговорена не была; давнее же недоверие Звонаря к Пиредре давно секретом не было. Теперь же предстояла неизбежная и неприятная процедура объяснения этой горячей голове истинной подоплеки событий, и врать-то, вот горе какое, было нельзя, ибо Звонарь, как известно, обладал настоящим собачьим чутьем на правду. Если бы Пиредра мог сформулировать принцип общения со своим лучшим другом, то, вероятнее всего, процитировал бы аббатису Кревскую: чем больше правды и чем больше путаницы, тем лучше.

Без церемоний и даже без предварительного звонка Рамирес приехал в «Олимпию». Звонарь сидел в кабинете за столом, который стоял на львиных лапах и по краю имел резную балюстраду, а вместо соответствующего зеленого сукна столешницу покрывал календарь, испещренный бисерной каллиграфией Гуго. На этот календарь Звонарь сейчас же выставил новомодные кубические стаканы и из бутылки с «Белой лошадью» разлил в них шотландскую смесь, которой путешественники некогда развлекали себя по дороге из Эдинбурга в Лондон.

— Ну, — проворчал разбойник, — объясни, друг дорогой, в какую такую хреновину мы впутались.

Пиредра тут же понял, что следует делать. Он немедленно перевоплотился и действительно стал растерянным и сбитым с толку верным другом, поскольку чувство товарищества было в Звонаре одним из самых живых и неистребимых начал.

— Черт ее знает, — сказал авантюрист откровенно. — Сам не понимаю.

— Нет, ты уж постарайся, — предложил Звонарь. — С чего это вдруг твой милый мальчик так невежливо обошелся с моими парнями? Томпсон отработал у меня десять лет, это он сделал нам Пал-Роджерс. А Бейкер? Кой черт — ни за что угробить таких людей!

— Не знаю, — повторил Рамирес. — Вот зарежь, не представляю, как такое могло получиться.

Гуго смотрел на него мрачно и с сомнением.

— Правда, вот какая штука, — продолжал Рамирес, подбираясь к самому зыбкому месту. — Этот Эрлен — сын Мэри Дарнер. Ну, а она со Скифом — сам знаешь.

Пиредра снова весьма осторожно коснулся истины — подставляя под гнев Звонаря мать Эрлена, он второй раз предусмотрительно забыл упомянуть, кто отец. Но и этого было достаточно, чтобы гангстеру показалось, будто Гуго запустил ему в физиономию стаканом. Но нет, тот просто с силой толкнул его по гладкой поверхности стола. В разбойничьих глазах полыхнуло бешенство.

— Да, мудрено догадаться, что к чему, — зарычал он, и во взгляде обозначилось неопределенное пока прицеливание. — Вот, в самом деле, что бы это Скифу могло прийти в голову! Да ты не с ума ли спятил, друг любезный?

Рамирес печально, но хладнокровно покачал головой:

— Я тоже не первый день на свет родился. Это не Скиф, то-то и паршиво.

— Конечно, это Урсула Ле Гуин воскресла — дай, думает, открою-ка я пальбу.

— Да, представь. Не станет же Скиф устраивать стрельбу посреди улицы.

Зачем ему? И потом, он в курсе: дал понять, что не против.

— Интересно, — сказал Звонарь и вновь взял стакан.

Действительно, довод был основательным, да и Пиредра в вопросах стилистики был авторитетом непререкаемым. И впрямь — не подобает шефу разведки улаживать дела в базарной манере при помощи апробированного калибра, да еще со своими же присными, когда достаточно сказать два слова в трубку — чепуха какая-то! Гуго рассеянно посмотрел в окно.

— А верно, чудно, — проговорил он наконец. — Говоришь, он знал? Что там было? «Бульдог-сорок четыре»?

— Тоже, кстати, непонятно. Что за циркач? Любой бы взял какой-нибудь магазинник, и дело с концом. Кто же теперь пойдет с пистолетом?

— Погоди. — Звонарю пришла в голову другая мысль. — Парень ведь работает на Бэклерхорста?

— Не проходит, — ответил Пиредра. — Бэклерхорст давно бы позвонил. Извинился. Через два дома живем.

Гуго кивнул. Ситуация представала в ином свете.

— Нет, — продолжал Рамирес, устраиваясь поудобнее и вытягивая ноги — грозу явно проносило стороной. — Я тебе скажу. Это кто-то. Понимаешь? Мы налетели на кого-то. Он не из команды, и он в курсе наших дел. Разговор тут очень серьезный и здорово мне не нравится. Вряд ли мы его так просто ухватим…

— В Стимфале у нас фра Винченцо.

— Да, правит железной рукой. Кого пошлешь?

— Хватит, допосылались. Сам поеду.

— Да не валяй дурака. Ну что? Ладно, тебя не переупрямишь. Поспрашивай, у него с полицией нормально, пусть заглянут в картотеку, машина тоже местная, все бывает, может, мы тут еще горбатого лепим… И не очень-то, смотри поглядывай, чувствую, дела там крутые.

— Не учи ученого, — отозвался Гуго, допил свой стакан и той же ночью вылетел в Стимфал.

Так Сталбридж тоже совершил паломничество на землю обетованную, и поездка эта привела к несколько неожиданным последствиям. Фактический результат оказался нулевым — стимфальский дон фра Винченцо встретил коллегу уважительно и с достоинством, но никаких внятных объяснений дать не сумел — точка зрения Пиредры полностью подтвердилась: какой-то очень информированный и очень скрытный незнакомец весьма грамотно среагировал и вновь затаился. Самому же доставать Эрлена из весьма и весьма охраняемых ванденбергских бункеров и тем устраивать скандал, Звонарь, помня наставления Пиредры, счел неразумным и лишь крепко призадумался. Этим дело, собственно, пока и завершилось, но побочный, эмоциональный эффект вышел куда как более значительным.

Как раз в это время у Звонаря с Колхией нарастал один из периодов охлаждения. Поэтому Гуго покидал кров без особенных объяснений, простился скорее с детьми, уезжавшими на учебу, нежели с подругой, и по возвращении ожидал лишь усугубления кризиса. И точно, во время их совместного обеда (Звонарь лишь позвонил в «Олимпию» и поехал прямо домой) загудел телефон. Колхия, с которой они не успели перемолвиться и двумя словами, оставила салат оливье, и из тех ответов, которые она давала на вопросы, долетавшие из трубки в ее ухо, прижавшее заправленную огненную прядь, можно было без труда сообразить, что кто-то где-то снова заболел, застрял без денег, сел в тюрьму и надо срочно лететь спасать и хлопотать. Звонарь забыл вынуть вилку изо рта и уставился в стол, как в лицо злейшего врага. Дальнейший ход событий был ему известен заранее. Но тут произошло чудо.

— Клиф, я не смогу, — сказала Колхия, — У меня только что вернулся Гуго. Пусть Чича едет. Она теперь дама состоятельная, у нее связи, а я сейчас просто никак.

Звонарь бережно положил вилку рядом с тарелкой и вспомнил о ней не скоро.

Инга прилетела тридцатого, в субботу утром. Ровно в десять она прошла через галерею. На ней было муаровое прямое платье, чуть ниже колен, что выглядело некоторым вызовом моде, каблук высокий, шляпа с громадными, плавно колыхавшимися полями — словом, Инга в значительной степени вернулась в блаженной памяти пятидесятые. Волосы она уже твердо решила отпустить и с одной стороны сложно их заколола, с другой, слева, оставила свободно ниспадающими, сделав над глазом единственную косичку. Взгляд ее ничего не выражал; по случаю неопределенности душевного состояния серебра было немного: ожерелье, кулон, на руках двойные браслеты с резьбой, соединенные цепочками с широкими перстнями на всех пальцах; серьги двухъярусные, в форме опрокинутых семисвечий. Продемонстрировав репортерам свой уффициевский профиль, Инга скрылась в недрах «линкольна» и произнесла лишь одно слово: «Домой».

Дух ее в это время более всего напоминал замерзший водопад. Никакая бурная деятельность, никакие козероговские перипетии пока не вернули ей душевного спокойствия. Ее метания и ожидания — чего? — ничем не разрешились, и в какой-то момент, среди незатухающих борений, Инга впала в некую оцепенелость Страсти по «Козерогам», неясность их дальнейших планов ее практически не задевала («Все вздор, там будет видно»), решений не предвиделось («Надоело все ужасно»), и пока что надо просто вернуться к очагу («Как-то там страдает Гуго?»), временно оставив мир за порогом «Пяти комнат». Однако, едва покинув орех и бархат лифта, Инга попала в атмосферу необычайную.

Это была атмосфера любви. В Звонаря и Колхию то ли бес вселился, то ли они оба впали в детство, но зрелище было невероятное. Они дурачились, хохотали без причины, кормили друг друга из ложечки, снова хохотали, готовили какой-то немыслимый обед, похожий на ирландское рагу. Звонарь играл на гитаре, не выпуская Колхию из объятий, а вся квартира была заставлена цветами и шампанским. Дети разъехались учиться: Борис — в Рочестер, Ричард — в Нормандию, и этому фестивалю чувств никто не мешал; в «Олимпии» же полновластно заправлял Бэт Мастерсон.

Ингу, естественно, пригласили к столу, но не очень обращали на нее внимание. Ничего подобного она не ожидала и была ошеломлена — да что за глупости, вот нежности телячьи… Инга что-то не доела, что-то не допила, умчалась на свою половину — меня тошнит от вашего веселья! Что делать, редкой колдунье по силам зрелище чужого счастья; ах, был бы Крис, вот кто умел направить ее накал и смятение в нужное русло! Но есть же еще и другой человек.

Другим человеком был давний приятель Инги шотландец лорд Патрик — записной чародей, чернокнижник, черный маг седьмой ступени посвящения, магистр, циник, нахал и острослов. К Инге он относился как к капризному ребенку, таланты ее признавал, но осыпал насмешками, и ему одному она это прощала — хотя бы потому, что его темное мастерство было выше ее собственного, как небо — земли, а женские прелести не имели над ним решительно никакой власти.

Пусть похамит, пусть поиздевается, черт с ним, думала Инга, заказывая по телефону Глазго, пусть попляшет на костях, это-то мне сейчас и нужно; она не отдавала и не желала отдавать себе отчет, чем именно так задел ее звонаревский пир — разгадка была близка, но время ее пока не подошло.

Увы! Лорда Патрика не было ни дома, ни в клубе, он пропал, как исчезал всегда — неизвестно куда и неизвестно насколько, никого не поставив в известность. Инга оттолкнула телефон и бросилась на диван, смешав несколько выражений из итальянского и испанского диалектов, причем итальянское «си» врезалось в каталонское наречие, и вместо слова «мать» вышло «матери», и «шлюхи» вместо «шлюха». Кипа газет на низком журнальном столике — обезумевшая парочка газет, само собой, нечитанная, — разъехалась, часть с шелестом слетела на пол, и с одного из раскрывшихся разворотов на Ингу грустно взглянул Эрликон.

Она замерла. Господи ты боже мой! Ну конечно! Вот кто ничего не просил, ничем не уязвлял, а просто сказал: «Я твой». Что там такое? Победа… Выигрыш… какие-то дурацкие очки… Стимфал, госпиталь… Какое число? Еще четверг. Невероятно. Через сорок минут ее уже не было в доме.

Шла к концу вторая неделя пребывания Эрликона на госпитальной койке Университетского центра. Усилиями реанимации, хирургии, экспресс-регенерации и интенсивной терапии он почти поправился телесно, однако душевное потрясение пока никак не отходило. Эрлен лежал на гидротерапевтических подушках, то спал, то смотрел в белый потолок, то в телевизор, где бессчетно кувыркался его знаменитый теперь «Милан», не снимал наушники, в которых звучала музыка, поставляемая неунывающим маршалом; журналисты осаждали клинику, но он отказывался с ними встретиться, да и вообще разговаривать ни с кем не желал.

Можно смело сказать, что его увлечение авиацией полностью закончилось. Что-то сгорело и рассыпалось в прах. Это что-то убил и шок после этапа, и то, что Эрликон понял: летать, как Кромвель, он не сможет никогда, а летать так, как прежде, потеряло всякий смысл. Романтика превращалась в работу, и более того — в работу, вызывающую внутреннее неприятие.

Ведь впереди его ждал третий этап — блуждание в кошмарных облачностях Валентины, своеобразный воздушный «Кэмел-Трофи» — гравитационные столбы и ловушки, эшелонные проходы и вообще условия, максимально приближенные. Хорошим тоном считалось вообще хоть как-то долететь до финиша, а не вернуться в полубессознательном состоянии на покореженной машине в трюме десантного крейсера. Эрлен уже участвовал в этих пытках, дважды добирался до конечной базы, занимая почетное место в первых строчках второй десятки, и оба раза почел это за чудо; уже тогда он терпеть не мог третьего этапа, что же говорить теперь…

Ему хотелось сейчас оказаться как можно дальше от Стимфала, от самолетов, где-нибудь в деревенской глуши улечься в пробитом солнечными лучами сарае на сене — он никогда в жизни еще не валялся на сене — и читать до бесконечности какое-нибудь затейливое занудство типа Толкиена или Диккенса; днем смотреть на облака, а ночью — на звезды, и больше ничего. Ничего. Да, но третий этап. Да еще и Кромвель. В разных вариациях несколько раз Эрликону снился один и тот же сон: будто он вновь стоит перед летной комиссией, но комиссия на этот раз какая-то громадная и расположилась она в смутном, туманном и невероятно высоком амфитеатре, лиц не разобрать, но вердикт звучит явственно и проникает в самый мозг: «Исходя из совокупности инструкций, разрешить маршалу Джону Кромвелю взять с собой на борт самолета пушку». Да, пушку, и пушка эта тотчас же появилась, но не современная авиационная, а допотопная бронзовая коронада, заряжавшаяся с дульной части шипящим и дымящим ядром, и рядом с ней стоял сам Кромвель — он ничего не говорил, а лишь улыбался своей радостно-хищной улыбкой, которая ясно выражала: теперь-де мы им всем покажем… Эрлен каким-то уголком сознания понимал, что все это происходит во сне, он замычал, рванулся, силясь проснуться, и проснулся. Вокруг царила ночь, тишина, горел ночник, похожий на подфарник, а напротив, за стеклянной стеной, у компьютерного дисплея и впрямь сидел Кромвель, время от времени беззвучно шевеля губами. Сквозь дурман полусна Эрликон вдруг сообразил, что маршал командует компьютеру: «Дальше… дальше…» В длинной фигуре его, казалось, не было ничего зловещего, но капля холодного пота неспешно пересекла скулу Эрлена.

«Боже мой, боже мой… Нет никакой пушки, да и не надо, он же их и так… Он же их там просто всех посбивает, не знаю как, но он это сделает и придет первым…»

И без всяких ночных видений, едва придя в себя, Эрлен сказал Кромвелю:

— Джон, я больше не хочу выступать.

Дж. Дж. посмотрел на складки одеяла, которое укрывало Эрлена, так, словно разглядел в них какое-то чудо, и не стал ничего отвечать. Он принялся отвлекать Эрликона музыкой, подробно комментируя содержание каждого диска, рассказывал всевозможные новости и сплетни, а если разговор и заходил об авиации, то только в плане здоровья, медицинских норм и так далее. Ни об этапе, ни о долге перед Бэклерхорстом речи не заходило. Еще маршал увлеченно взялся устраивать Эрлену знакомства и любовь.

— Вот письмо, — говорил он (писем было великое множество). — Некая Диана. Судя по выражениям, вполне интеллигентная особа. Ты посмотри на фотографию — неординарное лицо.

— Джон, — нехотя отвечал Эрликон, — это не для меня.

— А для кого? Ты не больной, не извращенец. Что за жизнь ты ведешь? Зачем тогда летать, заявлять о себе на весь мир? Зачем вообще все?

— Боюсь, что незачем все и не нужно. Но Кромвель и не думал униматься:

— Вон сестричка из реанимации, Дженифер. Девка глаз с тебя не сводит. Ты где-нибудь видел такую фигуру?

— Джон, ну что мне с ней делать?

— Покажешь ей самолет.

— Зачем ей самолет?

— Не знаю. Я им всем показывал самолет. Знаешь ли, около самолета все как-то происходит само собой. Утром летаешь, днем показываешь машину, вечером ведешь ужинать. И дело происходило, заметь, на военной базе, туда не очень-то и проведешь.

Назад Дальше