– Клянусь божьим зобом, – сказал товарищ Алдона, – вот так же перешибло скалу, когда умер отец Киссура!
Алдон зажал ему рукой рот и сказал:
– Не говори глупостей! Если ты скажешь такое Киссуру, он съест тебя живьем за оскорбление памяти отца!
И швырнул поскорее в грустных богов факел.
* * *
На следующий день бывший министр финансов Чареника отправился во дворец, в покои Арфарры. Нельзя сказать, чтобы Чареника радовался предстоящему визиту, а если точнее, у него препротивно дрожали колени и во рту ощущалась какая-то сухость. Из кабинета первого министра наружу вели две двери, и одна была обита красным шелком, а другая – черным шелком. Через дверь, обитую красным шелком, выходили люди с поручениями и наградами, а через дверь, обитую черным шелком, выводили людей за цепочку на шее.
Чаренику не покидало предчувствие, что сегодня его выведут из кабинета через дверь, обитую черным шелком. Он готов был откусить себе язык за то, что два дня назад сказал при государе, что Арфарра столковался с Наном. И взбредет же в голову подобная глупость!
А сам Нан? Сумасшедший человек! Мало того, что разругался со всеми и сгинул, так еще и утащил с собой сосунка! Чареника покачал головой и подумал, что, если бы ему пришлось бежать из столицы, разве он, будучи разумным человеком, взял бы с собой годовалого мальчишку? Он бы взял с собой мешочек с золотом и иными вещами, облегчающими путь…
Чареника медленно поднимался по мраморной лестнице. Перед ним двое варваров в зеленых кафтанах, пыхтя, тащили в кабинет первого министра короб с круглым верхом. На верхней ступени короб грохнулся о пол, крышка с него сорвалась, и он полетел вниз, рассыпая из себя разноцветные листы, – облигации конвертируемого займа.
Чареника горько вздохнул и поднял один из листов: на нем была его подпись. Да, теперь эти бумаги стоили меньше подписи казненного. Арфарра, конечно, отменит все обязательства по займу. Быть того не может, чтобы он позволил народу заниматься ростовщичеством по отношению к государству; а нехватку в казне Арфарра восполнит поднятыми вдвое налогами, да напечатает столько денег, что они подешевеют в десять раз, да конфискует неправедно нажитое… Чареника вздохнул, понимая, что скорее всего окажется не в числе конфискующих, а в числе конфискуемых.
Варвары запихали облигации в короб, и теперь он у них не застегивался. В начале лестницы стоял жертвенник какой-то священной змее, в плошке жертвенника горел огонь. Варвары высыпали бумаги в огонь и поволокли короб вверх по лестнице. Это были, несомненно, те облигации, что скупили Шимана и другие «красные циновки». Киссур, вероятно, захватил ящики в домах главных бунтовщиков. Сколько там могло быть? Не меньше четверти от общего объема всех пяти эмиссий…
Чареника вошел в кабинет Арфарры, и от картины, представившейся ему, невольно заныло сердце. Несмотря на теплый день, старик сидел, закутавшись в пуховый платок с серебряными кистями. Перед ним горел камин, а справа от камина стоял ящик с облигациями. Арфарра доставал облигации из ящика и подкладывал их в огонь.
– Как вы думаете, – сказал Арфарра, аккуратно подправляя серебряными щипцами бумажную пачку, – сколько их осталось у лавочников?
– Не думаю, – осторожно сказал Чареника, – что маленькие люди сбыли все. Многие надеялись, что дело кончится миром, а на следующий день биржу уже закрыли.
– Верно, – сказал Арфарра, – тут примерно треть облигаций, и, полагаю, их купили в основном у чиновников. А две трети остались у маленьких людей.
– И что же будет теперь?
– Правительство, – сказал Арфарра, – обязано выкупить все по номинальной стоимости. Для этого придется пустить в продажу государственные земли.
Чареника вытаращил глаза на пылающий камин. Арфарра сидел с невозмутимым видом и кидал в огонь разноцветные пачки. Удивительное дело: только что он жег бумажки, а теперь – живые деньги, и Чареника просто слышал, как эти деньги пищат и кричат.
– Господин Нан, – проговорил Арфарра, – получил в наследство пустую казну. Он не стал плодить бумажные деньги. Раззадорив алчность своих друзей, он сумел сделать так, что в последние месяцы погашение государственного долга ничего не стоило. Полагаю, однако, что раздача имущества за облигации обернется слишком большими злоупотреблениями. Но если продать государственные земли, а деньги употребить на погашение займа, можно будет успокоить простых людей.
– Гм, – сказал Чареника, – это зависит от того, сколько облигаций будет предъявлено к погашению.
Арфарра насмешливо поглядел на бывшего министра финансов и сказал:
– Тут, господин министр, тридцать два ящика, в каждом – пять миллионов по номиналу. Вычтите из общего числа и посчитайте.
Чареника поклонился и сказал:
– Ваше благородство поистине удивительно! Кто бы устоял перед искушением! Сжечь бумаги, которые завтрашний декрет обратит в миллионы!
– Да, – сказал Арфарра, – вот второй час жгу, чтобы меньше осталось. А впрочем, господин Чареника, помогите мне!
Чареника, под пристальным взглядом Арфарры, нагнулся, взял пачку и подержал ее в руках. У платья его были длинные рукава, и Чареника показалось, что пачка, как живая, хочет поползти вверх по рукаву. Он вздохнул и бросил пачку в камин. Потом другую, третью. Когда он бросил четвертую пачку, ему стало слегка не по себе, и он присел.
– Господин министр, – сказал Арфарра, – вы, я вижу, устали, вам сейчас трудно жечь эти бумаги. Отправляйтесь-ка лучше домой, возьмите ящик и сожгите его дома.
Чареника хлопнул глазами и сказал:
– Гм, – я мог бы сжечь два ящика.
– Полтора, – отрезал Арфарра.
Старик щелкнул пальцами: вошел стражник, выволок откуда-то огромную корзину, опростал в нее ящик облигаций и еще пол-ящика. Два варвара – один белокурый, другой рыжий – подхватили корзину за ручки и встали позади Чареники.
– Так вы, – справился Арфарра, – поддержите это предложение: возместить маленьким людям их убытки?
– О чем речь! – вскричал Чареника, – маленькие люди – опора государства, как можно обижать их?!
Чареника ушел. Огонь в кабинете Арфары горел еще часа три. Золотоглазый старик грелся у горящих облигаций и читал заметки и бумаги своего предшественника. «Удивительная вещь алчность, – думал Арфарра. – Этот человек нажил накануне на продаже облигаций около восьмидесяти миллионов. За эти полтора ящика он заплатит себе пять и еще два с половиной… Великий Вей, если бы я на минуту отвернулся, он бы сунул себе пачку в рукав!»
* * *
А еще через три дня к Арфарре явился Киссур.
– Я, – сказал Киссур, – ехал по городу и увидел, что из городской тюрьмы по вашему приказу выпущена дюжина лавочников, которых я туда посадил. Я повесил их во избежание дальнейших недоразумений. Что же это – я ловлю рыбу, а вы выпускаете ее в реку?
Арфарра нахохлился и молчал. Нити, расшивавшие его кафтан, были такого же цвета, как его глаза, и жемчуга, украшавшие его шапочку, были такого же цвета, как его волосы. Руки старика были сухи, как кора горной березы, и на пальце Арфарры блестел единственный перстень, белый с красным рубином: перстень первого министра.
– Завтра, оказывается, – продолжал Киссур, – будет суд. И на этом суде будет сказано, что причина восстания – в кознях господина Мнадеса: он, видите ли, и был первым зачинщиком заговора, от которого погиб! И еще будет сказано, что Мнадес действовал рука об руку с «красными циновками», которые, вместе с подлыми дворцовыми чиновниками, искусственно вздували курс государственного займа, дабы вызвать народное восстание и погубить через это реформы господина Нана! И что это еретики отдали приказ его убить!
Арфарра дернул за шнурок и сказал вошедшему чиновнику:
– Уже стемнело. Зажгите свечи. И пусть придет тот человек.
Киссур подождал, пока чиновник вышел, и продолжал:
– Семеро негодяев затеяли заговор против государя. Шестеро были трусами, а седьмой сбежал в город и поднял восстание. Я поклялся повесить Андарза и должен был сдержать обещание, но, клянусь божьим зобом, если бы я не поклялся, я скорее простил бы его, нежели остальных шестерых! А теперь что? А теперь имена этих семи вновь на одном листе: имена шестерых – в подписях под приговором, имя Андарза – в самом приговоре!
Арфарра откинулся на спинку кресла, склонил голову набок и глядел на Киссура золотыми глазами-бусинками.
– По дворцу, – продолжал Киссур, – ходят странные слухи. Слухи, что вы помирились с Наном; что Нан прячется не где-нибудь, а в своем собственном, то есть вашем теперь доме. Что едва ли не он готовит этот забавный процесс, где зачинщиком бунта будет назван человек, которого народ первым сбросил на крючья. Что я идиот. Я предложил вам место первого человека в государстве не затем, чтобы по дворцу ходили такие слухи.
Арфарра перевел глаза с плаща Киссура на красную с золотом папку на своем столе. Казалось, ничто так не интересовало его, как содержимое этой папки. Любому человеку на месте Киссура следовало бы понять, что надо уйти и не докучать Арфарра досужими разговорами, но Киссур был недостаточно для этого чуток.
– Почему, – закричал Киссур, – когда мои люди гибли на стенах, вы предложили государю вернуть господин Нана!
– Потому, – ответил Арфарра, – что государь никогда бы на это не согласился; и ничто так не уронило Нана в глазах бунтовщиков, как это мое предложение.
Киссур озадачился. Потом встряхнулся, стукнул кулаком по столу и сказал:
– А что вам мешает расправиться с Чареникой и прочей гнилью сейчас?
Арфарра глядел на Киссура, как старый опытный лис смотрит на молодого лисенка, словно раздумывая: учить малыша, как красть кур из курятника, или подождать, пока он подрастет.
– Что мне с тобой спорить, – внезапно сказал старик, – а вот послушай-ка басенку. Были на свете навозный жук, жаба и ворон, – самые незначительные животные. Они все были связаны взаимными услугами и грехами, и однажды государь зверей, лев, охотясь в лесу, раздавил гнездо жабы. Жаба побежала к своим друзьям. Навозный жук вздохнул и сказал: «Что я могу? Ничего! Разве только пролечу под носом у льва, и он зажмурится». «А я, – сказал ворон, – как только он зажмурится, подскочу ко льву и выклюю ему глаза». «А я, – сказала жаба, – когда лев ослепнет, заквакаю над пропастью, и лев в нее свалится». И так они это сделали, как ты слышал.
Киссур молча ждал, памятуя, что за всякой басней следует мораль.
– Можно, – сказал Арфарра, – арестовать Чаренику и осудить Нана. Но в ойкумене – тридцать две провинции, и в каждой из этих провинций высшие чиновники – друзья Чареники и Нана. Вчера эти люди помогли мне расправиться с Андарзом, сегодня – с «красными циновками», завтра помогут мне расправиться с Чареникой, а послезавтра – с Компанией Южных Морей. Что ты хочешь? Чтобы ставленники Нана сражались вместе против государя, как жабы и жуки – против льва, или чтобы они помогали государю казнить самих себя?
– Я хочу, – сказал Киссур, – чтобы в ойкумене не было ни богатых, склонных к своеволию, ни беднных, склонных к бунтам, и если эти люди поедят себя сами, это сильно сбережет силы.
– Тогда, – сказал Арфарра, – ты пойдешь вычистишь кровь под ногтями, и сделаешь, как я скажу.
* * *
В это самое время, когда Арфарра объяснял Киссуру методы справедливого правления, а в городе догорали последние головешки крытого рынка, – в это самое время на женской половине изрядного дома Чареники, бывшего министра финансов, под большим солнечником, сиречь тафтяным навесом, обшитом кружевами и камчатыми кистями, Янни, дочь Чареники, со своими подружками разбирала и строила наряды. Тут же, под солнечником, ползали ее служанки, кроя новую атласную кофточку с запашными рукавами, улыбаясь, по глупому девичьему обыкновению, и хихикая.
– Это, – говорила Янни, разглядывая розовое тафтяное платьице, – я, пожалуй, пошлю бедненьким, – вон как протерлось. А это, если хочешь, отдам тебе. Смотри, какие глазки у ворота. Если обшить подол лентами, и вон тут обшить, так вообще незаметно, что носили. Хочешь?
– Да, очень хорошенькое платье, – отвечала Идари, ибо именно к ней обращалась дочь министра.
Идари никогда не бывала в такие ранние часы у подруги. Но три дня назад бунтовщики сожгли шестидворку, в которой она жила, дед и тетки куда-то пропали, а сама Идари с младшей сестрой бродила по улицам. Вчера какой-то варвар долго на них облизывался, а потом все-таки отвел к Чаренике. Обо всем этом Идари не очень-то рассказывала.
Вдруг в саду поднялся шум: зазвенели серебряные колокольчики, приветствуя высокого гостя, затопали слуги, раскатывая по дорожке красный ковер… Идари и Янни подбежали к перилам и увидели, что по красному ковру идет отец Янни, Чареника, а рядом с ним, опираясь на резной посох, ступает тощий старик в красной бархатной ферязи первого министра, вышитой всеми зверями и птицами ойкумены.
На повороте дорожки под ковром сидел корень дерева. Арфарра зацепился посохом за корешок, уронил посох и сам чуть не упал. Чареника бросился за посохом, чуть не въехал в землю носом, подхватил посох, отдал хозяину, и стал усердно пинать проклятый корень ногой. «Немедленно спилить!» – кричал Чареника.
– Ишь, цапля, – сказала с досадой одна из служанок, и пошла, пошла бочком, подражая стариковской походке. – Вчера пришел, ничего не ел – поваров-то всю ночь пороли!
– А когда в тюрьме сидел, – фыркнула Янни, – у Идари пирожки выпрашивал. Клянчил!
Идари покраснела. Она хотела сказать, что, во-первых, Арфарра не клянчил никаких пирожков, она сама их принесла, а, во-вторых, она вовсе не для этого рассказывала об этом Янни. Но Идари только опустила головку и промолчала.
Надобно сказать, что на женской половине дворца мало что знали о происшедшем в городе, а только слышали, как Чареника ругает Арфарру самым последними словами. Идари – та очень тревожилась о судьбе Киссура. Но она знала его только под именем Кешьярты, юноши с льняными волосами и карими глазами. А про Киссура, нового фаворита, на женской половине знали только то, что у него во рту шестьдесят два зуба, и уши срослись за затылком.
Час прошел за хихиканьем, а потом Янни позвали к отцу. К девушкам Янни не вернулась, заперлась в своей комнате. Идари прошла к ней. Янни лежала, уткнувшись носиком в кружевные подушки, и рыдала. Идари стала ее утешать. Янни перебралась с подушек на плечо Идари и сказала:
– А этот человек, Арфарра, – ты с ним говорила? Он совсем противный старик?
Идари поглядела на подругу и осторожно сказала:
– Он совсем как кусочек сухой корицы, и в нем много хорошего. Я бы хотела, чтобы у меня был такой дед.
– Дед! – сказала Янни, – отец велит мне идти за него замуж!
Янни была, конечно, невеста Шаваша: но тот был фаворит опального министра и хуже, чем покойник, и ничего Чареника в этот миг так не желал, как доказать свой разрыв со всеми этими бунтовщиками.
– Но ведь он же монах! – сказала Идари.
Янни заплакала еще громче.
Арфарра, действительно, был когда-то монахом-шакуником, но это ничего не значило. Во-первых, постригли его насильно, и клятвы за него давал другой человек, так что потом, когда Арфарра стал араваном Варнарайна, в монахах числили того, кто повторял клятвы. А во-вторых, монахи-шакуники все равно стали, по указу государыни Касии, мирскими людьми.
– И когда же свадьба? – спросила Идари.
– Сегодня, – всхлипнула Янни, – в час Цикады, потому что-де завтра государь объявит траур по погибшим, и свадеб не будет три месяца! У меня нет даже времени сшить новое платье!
И от этой, последней обиды, Янни окончательно разревелась.
Идари выглянула в окошко: были уже сумерки, небо было как бы расписано красными лопухами, – пожар в городе продолжался третий день. Идари подошла и обняла подружку.
– Ты счастливая, – сказала Янни, – бедняки выходят замуж, за кого хотят.
– Нет, – сказала Идари, – я дала тебе клятву, что мы выйдем замуж за одного человека.
– Кто же, – возразила Янни, – знал, что отец выдаст меня за старика, да еще и палача вдобавок? Не надо мне твоей клятвы.
Идари молчала. Ей было все равно, за кого идти.
– А как ты думаешь, – спросила Янни, – если я выйду замуж за этого палача, я сумею сделать так, что Шаваша помилуют?