Арфарра, справедливый чиновник, один усомнился, что бог способен на нечестивые поступки и установил, что все это проделки колдуна. После этого Арфарра предложил Баршаргу доказать, что он бог, и долететь на своем чудесном помосте до неба, а не до государевой дочки. Баршарг запряг коршунов в помост, и коршуны взлетели, увлекаемые кусками мяса, болтающимися над ними, но, по прошествии некоторого времени, устали и начали падать.
Пьеса была старая, однако конец кукольник учредил новый. Бог Бужва, увидев Баршарга на падающем помосте, ужаснулся и сказал: «Нехорошо будет, если этот человек, который выдает себя за меня, расшибется о землю, – пройдет слух, что я помер, и мне перестанут приносить жертвы». Бог вдохнул новые силы в коршунов, и они долетели до неба, и там Баршарга принял Небесный Государь и вручил ему золотую печать. Тут, однако, наперекор самим богам, вмешивался Арфарра, крал у Баршарга золотую печать, хитростью губил его и тряс его головой. Так что, хотя пьеса была старая, Арфарра выходил почему-то мерзавцем, а мятежник – богом, и даже получалось, будто до неба и в самом деле можно долететь.
Уважаемые читатели! Что хорошего во временах, когда людям внушают, будто до неба можно долететь? Ведь как людям внушают, так оно и случается.
После представления Киссур подошел к кукольнику.
– Сдается мне, – сказал он, усмехаясь, – что в провинции ты играешь пьесу с совсем другим концом.
– Друг мой, – вздохнул кукольник, – как же я могу говорить одно и то же в деревнях и на столичном рынке, если публика разная? Это же ведь не я сочиняю – это публика сочиняет, а я смотрю, как они расположены сочинять, и дергаю за веревочки. Я бы, конечно, мог играть по-старому, но ведь это уже не будет пьесой, потому что ее никто не будет смотреть. А если ее никто не будет смотреть, то мне и платить никто не будет.
– Да, – вздохнул Киссур, – это ты прав, потому что если тебе не платят, то вряд ли ты хороший поэт.
Киссур и Алдон пошли прочь меж ларьков и палаток: визг, толкотня. Киссур заметил новую моду: носить на поясе кошель там, где раньше носили печать или меч. Некоторые молодцы цеголяли с кинжалами, но носили их так, словно это женский кокошник.
– А тебе, Алдон, понравилось? – спросил Киссур.
– Чего я не выношу в вейцах, – сказал старый варвар, – так это то, что они всегда норовят облить противника грязью. Какой же Арфарра-советник негодяй, если он – противник твоего отца? Противники негодяями не бывают, негодяями бывают только люди подлого состояния.
– Да, – промолвил Киссур. – А Арфарра-советник жив. Я его видел.
Алдон от удивления засунул палец в рот. Что Арфарра жив, это возможно, слухи такие были. Но как это он жив, если сын Марбода его видел?
– Я был ранен, – продолжал Киссур, – и он меня спас. А потом его из-за меня арестовали, и теперь он в столице. Ты не мог бы узнать, где?
Алдон помолчал и сказал осторожно:
– Кстати, первый министр очень хочет тебя отыскать. Не знаю, однако, зачем ты ему нужен.
Киссур усмехнулся и ответил:
– Ему не я нужен, а моя голова. С чего бы это? Не знаю.
* * *
На следующий день Алдон и Киссур встретились, как было договорено, на седьмой линии. Киссур сразу увидел, что дело плохо, потому что Алдон жмурил глаза и косил ими вбок.
– Я узнал, – сказал Алдон, – это что-то нехорошее дело. Говорят, привезли какого-то человека, и Шаваш в Харайне чуть не сломал голову, пытаясь его заполучить, но все кончилось ужасной сварой, а в столице его перехватили люди Мнадеса. Поэтому, во-первых, если он жив, то сидит не в городской тюрьме, а в дворцовой, и тут я ничем помочь не могу. Ты знаешь, я честный человек, и держусь, как подобает, в стороне и от чистой клики господина Нана, и от грязной клики господина Мнадеса. Но мне сказали, что поднимать вопрос об этом человеке значит услужить господину Мнадесу, а я ни за что на свете бы не хотел, чтобы первому министру донесли, что я услужил господину Мнадесу.
Алдон помолчал и добавил осторожно:
– Ты знаешь, Киссур, я тебе помог против того первого министра, и против пяти богов и семи бесов согласен помочь. Но я бы не хотел становиться поперек дороги господину Нану.
* * *
Господину Мнадесу, главному управителю дворца, было пятьдесят восемь лет. Это был человек скорее упитанный, нежели толстый, с необыкновенно доброжелательными серыми глазами, большой охотник до кошек, мангуст, молоденьких девиц и государственной казны.
Любя давать советы и будучи человеком простосердечным, господин Мнадес охотно делился с близкими людьми секретом своего возвышения.
– Я закончил лицей Белого Бужвы еще при государе Неевике, и тут же меня послали с продовольственной помощью в провинцию. Нас было четверо, чиновников, посланных с этим заданием. Мы договорились и завладели, я думаю, не меньше чем половиною отпущенного этим бездельникам. Один мой товарищ стал на эти деньги кутить и нанимать певичек; другой оформил незаконный дом, а после перепугался и раздал оставшееся нищим и монахам. Третий все эти деньги сберег и внес их, как пай, в несколько более или менее незаконных предприятий. Что же до меня, то я предпочел раздать их частью местным чиновникам, частью же послать в столицу. Когда недостача раскрылась, моих товарищей арестовали, и больше ничего замечательного о них не стоит говорить. Меня же подозрение почти не коснулось, и, будучи всюду известен как человек благородный и благодарный, я вскоре переехал в столицу.
Собеседник господина Мнадеса обычно кивал, выслушав назидательную историю, и в следующий раз являлся с подарком втрое более роскошным, и редко бывал разочарован в просьбе.
Господин Мнадес полагал, что Нан ему обязан карьерой, и это было совершенной истиной. Господин Мнадес знал, что без малого два года назад государь предлагал Нану вообще упразднить должность Мнадеса, и что Нан почтительно воспротивился. Господин Мнадес тогда даже расстрогался…
Действительно, и Мнадес, и дворцовые чиновники остались на местах. Но как-то вдруг приемная Мнадеса стала пустеть, каналы управления потекли через шлюзы иных должностей. Нан никого не увольнял: Нан учредил Государственный Совет, ввел новые должности: через них-то и стало управляться государство. А дворцовые назначения вдруг оказались, как пустая скорлупка рака-отшельника, как молоточек, не задевающий струну, как прощальный блеск падающего на землю кленового листа. О, мимолетность мира!
И хотя бы этот негодяй искоренял дворцовые должности! Нет – он предложил Мнадесу их продавать, и Мнадес, как болван, попался в ловушку! В короткое время казна получила от этой продажи сорок миллионов «единорогов» (должности покупали жадные до признания новобогачи с короткими пальцами и жадными сердцами), а сами должности вдруг превратились в пустые титулы! Казна оказалась в выигрыше, новые богачи, вдруг признанные Залой Ста Полей, оказались в выигрыше, а он, Мнадес, совсем пропал!
Безо всякого труда Нан нарушил основной принцип управления государством, согласно которому одна и та же вещь должна быть и запрещена, и предписана, – запрещена дворцовым чиновником и разрешена государственным: ведь когда одна и та же вещь и запрещена, и предписана, тогда единственным законом становится воля государя.
Но и этого было мало.
Все хорошее народ приписывал Нану, все дурное Мнадесу, а «красные циновки», у которых в мире было два начала, Господь и дьявол, изъяснялись и вовсе срамно. Нижний Город был завален памфлетами о дворцовых нахлебниках. Особым успехом пользовался памфлет под названием «Сто ваз», часть которого мы помещаем в приложении. У господина Мнадеса была дивная коллекция ламасских ваз. Памфлет «Сто ваз» состоял из ста рассказов, а каждый рассказ – из двух частей. В первой части ваза описывала свое тонкое горлышко, нежные бока и тяжелые бедра, украшенные всеми восемью видами драгоценных камней, а во второй части объясняла, каким именно способом стяжал ее господин Мнадес, и каждый способ был занимателен, но малопристоен. Конца у памфлета не было. Автор обещал опубликовать конец после Государева Дня. Полиция плохо арестовывала этот памфлет, потому что автором его был министр полиции Андарз.
А месяц назад случилось следующее. Господин Мнадес устраивал торжественный прием в пятый день шим. Вдруг стало известно, что господин Нан тоже устраивает прием в пятый день шим. Господин Мнадес заколебался и перенес прием на седьмой день шим. И что же! Господин Нан тоже перенес прием на седьмой день шим. В седьмой день шим улица перед домом первого министра была забита экипажами, горели плошки, и наряды женщин были как цветы и луга; а господин Мнадес провел этот день, можно сказать, в одиночестве.
На следующий день господин Мнадес в зале Ста Полей подошел к министру просить у него прощения за то, что вчера не явился к нему на прием. Первый министр оборотился и сказал с улыбкой:
– Как-то господин Мнадес, вы выбранили меня за то, что я по нечаянности забрызгал вам воротник соусом, а сегодня вы осмелились явиться в залу Ста Полей с воротником, прямо-таки в сплошных пятнах!
Господин Мнадес в ужасе схватился за круглый кружевной воротник: тот был белый и чистый.
– Помилуйте, на воротнике ничего нет!
– Неужели? – сказал Нан и стал спрашивать стоящих рядом чиновников.
И все чиновники по очереди стали говорить, что первый министр всегда прав! В этот миг вошел государь. Мнадес упал на колени:
– Государь! Есть ли у меня пятно на воротнике?
Государь изумился. Чиновник что-то зашептал ему на ухо. Государь улыбнулся, как породистый котенок, и сказал:
– Конечно, прав господин первый министр.
И министр полиции Андарз крякнул и заметил своему соседу: «Несомненно, что я конфискую его коллекцию, а не он – мою».
Господин Мнадес, вовсе того и не желая, оказался в центре оппозиции. Он охотно соглашался с теми, кто считал, что нынче нарушены все принципы управления, и что в государстве не должно быть трех разновидностей разбойников, как-то – взяточников, землевладельцев и торговцев.
Мнадес страдал от обиды. Нан расчистил себе его же, Мнадесовыми, руками путь к власти, был почтителен. Теперь было ясно, отчего министр не принял его отставку полтора года назад: знал, знал негодяй и прохвост, что все реформы приведут к бедствиям и упущениям; и хотел свалить все бедствия и упущения на Мнадеса!
Мнадес стал противиться реформам, и только потом сообразил, что Нану того только и надо было!
Нан и министр полиции умелыми слухами и памфлетами разбередили народное воображение. Народ требовал казни Мнадеса и упразднения дворцовых чиновников. Министр полиции Андарз собрал через соглядатаев им же посеянное народное мнение и сделал к Государеву Дню доклад, и этот доклад был заключением к его собственному, как уверяли, памфлету о «Ста Вазах».
Господин Мнадес не знал, что делать, и каждый день молился. То ему казалось, что можно будет обойтись взаимной уступчивостью. То он спохватывался, что взаимной-то уступчивостью Нан его и стер в порошок… Он готов был ухватиться за любую соломинку.
* * *
– Посмотрите, какая нелепица, ваша светлость, – сказал как-то секретарь господина Мнадеса, поднося ему на серебряном подносе анонимное письмо. Письмо извещало, что господин Нан выследил и приказал доставить в столицу, с такими-то двумя стражниками, живого аравана Арфарру.
– Да. Это нелепица, если не ловушка, – сказал Мнадес. – Несчастный мученик давно мертв: надо это проверить.
Так-то, разумеется, чтобы проверить нелепицу, трое человек из внутренней дворцовой стражи встретили «парчовых курток» с Арфаррой у Полосатой Пристани и препроводили их во дворцовую тюрьму. «Парчовые куртки» обиделись и засуетились: на бумагах расписались трижды, и теперь уже вряд ли можно было защемить узника, если будет удобно.
Вечером два охранника, Изан и Дутта, зашли посмотреть на нового заключенного. Это был высокий старик, необыкновенно тощий, грязный и седой, в балахоне цвета унавоженного снега и с огромными желтыми глазами. Старик спросил у них воды помыться. Изан справился, есть ли у старика деньги или родня. Денег и родни не было.
Надо сказать, что раньше в дворцовой тюрьме сидели, можно сказать, все столпы государства, место стражника в ней стоило тысячу «розовых», – такие высокие были доходы от страждущих родственников, – и от несправедливости в ответе старика Изан чуть не заплакал.
– Ах ты негодяй, – вскричал он, – совсем всякую дрянь нам стали сажать!
Стражник Изан перевернул алебарду и хотел тупым кончиком побить старика, но стражник Дутта на первый раз его остановил.
– Невеселый у тебя товарищ, – сказал старик, – что у него, – с чахарским братом беда?
Изан замер: откуда этот колдун догадался про чахарского брата? А Дутта ответил:
– Да, беда. У него брат, знаешь ли, сделался мелким торговцем, привозил из Чахара соленую белоглазку. А недавно все крупные торговцы рыбой, из «красных циновок», сговорились и у всех четырех ворот белоглазку скупают не больше одного «единорога» за кадушку. Покупают втридешева, продают втридорога. Брат попытался продать сам: рыбу унесли, зонтик сожгли, а брата порезали.
– Говорят, – сказал Изан, – при Золотом Государе государство не давало в обиду мелких торговцев и само все скупало у них по справедливой цене.
– Это, значит, лучше? – спросил желтоглазый. Странное дело: он еще ничего не сказал, а как-то уже было немыслимо его ударить.
– Конечно, лучше, – сказал стражник Изан.
– Но ведь, – усмехнулся лукаво старик, – крупные торговцы платят серебром, а Золотой Государь, говорят, платил удостоверениями о сдаче товара, и на эти удостоверения потом ничего нельзя было купить.
– Все равно лучше, – сказал Изан. – Государь есть государь. Если он делает мне беду, то бескорыстно. А частному лицу на моей беде я наживаться не позволю.
Тут снаружи послышались крики. Захрустели запоры: в камеру вошел один из секретарей господина Мнадеса, управляющего дворца. Секретарь был в темно-зеленом кафтане на салатной подкладке, с черным оплечьем и в черных сафьяновых сапожках. В последнее время люди Мнадеса одевались, соблюдая традиции.
– Я, недостойный, – промолвил секретарь, глубоко кланяясь грязному старику с золотыми глазами, – имею честь служить при господине Мнадесе. Смею спросить: вас ли называют Арфаррой?
– Что? – Да, Арфарра, я, конечно, Арфарра, – сказал старик, по-особенному склабясь и вертясь.
Секретарь почтительно задумался.
– А не могли бы вы, – молвил он, – поведать мне о последней вашей встрече с мятежником Баршаргом?
– Могу, – вскричал старик, – очень даже могу. – Вскочил с места и взмахнул грязными руками:
– Значит так: он – на деревянном гусе; я – на медном павлине! У него волшебный меч, у меня – вот такая кубышка!
Старик повернулся и подхватил горшок с тюремной похлебкой. Грязный балахон хлопнул за спиной. По горшку словно пробежали голубые молнии.
– Он махнул мечом и прочитал заклинание! Тотчас же с неба слетели голубые листья, превратились в волков и накинулись на государево войско. Я, однако, прочитал заклинание и брызнул водой из кубышки, – тотчас посыпались желтые листья, превратились в мечи и стали сечь волков. Глядь, – те пропали, вся равнина вновь усеяна листьями. Тут он махнул рукой и произнес заклятия, – листья вспучились волнами, вот-вот затопит государево войско.
– Негоже! – крикнул я и взмахнул рукавом, – вся вода ушла ко мне в рукав. Тут я поднял кубышку и прочитал заклинание, – чернокнижника выворотило наизнанку и внесло ко мне в кубышку: одна голова гуся торчит наружу!
И старик поднял кубышку: из нее, действительно, точала голова живого гуся, поводила глазами.
– Я – к государю. «Эге! – говорит государь, – чего это у кувшина горлышко неровное?» «Неровное – так сравняю», – отвечаю я, – и одним ударом сношу гусю голову!
С этими словами старик выхватил у стражника алебарду и расколол алебардою горшок. Гусиная кровь так и брызнула секретарю в глаза, залила платье. Тут только секретарь сообразил, что это не кровь, а вонючая тюремная похлебка. Секретарь отпрыгнул, ругаясь, и выскочил из камеры.