К тому же после примирения с Арфаррой Киссур возненавидел свою жену, Янни, дочь министра Чареники. Киссур ночевал в лагере или со второй женой, которой тоже не мог простить измену, а то и просто в кабаках у случайных шлюх. Янни визжала, тычя пальцем в женские волосы на кафтане, Киссур багровел и уходил в кабинет. Последний нищий мог развестись со своей женой, и вернуть ее отцу, а он, первый министр, любимец государя – не мог! Арфарра каждый день твердил ему, что разрыв с Чареникой принесет гибель стране. О, двор, садок негодяев и подлецов, перед которыми даже он, Киссур, вынужден был заискивать!
В такие дни первый министр бывал страшен. В чиновника, раздражившего неуместным докладом, летела папка или тушечница, почтительно склонившегося челядинца, забывшего заплести коню хвост, Киссур сек плеткой, пока тот не падал на землю – и первый министр с пятком варваров опять надолго исчезал на охоту или в столичный кабак.
Киссур умел побеждать и водить войска: но он не умел править, и он понимал это, ибо искусство править было искусством разрешать в компромиссах то, что он привык разрешать в поединках. Поэтому он сделал самое умное – он отдал всю власть Арфарре и, сжав зубы, выполнял на приемах все его наставления, улыбаясь порой чуть ли не каким-то контрабандистам из Харайна, доверенным лицам мятежника Ханалая и вдобавок торговцам!
Киссур ни разу и не подумал, какое, в сущности, непосильное бремя взваливает он на шестидесятилетнего, слабого здоровьем старика, который должен выполнять все обязанности министра финансов, все обязанности первого министра и еще при этом дрожать, как бы молодой безумец не сделал на приеме непроправимой глупости, – всего не предусмотришь в долгих и мучительных наставлениях.
Арфарра очень жалел, что в свое время не принял должности первого министра, – а теперь новые перестановки выглядели бы подозрительно, да и Арфарра бы скорее умер, чем попросил Киссура поменяться ролями.
* * *
В эту зиму Арфарра спал по четыре часа в сутки. Судьба страны висела на волоске, и Арфарра знал, что если он будет спать по шесть часов в сутки, волосок оборвется и мир погибнет, а если он будет спать по четыре часа в сутки, то, может быть, мир уцелеет. И Арфарра спал по четыре часа.
Каждый день Арфарра, надушенный и благоухающий, в парадной шапке, встречал варваров и чиновников у Синих Ворот, совершал с ними положенные обряды и приносил установленные жертвы, обходил городские дома призрения, кланялся мастерам в цехах и учрежденном им выборном городском совете, давал роскошные пиры, на которых улыбался, произносил речи, приветствовал дорогих гостей и сам почти ничего не ел.
А вечером через его кабинет шли чиновники, просители, тайные послы, соглядатаи, прожектеры. Большая часть его секретарей были помошниками Нана, и большую часть того, что он делал, он находил в планах Нана, – но Нану не приходилось иметь дела ни с варварами, ни с отложившимися провинциями, ни с финансовой катастрофой, последовавшей за крахом государственного займа.
Арфарра, министр финансов, мучительно сознавал, что финансы за эти двадцать пять лет стали совсем другие. Чареника и Нан, плававшие в этом, как рыбы в воде, напридумывали самых удивительных вещей, так что раньше казна была деньги, а теперь казна стала – кредит.
Чтобы покрыть дефицит, Арфарра сделал то, что хотел сделать Нан: он стал продавать государственные земли в частную собственность. Это была одна победа, и вскоре за ней последовала другая: мятежник Ханалай отправил к нему послов. Те самые богачи, которые толкнули его на мятеж, видя скромную политику Арфарры, застеснялись своего неразумия, и теперь между Арфаррой и Ханалаем ходили гонцы, ряженые контрабандистами.
Арфарра не забыл страшного урока, который преподал империи покойник Андарз, подложив под дворцовую стену порох для фейерверков: он и сам четверть века назад выкидывал похожие штуки. У Нана был целый выводок молодых чиновников, сведущих в насилии над природой: под присмотром Арфарры они продолжали мастерить всякую утварь для убийства.
Кстати, окружению Киссура это не очень-то нравилось. Многие командиры Киссура имели замки или хотели их иметь, и когда эти люди увидели, что могут сделать со стенами инженеры Арфарры, они загрустили, как зяблики, которым больше нет смысла вить гнезда; а грусть боевых командиров может иметь последствия еще более ощутимые, чем грусть цеховых мастеров, которых новые станки лишают работы и которые ломают станки и убивают изобретателей.
Ханадар Сушеный Финик, любимец Киссура и лучший среди варваров певец, сочинил песню, в которой сравнивал острие меча с известной частью тела мужчины, а дырку в пушке – с известным местом у женщины, и это была песня, совершенно оскорбительная для инженеров Арфарры.
Арфарра подарил Сушеному Финику целую кучу всякого добра, и тот написал другую песню, тоже о пушках, но все говорили, что эта песня не так удалась Сушеному Финику, как предыдущая.
Некоторые из ученых, собранных Арфаррой, имели доступ к материалам экспедиции, давным-давно побывавшей на Западных островах. Арфарра также пытался разузнать о событиях, связанных с мятежом Харсомы: множество людей было арестовано, но с мягкостью, вошедшей у Арфарры в обычай, выпущено на свободу.
Перед церемонией Плача о Хризантемах в столицу приехал некто Ханнак, управляющий Айцара и доверенное лицо Ханалая. Он очень благодарил Арфарру за разрешение привезти синюю землю из Чахара, потому что без синей земли не получается хорошего фарфора, и его маленький заводик совсем от этого зачах. Ханнак сказал:
– Поистине, наместник Ханалай не виноват в этом недоразумении! Вся смута началась из-за этого проповедника, яшмового аравана! Когда этот человек услышал, что вы стали первым министром, он испугался и подбил народ на восстание! Что мог сделать наместник? Если бы он сопротивлялся, его бы убили, как Фрасака: он решил примкнуть к мятежникам из одной только надежды сорвать их планы!
Они поговорили еще немного, и сочинили набросок договора, согласно которому Ханалай, в награду за верность государю, назначался единоличным главой провинции; а колдун и самозванец, яшмовый араван, выдавался в столицу для казни.
Вот они поговорили обо всем об этом, и Арфарра позвал чиновника переписать документ. Это был славный чиновник, один из секретарей Нана, и никаких иных провинностей, кроме того, что он ночами плакал о Нане, за ним не водилось. Но Арфарра это дозволял, и даже построил в память Нана часовню. Арфарра принял от этого чиновника переписанный документ и спросил его:
– Как ты думаешь, подпишет Киссур эту бумагу или нет?
– Нет, – ответил чиновник, – господин министр эту бумагу не подпишет.
– Что же он скажет?
– Он скажет: нечестное это дело, казнить невинного и щадить виновного.
– А что он подумает?
– Он подумает: Арфарра все равно собирается воевать с Ханалаем, но только не моими войсками, а своими инженерами. Пусть господин Арфарра решает дела мира: а дела войны буду решать я.
И как маленький секретарь сказал, так оно и вышло.
Да, раны революции и мятежа понемногу зарастали, – и никто, кроме самых доверенных лиц, не знал, чего это стоило Арфарре, и что скрывалось за его неизменной улыбкой и неизменной работоспособностью.
Только ближайшие секретари знали, что среди ночи Арфарра иногда ронял из рук бумаги и начинал биться в нервном припадке. Тогда бежали за врачом, заворачивали министра в мокрые простыни, насильно укладывали в постель и отворяли в душной, благовонной комнате окна.
Молодой секретарь садился рядом, министр постепенно успокаивался и засыпал. Ему снился один и тот же сон.
Глубокой ночью его будят вестники с черными лицами и с тушечницами в форме лотосового цветка, подвешенными у пояса:
– Собирайтесь! До Владыки дошел слух, что вы хорошо играете в «сто полей»! Владыка хотел бы сыграть с вами.
Спутники приводят Арфарру в старый храм бога-покровителя тюрем. В кресле на возвышении сидит человек в черном, перед ним – круглый столик с квадратной доской. Ба! Да это похоже на его кабинт в Верхнем Варнарайне!
Он садится и начинает играть.
Арфарра как будто выигрывает партию. Вдруг среди служителей храма возникает ропот. Арфарра оборачивается: по золотым цепям в храм въезжают два всадника на крылатых лунных конях. Один – это варвар в пестром кафтане, отец Киссура, Марбод Кукушонок, на другом – белые нешитые одежды государя. Это бывший покровитель Арфарры, законный наследник трона, мятежник Харсома. Они почему-то едут обнявшись.
– Что это, – раздается мягкий, бархатный голос экзарха Харсомы, с кем это вы играете, Владыка?
– Так это советник Арфарра, – смеется Кукушонок, – смотри, какая каракатица! Он, кажется, пытается мухлевать с часами судьбы? Разве участь вашего государя уже не решена?
– Какого государя? – говорит Харсома. – Какое право имеют щенки Касии на трон? Этот Варназд так же похож на государя, как ты – на кочан капусты, Марбод!
– Я не похож на кочан капусты, – обижается Кукушонок.
Вдруг Харсома начинает хохотать.
– Ты посмотри, – кричит он, – это мой ход! Он обокрал меня и убил!
– Клянусь божьим зобом, – кричит Марбод, – и мой ход он украл!
Человек в черном, взвизгнув, вскакивает с возвышения. Доска опрокидывается, фигурки летят на землю, слышно, как они хрустят под копытами коней.
– Стойте, господин Ванвейлен, – кричит Арфарра, – мы не доиграли! Стойте!
Ванвейлен с хохотом швыряет ему доску в лицо. Ослепительное пламя брызжет с красных и белых квадратов, фигурки оживают и мечутся, заламывая руки, огонь разливается вокруг, – это горят уже не деревянные фигурки, это горят люди, леса и реки…
В этот миг Арфарра обычно начинал кричать и метаться, и один секретарь держал его голову, а другой – поил полынным отваром. Старик плакал и засыпал вновь.
В такие минуты обоим секретарям казалось, что старика окружают души тех, кого он казнил или убил, – сотни и сотни душ. Но, как мы уже сказали, секретари ошибались. Люди, убитые Арфаррой, в сущности, никогда не навещали его. Наверно, они боялись его после смерти еще больше, чем при жизни.
Добром это кончиться не могло, и в середине зимы Арфарра опасно и тяжело заболел.
Глава шестнадцатая,
в которой первый министр шляется по кабакам и ругает собственные законы
Киссур сидел в ногах Арфарры и рассеянно глядел на медальон. На эмали был нарисован молодой довольно человек, рыжий и голубоглазый, в одежде королевского советника. За ним стоял большой сосуд о четырех лапках и с женским лицом, – алтарь богини Правосудия. Одной рукой человек, с важным выражением на лице, указывал на сосуд, а в другой держал шелковый свиток. Это был некто Клайд Ванвейлен, которого, вместе с Арфаррой, считали убийцей отца Киссура.
Узнав о болезни Арфарры, Киссур прискакал в его дворец прямо в охотничьем костюме, весело пахнущем потом и печеным мясом, плакал у постели, целовал руки старика, и посулил врачу, притиснув его в темному углу, что повесит его, если тот залечит Арфарру. Но Арфарра видел, что Киссур боится, что старик умрет, так и не рассказав, как обещал, о смерти отца и о многом другом, – и вот весь вечер ему пришлось рассказывать, прерываясь только тогда, когда приходил чиновник с лекарством.
Это был неприятный для Арфарры рассказ.
– Так куда же он делся в ойкумене? – спросил Киссур, глядя на портрет Ванвейлена.
– Пропал, – сказал Арфарра. – Я хотел арестовать его и его товарищей, считая их лазутчиками, но у меня было слишком много дел.
Арфарра говорил о том времени, когда он, после мятежа Харсомы, расправлялся в провинции Варнарайн с корыстолюбием вообще и со своими бывшими сослуживцами – в частности.
– Между прочим, – сказал Арфарра, – я велел разорить одну деревню, где жили еретики. Деревня стояла у озера, а напротив нее была пустынная заводь, в которой экзарх Харсома непонятно зачем разбил военный лагерь. Еретики стали рассказывать, что в заводи из земли выполз зеленый девятихвостый бурундук, запалил лес и ушел в небеса. Это предвещало мою опалу. Я осмотрел заводь: действительно, яма, такая, что земля сварилась в стекло. Я схватил зачинщиков и велел допрашивать, пока они не признаются, что вырыли яму сами, чтобы морочить народ. Что ж, – они покочевряжились неделю и признались.
Старик замолчал, отпил немного настоя, отдал чашку обратно Киссуру и хладнокровно заметил:
– Это большая ошибка – пытать людей, когда не знаешь заранее правды.
– За месяц до моего ареста, – продолжал Арфарра, – я снарядил экспедицию на Западные Острова, с которых, по его уверению, приплыл Клайд Ванвейлен. Во главе экспедиции был мой друг и ученый. Путь оказался для него тяжел, и в море он умер. А когда экспедиция вернулась, я был уже в каменоломнях. Отчеты, в которые никто так и не полюбопытствовал заглянуть, сдали в Небесную Книгу. Один из моряков, человек ограниченный и преданный, твой соотечественник, считавший себя моим рабом, нашел меня в ссылке. Он сказал, что на острове нет ни городов, ни дворцов, а живут там обезъяны и голые люди. У обезьян нет царя, и поэтому они живут совсем в дикости, а у голых людей цари есть, и поэтому у них дела обстоят несколько получше. Затем он сообщил, что в половине дневного перехода от берега есть поляна. На поляне лежит издохшая металлическая птица. У птицы четыре крыла, два у хвоста и два посередине, и дверца в брюхе. Крылья посередине – размахом в пятнадцать ростов человека, а крылья у хвоста впятеро меньше. Совершенно невероятно, чтобы эту птицу изготовили обезьяны, у которых даже царя нет. Что же касается голых людей, – то они занимаются только играми и войнами, которые, впрочем, не отличить друг от друга, и у них нет времени на такие постройки. Да ты и сам можешь поглядеть, – и Арфарра протянул ему один из рисунков, сделанных моряками.
Киссур взял рисунок с недоверчивой усмешкой, впрочем, не находя в рассказе Арфарры ничего необычного. Разве Даттам не летал на железном помосте к государевой дочке? А коль скоро железные помосты летают, то и падать они тоже должны.
– Соотечественник твой, – продолжал Арфарра, – описал ее так: «У нее все нутро выстлано оружием».
Киссур насторожил уши.
– Это ведь был алом и воин. Для него любой кусок металла, если это не плуг и не монета, мог быть только оружием. С величайшим трудом его спутники отодрали несколько кусков обшивки и сделали себе несколько ножей и топориков. Один из них я подарил тебе неделю назад.
Киссур кивнул и вытащил из ножен небольшой охотничий нож с рукоятью из переплетенных пастей и лап. Это был роскошный подарок, с которым Киссур не расставался, и Сушеному Финику он так понравился, что Сушеный Финик написал песню, воспевающую красоту его рукояти.
Но что рукоять! Вчера Киссур дрался на спор с Шадамуром Росянкой, и дело кончилось тем, что вот этим вот ножом Киссур перерубил кончик Шадамуровой секиры. Шадамур Росянка очень обиделся, потому что его секира была не из тех, которые можно перерубить ножом, хотя бы и заколдованным по приказу Арфарры.
– Что это за металл? – спросил Киссур.
– Не буду тебя утомлять названиями элементов, которых ты не знаешь… Но вот простое пояснение. Сначала человек не знал металлов и пользовался для стрел и копий каменными наконечниками. Потом он научился плавить металл и стал делать наконечники из бронзы. Потом он научился делать огонь в три раза жарче, и стал делать наконечники из железа. Потом он сделал огонь еще в три раза жарче и начал ковать старинные ламасские мечи. Лет сорок назад человек научился делать железо жидким, – такая плавка перевернула мир. Так вот, если бросить этот клинок в жидкое железо, он даже не начнет плавиться. Чтобы выплавить такой металл, нужна температура на тысячу градусов большая, нежели та, которой мы умеем достигать сейчас, и на шкале температур этот клинок отстоит от нынешнего меча настолько же, насколько нынешний меч превосходит бронзовый топор двухтысячелетней давности.
Киссур глядел и глядел на прямое, без бороздок и царапин, лезвие, белое, как бараний жир. Сузил глаза и сказал: