Я кивнул.
— Стало быть, по-вашему, та могила на горе неправильная могила для правильного человека, так, что ли?
— Примерно так, — сказал я.
— По-вашему, для всех нас на пути есть разные могилы, что ли?
— Очень может быть, — сказал я.
— И коли мы бы могли увидать всю свою жизнь с начала до конца, всяк выбрал бы себе, которая получше? — сказал охотник. — В конце оглянешься и скажешь: черт подери, вот он был, подходящий год и подходящее место — не другой, на который оно пришлось, и не другое место, а вот только тогда и только там надо было помирать. Так, что ли?
— Раз уж только и остается выбирать, не то все равно выставят вон, выходит, что так, — сказал я.
— Неплохо придумано, — сказал охотник. — Только у многих ли достало бы ума? У большинства ведь не хватает соображения убраться с пирушки, когда выпивка на исходе. Все мы норовим засидеться подольше.
— Норовим засидеться, — подтвердил я. — Стыд и срам.
Мы спросили еще пива.
Охотник разом выпил полкружки и утер рот.
— Ну а что можно поделать, коли могила неправильная? — спросил он.
— Не замечать, будто ее и нет, — сказал я. — Может, тогда она исчезнет, как дурной сон.
Охотник коротко засмеялся, словно всхлипнул.
— Рехнулся, брат! Ну ничего, я люблю слушать которые рехнулись. Давай болтай еще.
— Больше нечего, — сказал я.
— Может, ты есть воскресение и жизнь?
— Нет.
— Может, ты велишь Лазарю встать из гроба?
— Нет.
— Тогда чего ж?
— Просто я хочу, чтоб можно было под самый конец выбрать правильное место, правильное время и правильную могилу.
— Нот выпей-ка, — сказал охотник. — Тебе полезно. И откуда ты такой взялся?
— От самого себя. И от моих друзей. Мы собрались вдесятером и выбрали одного. Купили в складчину грузовик — вон он стоит, — и я покатил через всю страну. По дороге много охотился и ловил рыбу, чтоб настроиться как надо. В прошлом году побывал на Кубе. В позапрошлом провел лето в Испании. А еще перед тем съездил летом в Африку. Накопилось вдоволь о чем поразмыслить. Потому меня и выбрали.
— Для чего выбрали, черт подери, для чего? — напористо, чуть не с яростью спросил охотник и покачал головой. — Ничего тут не поделаешь. Все уже кончено.
— Все, да не совсем, — сказал я. — Пошли.
И шагнул к двери. Охотник остался сидеть. Потом вгляделся мне в лицо — оно все горело от этих моих речей, — ворча поднялся, догнал меня, и мы вышли.
Я показал на обочину, и мы оба поглядели на грузовик, который я там оставил.
— Я такие видал, — сказал охотник. — В кино показывали. С таких стреляют носорогов, верно? Львов и все такое? В общем, на них разъезжают по Африке, верно?
— Правильно.
— У нас тут львы не водятся, — сказал он. — И носороги тоже, и буйволы, ничего такого нету.
— Нету? — переспросил я. Он не ответил.
Я подошел к открытой машине, коснулся борта.
— Знаешь, что это за штука?
— Ничего я больше не знаю, — сказал охотник. — Считай меня круглым дураком. Так что это у тебя?
Долгую минуту я поглаживал крыло. Потом сказал:
— Машина Времени.
Он вытаращил глаза, потом прищурился, отхлебнул пива (он прихватил с собой кружку, зажав ее в широкой ладони). И кивнул мне — валяй, мол, дальше.
— Машина Времени, — повторил я.
— Слышу, не глухой, — сказал он.
Он прошел вдоль борта, отступил на середину улицы и стал разглядывать машину — с такими и в самом деле охотятся в Африке. На меня он не смотрел. Обошел ее всю кругом, вновь остановился на тротуаре и уставился на крышку бензобака.
— Сколько миль из нее можно выжать? — спросил он.
— Пока не знаю.
— Ничего ты не знаешь, — сказал он.
— Первый раз еду, — сказал я. — Съезжу до места, тогда узнаю.
— И чем же такую штуку заправлять?
Я промолчал.
— Какое ей нужно горючее? — опять спросил он.
Я мог бы ответить: надо читать до поздней ночи, читать по ночам год за годом, чуть не до утра, читать в горах, где лежит снег, к в полдень в Памплоне, читать, сидя у ручья, или в лодке где-нибудь у берегов Флориды. А еще я мог сказать: все мы приложили руку к этой машине, все мы думали о ней и купили ее, и касались ее, и вложили в нее нашу любовь, и память о том, что сделали с нами его слова двадцать, двадцать пять или тридцать лет тому назад. В нее вложена уйма жизни, и памяти, и любви — это и есть бензин, горючее, топливо, называй как хочешь; дождь в Париже, солнце в Мадриде, снег на вершинах Альп, дымки ружейных выстрелов в Тироле, солнечные блики на Гольфстриме, взрывы бомб и водяные взрывы, когда выскакивает из реки рыбина, — вот он, потребный тут бензин, горючее, топливо; так я мог бы сказать, так подумал, но говорить не стал.
Должно быть, охотник почуял, о чем я думаю, — глаза его сузились, долгие годы в лесу научили его читать чужие мысли, и он принялся ворочать в голове мою затею.
Потом подошел и… вот уж этого трудно было ждать! Он протянул руку… и коснулся моей машины.
Он положил ладонь на капот и так и стоял, словно прислушивался, есть ли там жизнь, и рад был тому, что ощутил под ладонью. Долго он так стоял.
Потом без единого слова повернулся и, не взглянув на меня, ушел обратно в бар и сел пить в одиночестве, спиной к двери.
И мне не захотелось нарушать молчание. Похоже, вот она, самая подходящая минута поехать, попытать счастья.
Я сел в машину и включил зажигание.
«Сколько миль из нее можно выжать? Какое ей нужно горючее?» — подумал я. И покатил.
Я катил по шоссе, не глядя ни направо, ни налево, так и ездил добрый час взад и вперед, и порой на секунду-другую зажмуривался, так что запросто мог съехать с дороги и перевернуться, а то и разбиться насмерть.
А потом, около полудня, солнце затянуло облаками, и вдруг я почувствовал — все хорошо.
Я поднял глаза, глянул на гору и чуть не заорал.
Могила исчезла.
Я как раз спустился в неглубокую ложбинку, а впереди на дороге одиноко брел старик в толстом свитере.
Я сбросил скорость, и, когда нагнал пешехода, машина моя поползла с ним вровень. На нем были очки в стальной оправе, довольно долго мы двигались бок о бок, словно не замечая друг друга, а потом я окликнул его по имени.
Он чуть поколебался, потом зашагал дальше. Я нагнал его на своей машине и опять сказал:
— Папа.
Он остановился выжидая.
Я затормозил и сидел, не снимая рук с баранки.
— Папа, — повторил я.
Он подошел, остановился у дверцы.
— Разве я вас знаю?
— Нет. Зато я знаю вас.
Он поглядел мне в глаза, всмотрелся в лицо, в губы.
— Да, похоже, что знаете.
— Я вас увидал на дороге. Думаю, нам с вами по пути. Хотите, подвезу?
— Нет, спасибо, — сказал он. — В этот час хорошо пройтись пешком.
— Вы только послушайте, куда я еду.
Он двинулся было дальше, но приостановился и, не глядя на меня, спросил:
— Куда же?
— Путь долгий.
— Похоже, что долгий, потому, как вы это сказали. А покороче вам нельзя?
— Нет, — отвечал я. — Путь долгий. Примерно две тысячи шестьсот дней, да прибавить пли убавить денек-другой и еще полдня.
Он вернулся ко мне и заглянул в машину.
— Значит, вон в какую даль вы собрались?
— Да, в такую даль.
— В какую же сторону? Вперед?
— А вы не хотите вперед?
Он поглядел на небо.
— Не знаю. Не уверен.
— Я не вперед еду, — сказал я. — Еду назад.
Глаза его стали другого цвета. Мгновенная, едва уловимая перемена, словно в облачный день человек вышел из тени дерева на солнечный свет.
— Назад…
— Где-то посредине между двух и трех тысяч дней, день пополам, плюс-минус час, прибавить или отнять минуту, поторгуемся из-за секунды, — сказал я.
— Язык у вас ловко подвешен, — сказал он.
— Так уж приходится, — сказал я.
— Писатель из вас никудышный, — сказал он. — Кто умеет писать, тот говорить не мастер.
— Это уж моя забота, — сказал я.
— Назад? — Он пробовал это слово на вес.
— Разворачиваю машину, — сказал я. — И возвращаюсь вспять.
— Не по милям, а по дням?
— Не по милям, а по дням.
— А машина подходящая?
— Для того и построена.
— Стало быть, вы изобретатель?
— Просто читатель, но так вышло, что изобрел.
— Если ваша машина действует, так это всем машинам машина.
— К вашим услугам, — сказал я.
— А когда вы доедете до места, — начал старик, взялся за дверцу, нагнулся, сам того не замечая, и вдруг спохватился, отнял руку, выпрямился во весь рост и тогда только договорил: — Куда вы попадете?
— В десятое января тысяча девятьсот пятьдесят четвертого.
— Памятный день, — сказал он.
— Был и есть. А может стать еще памятней.
Он не шевельнулся, но света в глазах прибавилось, будто он еще шагнул из тени на солнце.
— И где же вы будете в этот день?
— В Африке, — сказал я.
Он промолчал. Бровью не повел. Не дрогнули губы.
— Неподалеку от Найроби, — сказал я.
Он медленно кивнул. Повторил:
— В Африке, неподалеку от Найроби.
Я ждал.
— И если поедем — попадем туда, а дальше что? — спросил он.
— Я вас там оставлю.
— А потом?
— Вы там останетесь.
— А потом?
— Это все.
— Все?
— Навсегда, — сказал я.
Старик вздохнул, провел ладонью по краю дверцы.
— И эта машина где-то на полпути обратится в самолет? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я.
— Где-то на полпути вы станете моим пилотом?
— Может быть. Никогда раньше на ней не ездил.
— Но хотите попробовать?
Я кивнул.
— А почему? — спросил он, нагнулся и посмотрел мне прямо в глаза, в упор, грозным, спокойным, яростно-пристальным взглядом. — Почему?
Старик, подумал я, не могу я тебе ответить. Не спрашивай.
Он отодвинулся — почувствовал, что перехватил.
— Я этого не говорил, — сказал он.
— Вы этого не говорили, — повторил я.
— И когда вы пойдете на вынужденную посадку, — сказал он, — вы на этот раз приземлитесь немного по-другому?
— Да, по-другому.
— Немного пожестче?
— Погляжу, что тут можно сделать.
— И меня швырнет за борт, а больше никто не пострадает?
— По всей вероятности.
Он поднял глаза, поглядел на горный склон, никакой могилы там не было. Я тоже посмотрел на эту гору. И, наверное, он догадался, что однажды могилу там вырыли.
Он оглянулся на дорогу, на горы и на море, которого не видно было за горами, и на материк, что лежал за морем.
— Хороший день вы вспомнили.
— Самый лучший.
— И хороший час, и хороший миг.
— Право, лучше не сыскать.
— Об этом стоит подумать.
Рука его лежала на дверце машины — не опираясь, нет — испытующе: пробовала, ощупывала, трепетная, нерешительная. Но глаза смотрели прямо в сияние африканского полдня.
— Да.
— Да? — переспросил я.
— Идет, — сказал он. — Ловлю вас на слове, подвезите меня.
Я выждал мгновение — только раз успело ударить сердце, — дотянулся и распахнул дверцу.
Он молча поднялся в машину, сел рядом со мной, бесшумно, не хлопнув, закрыл дверцу. Он сидел рядом, очень старый, очень усталый. Я ждал.
— Поехали, — сказал он.
Я включил зажигание и мягко взял с места.
— Развернитесь, — сказал он.
Я развернул машину в обратную сторону.
— Это правда такая машина, как надо? — спросил он.
— Правда. Такая самая.
Он поглядел на луг, на горы, на дом в отдалении. Я ждал, мотор работал вхолостую.
— Я кое о чем вас попрошу, — начал он, — когда приедем на место, не забудете?
— Постараюсь.
— Там есть гора, — сказал он и умолк, и сидел молча, с его сомкнутых губ не слетело больше ни слова.
Но я докончил за него. Есть в Африке гора по имени Килиманджаро, подумал я. И на западном ее склоне нашли однажды иссохший, мерзлый труп леопарда. Что понадобилось леопарду на такой высоте, никто объяснить не может.
На этом склоне мы тебя и положим, думал я, на склоне Килиманджаро, по соседству с леопардом, и напишем твое имя, а под ним еще: никто не знал, что он делал здесь, так высоко, но он здесь. И напишем даты рожденья и смерти, и уйдем вниз, к жарким летним травам, и пусть могилу эту знают лишь темнокожие воины,’ да белые охотники, да быстроногие окапи.
Заслонив глаза от солнца, старик из-под ладони смотрел, как вьется в предгорьях дорога. Потом кивнул:
— Поехали.
— Да, Папа, — сказал я.
И мы двинулись не торопясь, я за рулем, старик — рядом со мной, спустились с косогора, поднялись на новую вершину. И тут выкатилось солнце, и ветер дохнул жаром. Машина мчалась, точно лев в высокой траве. Мелькали, уносились назад реки и ручьи. Вот бы нам остановиться на час, думал я, побродить по колено в Воде, половить рыбу, а потом изжарить ее, полежать на берегу и потолковать, а может, помолчать. Но если остановимся, вдруг не удастся продолжать путь? И я дал полный газ. Мотор взревел неистовым рыком какого-то чудо-зверя. Старик улыбнулся.
— Отличный будет день! — крикнул он.
— Отличный.
«Позади дорога, — думал я, — как там на ней сейчас, ведь сейчас мы исчезаем? Вот исчезли, нас там больше нет? И дорога пуста. И Солнечная долина безмятежна в солнечных лучах. Как там сейчас, когда нас там больше нет?»
Я еще поддал газу, машина рванулась: девяносто миль в час.
Мы оба заорали, как мальчишки. Уж не знаю, что было дальше.
— Ей-богу, — сказал под конец старик, — знаете, мне кажется… мы летим.
А РЕБЕНОК — ЗАВТРА
Питер Хорн вовсе не собирался стать отцом голубой пирамидки. Ничего похожего он не предвидел. Им с женой и не снилось, что с ними может случиться такое. Они спокойно ждали рождения своего первенца, много о нем говорили, нормально питались, подолгу спали, изредка бывали в театре, а потом пришло время Полли лететь вертолетом в клинику; муж обнял ее и поцеловал.
— Через шесть часов ты уже будешь дома, детка, — сказал он. — Спасибо, эти новые родильные машины хоть отцов не отменили, а так они сделают за тебя все, что надо.
Она вспомнила старую-престарую песенку: «Нет, уж этого вам у меня не отнять» — и тихонько напела ее, и, когда вертолет взмыл над зеленой равниной, направляясь в город, оба они смеялись.
Врач по имени Уолкот был исполнен спокойствия и уверенности. Полли-Энн, будущую мать, приготовили к тому, что ей предстояло, а отца, как полагается, отправили в приемную — здесь можно было курить сигарету за сигаретой или смешивать себе коктейли, для чего под рукой имелся миксер. Питер чувствовал себя недурно. Это их первый ребенок, но волноваться совершенно не о чем. Полли-Энн в хороших руках.
Через час о приемную вышел доктор Уолкот. Он был бледен как смерть. Питер Хорн оцепенел с третьим коктейлем в руке. Стиснул стакан и прошептал:
— Она умерла.
— Нет, — негромко сказал Уолкот. — Нет, нет, она жива и здорова. Но вот ребенок…
— Значит, ребенок мертвый.
— И ребенок жив, но… допивайте свой коктейль и пойдемте. Кое-что произошло.
Да, несомненно, кое-что произошло. Нечто такое, из-за чего переполошилась вся клиника. Люди высыпали в коридоры, сновали из палаты в палату. Пока Питер Хорн шел за доктором, ему стало совсем худо; там и сям, сойдясь тесным кружком, стояли сестры и санитарки в белых халатах, таращили друг на друга глаза и шептались:
— Нет, вы видали? Ребенок Питера Хорна! Невероятно!
Врач привел его в очень чистую небольшую комнату. Вокруг низкого стола толпились люди. На столе что-то лежало.
Голубая пирамидка.
— Зачем вы привели меня сюда? — спросил Хорн.
Голубая пирамидка шевельнулась. И заплакала.
Питер Хорн протиснулся сквозь толпу и в ужасе посмотрел на стол. Он побелел и задыхался.
— Неужели… это и есть?…
Доктор Уолкот кивнул.
У голубой пирамидки было шесть гибких голубых отростков, и на выдвинутых вперед стерженьках моргали три глаза.