Алексей Провоторов
Потихоньку темнело, и буквы на серой газетной бумаге становилось все труднее различать. Они будто бы оставались на своих местах, вроде даже сохраняли привычные формы, но вот смысл ухватить было, чем дальше, тем сложнее. А если, как заметил Женька, остановиться на какой-нибудь одной букве и смотреть на нее, то остальные через некоторое время начинали словно подмигивать, мельтешить, роиться, и, если после полуминуты такого дела сдвинуть глаза в сторону, можно было прочитать что-то совсем друге, не то, что напечатано.
Поразвлекавшись таким образом минут пять, Женька почувствовал, что глаза заболели. В комнате медленно, неспешно становилось темно. Окна зала выходили на запад, но солнце уже опустилось за горизонт, а вернее, за гаражи. Он отложил районку и просто сидел в кресле, в ленивом оцепенении, свернувшись и подтянув коленки. Один раз снова взял газету, чтобы посмотреть, на что похожи теперь буквы, но, как ни напрягал глаза, не смог прочитать больше одного слова. Фотографии, и так плохого качества, в темноте совсем расплылись, лица превратились в белые пятна с черными впадинами глаз и ртов. Вокруг них громоздилась тьма, ранее бывшая фоном: унылыми кабинетами, портьерами, кронами деревьев. Дурацкий цветок над головой библиотекарши утонул в черном, став похожим на тонкую черту. Женька вдруг подумал, что он напоминает веревку, тянущуюся вверх от шеи, от равнодушного белого лица. Вообще все лица стали непривычными, в них проглядывала не то недовольная отрешенность, не то насмешливое упрямство. Словно все эти люди думали о чем-то недобром. Не тогда, когда их фотографировали. Теперь.
Побаиваясь, что он увидит что-нибудь похуже, Женька торопливо сложил газету и кинул на диван. Сумерки играли с глазами злые шутки. Пока те успевали привыкнуть к уровню гаснущего света, становилось еще темнее, и разум, проигрывая тьме в скорости, старался сам дорисовать недополученное. Получалось не очень здорово.
Женька, присидевшись, ленился встать, пусть даже хотелось чаю. Но для этого надо было идти на кухню ставить чайник, а значит – распрямлять ноги, отклеиваться от теплой спинки уютного кресла, шевелить руками. Не хотелось совсем. Хотелось сидеть вот так, и Женька подумал, что это даже неплохо – отключение. Сейчас он смотрел бы телевизор, как в сотни других одинаковых вечеров, а так – просто отдыхает.
Веерные отключения приходились на их дома три раза в неделю. Иногда чаще. «Их домами» Женька называл две пятиэтажки, жмущиеся друг к другу углами: ту, где жил он, и соседскую, во двор которой бегал гулять и где через забор можно было пролезть на территорию почты.
На почте, кстати, сейчас рычал дизель, негромко и сонно, как большой жук, которого закрыли в коробку. Самый вечерний звук, подумал Женька. Их подстанцию всегда отключали вечером. Домам за почтой везло больше, у тех света не было во второй половине дня, а включали его, как только начинало темнеть. Это было несправедливо, и Женька недолюбливал пацанов из домов за почтой за такое дело, хотя понимал, что они ни при чем. Но все равно какая-то незримая преграда между теми и своими пацанами была, чего скрывать.
Он вспомнил почему-то, как однажды шел через те дворы и увидел старуху в проеме темного подъезда. Она молча глазела на него, став в дверях, прямо-таки не сводила взгляда. Как назло, во дворе было пусто: ни человека, ни даже облезлой собаки, только эта бабка с неприятным лицом, и все. Ему тогда показалось, что она сейчас привяжется – мол, ходят тут, или погонит его, но та просто стояла молча и смотрела, и Женька, помнится, подумал, что лучше б уже сказала что-нибудь, чем так. Это было в прошлом году, еще в пятом классе, но вот внезапно вспомнилось.
Вообще, подозрительных людей он опасался, и не без основания. Было как-то неспокойно, в городе за этот год пропало несколько человек, и среди них были дети. Никого из них Женька не знал, но по разговорам выходило, что они сами кого-то пустили в дом в отсутствие взрослых или пошли гулять по темному городу. Ирку Лайду, бывшую одноклассницу, какие-то люди чуть не затолкали в машину, она вырвалась и убежала. Весь город говорил об этом неделю. Вскоре после того Женька на соседней улице остановился посмотреть на иномарку, темно-синюю «тойоту», и не сразу понял, что с заднего сиденья на него, не мигая, смотрит в ответ женщина с плоским лицом и светлыми глазами. Рот у нее был как будто каменный или парализованный, что-то с ним было не то. Женька поспешил уйти.
Вообще, сейчас почему-то всякие такие воспоминания полезли одно за другим. Наверное, расплывчатые лица с фотографий в районной газете что-то такое навеяли в сумерках. Они и тишина.
Вот, например, Юрка Билин рассказывал, что знал одного пропавшего пацана, звали его Славка. Было как раз отключение, кто-то ходил по подъезду, стучал в двери. Юркины родители даже не подумали открывать. А утром оказалось, что Славка пропал, он жил этажом выше вдвоем с отцом, отец в ночную работал. Дверь была закрыта, снаружи. Значит, Славка куда-то вышел, запер за собой дверь и пропал.
Так что, когда недавно какая-то толстая тетка попросила показать дорогу через соседние дворы, он сказал, что не отсюда, не знает дороги, и убежал.
Город слишком часто погружался в темноту, а когда она отступала, как отлив, то, бывало, уносила с собой кого-то из жителей. Чтоб тебе жить во время перемен, процитировал когда-то папа старинное китайское проклятие. Женька понимал, что живет во время перемен. Это не слишком его волновало, но осторожность он соблюдал.
Свет вроде бы скоро должны были дать. Хотя график выдерживали постольку-поскольку, но Женька надеялся, что сегодня включат вовремя. Ему никак не хотелось сидеть в темноте до ночи одному – папа был в Горьком на заработках, мама уехала в Переполье сегодня утром: у маминой двоюродной сестры, тети Лены, недавно родился ребенок, и они с мужем всех приглашали. Женьке новорожденный тоже приходился какой-то родней, но он не стал сильно в этом разбираться, тетю Лену знал плохо и в Переполье не захотел. Тем более что в автобусах его всегда укачивало, а пилить два часа туда и завтра два часа обратно, вместо того чтоб спокойно выспаться в субботу, тоже ему никак не хотелось.
А тем временем темнело. Темнело небо за окном, темнота сгущалась в углах комнаты, потихоньку разливалась по стенам, перекрашивая их на свой лад, стояла в дверном проеме спальни, а в самой спальне было уже совсем темно – длинная и узкая, с одним выходящим на восток окном, она полностью утонула в синих тенях, и там ничего уже не было видно. Так что получалось представить вместо нее любую другую комнату, как Женька иногда любил делать, фантазируя, что у них свой дом или они разбогатели – неважно как – и купили квартиру соседей, расширив свою, или еще что-нибудь.
Но сейчас почему-то представлялось совсем другое: какой-то сырой бетон, арматура, как в недостроенном банно-прачечном комбинате за соседним домом, куда они иногда лазили гулять. Так что Женька перестал об этом думать и размышлял просто о темноте.
Темнота – интересная вещь. Она вроде бы ничего не добавляет, только отнимает. Но вещи в темноте искажаются так сильно, что и мысли меняются следом за ними. Никогда в яркий полдень не придет в голову что-нибудь такое, что с легкостью пробирается туда темным вечером.
Тусклый свет лежал на откосах окна, на потолке, смутно белели косяки дверей: прямо – в спальню и направо – в прихожую. Почему-то Женьку тревожило пустое кресло, на котором лежали его штаны и рубашка, ожидающие глажки. Их хотелось куда-то убрать – в сумерках они теряли привычные контуры, голубая рубашка смахивала на лежащую кошку, и Женька понял, что подсознательно ожидает от нее какого-то движения. Хорошо тем, подумал он, у кого в квартире кот. Вот отключат свет, и ты знаешь, что если что-то в темноте шуршит, или шевелится, или топает, то это – кот.
От этой мысли – как что-то топает в темноте – стало немного не по себе. Начало даже казаться, что на самом деле топает – за стеной, на кухне. Какое-то время Женька сидел тише мыши, замерев, прислушиваясь, одновременно понимая, что этого не может быть и что он, большой уже пацан, ничего такого и думать не должен, а с другой стороны – цепенея от реальности этого звука, который и на шаги-то уже перестал быть похож. А стал похож на стук.
Тут ему резко полегчало. Ну конечно же. Стук собственной крови в виске, прижатом к спинке кресла.
Все сразу стало на свои места, сумерки сделались просто сумерками, шумы – привычными звуками, зыбкие образы на стенах – крупными рисунками родных обоев, теми самыми цветами, которые всегда напоминали ему почему-то о киевском торте.
Ничего страшного. Это же моя квартира, подумал Женька. Мой дом – моя крепость.
Он посидел еще какое-то время, наблюдая, как мир погружается в сумрак. Что-то гипнотическое было в непередаваемой плавности, с которой огромная планета поворачивалась вокруг оси. Географичка в школе была дурой, и всякие астрономические сведения Женька раздобывал сам. Он понимал, что темнота – всего лишь отсутствие света. Умом понимал. Но вот спинной мозг – или что там такое – с ним не соглашался: нет-нет да спину и покалывало беспокойно.
Минуты шли, и было что-то притягательное в этом бессилии и бездействии: смотреть, как темнота набирает силу, обретает плотность, усиливает свою черноту, и ничего не делать, откладывая на потом. В какой-то момент Женька сам перестал понимать: он не идет искать свечу и спички потому, что боится темноты, или потому, что дремлет, и все эти странные, неторопливые мысли приходят к нему сквозь сон?
Перспектива заснуть в темной квартире, в кресле, под взглядом отвешенных окон, без света, без ужина, словно он маленький и беспомощный, разом разбудила его.
Пока он сидел в оцепенении, совсем стемнело.
Тишина стала звенящей, темнота – давящей. Еще оставалось достаточно света, чтобы он, играя с чернотой в углах, вдоль плинтуса, на дверцах и полках полированной стенки, порождал какое-то тайное движение, такого рода, что иногда и правда становилось жутковато от невозможности понять: на самом деле это или просто глаза так воспринимают? Во дворе было подозрительно тихо – никаких теток, ни детей, ни лая собак. Женька вдруг понял, что давно не слышит ни звука, кроме почтового дизеля и часов. Надежда на то, что свет вскоре дадут, как-то угасала вместе с последними отсветами дня. Наступала ночь, и темнота сочилась отовсюду. Квадраты окон, минуту назад бывшие чуть светлее стен, погасли, сравнявшись с темнотой комнаты.
Женька встал. Сонная уютность момента исчезла, темнота влилась в окна, казавшиеся раньше последним пристанищем света, а теперь… Окна нужно было завесить. Тишина, наполненная редким тиканьем часов, оттеняемая привычным звуком дизеля, сделалась таинственной и жуткой. Нужно было раньше встать, подумал Женька. Зажечь газ, найти свечку в спальне на полке, зажечь огонек. Теперь все это предстояло делать в темноте, глаза к которой еще не привыкли.
Это было даже интересно. Задернув плотные коричневые шторы, которые ему всегда напоминали о поздней осени – через них любой свет казался ноябрьским, – Женька почувствовал себя спокойнее. Подумал даже, что сейчас соберется с духом и позвонит в РЭС, чтобы узнать, когда дадут электричество. Он терпеть не мог звонить по телефону и ходить в магазин. Но приходилось, куда деваться. Номер РЭСа он помнил.
Представляя, как замученный дядька возьмет трубку на том конце, мысленно готовый выслушивать очередную порцию ругани от очередной нервной тетки, и как он сам вежливо, стараясь сделать голос чуть ниже, извинится и спросит его, когда же в пятиэтажках по Ленина дадут свет, Женька шел через зыбкие тени к дверям спальни. А дядька ответит, мол, подождите минут пятнадцать – двадцать, работаем.
Почему они никак не купят фонарик, подумал Женька, выставив руку вперед, чтоб не налететь на дверной косяк. У старого, с вилкой на торце, сел аккумулятор, батареечный развалился на куски неделю назад… Без папы все приходило в легкий упадок. Они с мамой все собирались забрать с дачи керосиновую лампу, но лампа так и оставалась на даче, в семи километрах от Женьки.
Он не хотел останавливаться на пороге спальни, но на полсекунды все же замер, вспомнив свою мысленную игру в другую комнату. Теперь она не казалась ему привлекательной. А что я буду делать, подумал он, если свет дадут тогда, когда я зайду в спальню, и я увижу, что это на самом деле другая комната? Грязная, голая комната с черными лужами по углам, полная запаха сырого бетона, рваной ржавой жести и мокнущих газет? А дверь за спиной будет вести не обратно в зал, а в темную, чужую, замусоренную темноту.
– Тихо, Женька, – сказал он сам себе, чтобы приободриться. В конце концов, свет в спальне-то выключен и внезапно не вспыхнет в любом случае. – Как дурак, честное слово.
Голос прозвучал глухо и вовсе не приободрил, но шаг вперед Женька все же сделал.
Тут стоило действовать осторожно, Женькина кровать располагалась поперек, и, чтобы добраться до полки над столом, где стояла свечка, нужно было лавировать между кроватью, стеной и тумбочкой с трельяжем. Женька даже чуть обрадовался, что совсем темно, – так он не видел зеркала и никаких отражений в нем тоже.
Комната и правда казалась немного другой. Стена была неприятно холодной на ощупь, тянул сквозняк в щель неплотно прикрытой форточки. Почему-то здесь уже не слышно было ни дизеля, ни часов, а может, эти звуки просто слились в одну звенящую тишину, замаскировались. Он подумал, что с человеком, наверное, будет что-то нехорошее, если не давать ему ничего ощущать. И почему-то представил себя космонавтом внутри вышедшей из строя станции – ни звука в космосе, ни огонька в запертом стальном цилиндре, ни запаха в стерильном воздухе скафандра, ни верха, ни низа, ни гравитации. Когда прилетит спасательная экспедиция, она, скорее всего, найдет космонавта сумасшедшим.
Женька представил это так ярко, что ему стало дурно, словно он и впрямь утратил на секунду ощущение верха и низа. Зацепив, конечно, трельяж – ударился ногой, глухо звякнула косметика у зеркала, – он подошел к столу. На ощупь нашел полку, стараясь не смахнуть плющ и банку с огрызками карандашей и старыми ручками, которые все собирался перебрать; но все предметы в темноте казались чужими. Почему-то подсвечник искал очень долго, натыкаясь на какие-то невнятные штуки и замирая, пытаясь понять, что это. Потом соображал: вот это – обложка клеенчатая; это – дурацкая скрипящая подставка под книги, которая складывалась в самый неподходящий момент и которой он не пользовался; это, то, что рассыпалось, – башенка из ластиков. Иногда он грыз их, часто – разрисовывал и делал оттиски. Сейчас они попадали на стол и на пол, на ковер – без стука, словно канули в бездну.
Спички он найти так и не смог. То ли не было их тут, то ли не попались они ему.
Наткнулся на выключатель плафона на шнурке. Щелкнул. Темнота. Зачем-то нажал на кнопку еще пару раз, задумался, в каком положении она осталась. Сообразил, щелкнул снова, оставив свет включенным. Наверное.
Женька взял подсвечник и собрался выходить, жалея, что не нашел спичек. Как-то обычно темнота не вызывала дискомфорта, привыкли уже, пара шагов, два движения – и огонь горит. А сегодня он остался один, и вот какова ему, оказывается, цена. За свечкой не может спокойно в спальню сходить и возится все время.
Пребывание в спальне каждую лишнюю секунду давалось с трудом. Словно что-то такое было здесь, в здешней темноте, опасное, хотелось в другую темноту, в зал, на кухню, но только прочь отсюда, где не задвинуты шторы, и ночная тьма глядит в окно, – и нет, задергивать их он не будет, он тут не задержится. А за спиной еще и зеркало. Женька вдруг представил, что на месте стекла – пустота, проем в пустое, заброшенное помещение.
Некстати вспомнился стих Фета, тот, про зеркало в зеркало. «Ну как лохматый с глазами свинцовыми выглянет вдруг из-за плеч».
Да что ж такое лезет в голову, подумал он. Это же просто темнота. Веерное отключение, будь оно неладно. Звучит как название какой-то фантастической армейской операции. «Буря в марсианской пустыне», командир, подтвердите фазу «Веерное отключение»! И такой голосина в наушниках с орбиты: «Подтверждаю!»
Чего-то эти мысли Женьку не успокоили и не отвлекли, он сам себе показался маленьким и глупым. Нужно было выходить, параллельно кровати, к стене, чтоб опять не удариться об угол тумбочки. Женька засеменил вдоль стола.