Должен жить - Стругацкие Аркадий и Борис


Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий

Фантастическая повесть

Сокращенный вариант

КОММЕНТАРИЙ Б.Н.СТРУГАЦКОГО

ПРОЛОГ

Подкатил громадный красно-белый автобус. Отлетающих пригласили садиться.

— Что ж, ступайте, — сказал Дауге.

Быков проворчал:

— Успеем, Пока они все усядутся…

Он исподлобья смотрел, как пассажиры один за другим неторопливо поднимаются в автобус. Пассажиров было человек сто.

— Это минут на пятнадцать, не меньше, — солидно заметил Гриша.

Быков строго посмотрел на него:

— Застегни рубашку.

— Пап, жарко, — сказал Гриша.

— Застегни рубашку! — повторил Быков-старший. — Не ходи расхлюстанный.

— Не бери пример с меня, — сказал Юрковский, — Мне можно, а тебе еще нельзя.

Дауге взглянул на него и отвел глаза. Не хотелось смотреть на Юрковского — на его уверенное рыхловатое лицо с брюзгливо отвисшей нижней губой, на тяжелый портфель с монограммой, на роскошный костюм из редкостного стереосинтетика. Лучше уж было глядеть в высокое прозрачное небо, чистое, синее, без единого облачка, даже без птиц — над аэродромом их разгоняли ультразвуковыми сиренами.

Быков— младший под внимательным взглядом отца застегивал воротник.

Юрковский томно объявил:

— В стратоплане спрошу бутылочку «Ессентуков» и выкушаю…

Быков— старший с подозрением спросил:

— Печенка?

— Почему же обязательно печенка? Мне просто жарко. И пора бы тебе знать, что «Ессентуки» от приступов не помогают.

— Ты, по крайней мере, взял свои пилюли?

— Что ты к нему пристал? — сказал Дауге.

Все посмотрели на него. Дауге опустил глаза и проговорил сквозь зубы:

— Так ты не забудь, Владимир. Пакет Арнаутову нужно передать сразу же, как только вы прибудете на Сырт.

— Если Арнаутов на Марсе.

— Да, конечно. Я только прошу тебя не забыть.

— Я ему напомню, — сказал Быков.

Они замолчали. Очередь у автобуса уменьшалась.

— Знаете что, идите вы, пожалуйста, — попросил Дауге.

— Да, пора идти, — согласился Быков. — Он подошел к Дауге и обнял его. — Не печалься, Иоганныч. До свидания. Не печалься.

Он крепко сжал Дауге длинными, костистыми руками. Дауге слабо оттолкнул его:

— Спокойной плазмы!

Он пожал руку Юрковскому. Юрковский часто заморгал, он хотел что-то сказать, но только облизнул губы. Он нагнулся, поднял с травы свой великолепный портфель, повертел его и снова положил на траву. Дауге не глядел на него. Юрковский снова поднял портфель.

— Ах, да не кисни ты, Григорий! — страдающим голосом сказал он.

— Постараюсь, — сухо ответил Дауге.

В стороне Быков негромко наставлял сына:

— Пока я в рейсе, будь поближе к маме. Никаких там подводных забав.

— Ладно, пап.

— Никаких рекордов.

— Хорошо, пап. Ты не беспокойся.

— Меньше думай о рекордах, больше думай о маме.

— Да ладно, пап.

Дауге сказал тихо:

— Я пойду.

Он повернулся и побрел к зданию аэровокзала. Юрковский смотрел ему вслед. Дауге был маленький, сгорбленный, очень старый.

— До свидания, дядя Володя, — сказал Гриша.

— До свидания, малыш, — отозвался Юрковский. Он все смотрел вслед Дауге. — Ты его навещай, что ли. Просто так, зайди, выпей чайку, и всё. Он ведь тебя любит, я знаю.

Гриша кивнул. Юрковский подставил ему щеку, похлопал по плечу и вслед за Быковым пошел к автобусу. Он тяжело поднялся по ступенькам, сел в кресло рядом с Быковым и сказал:

— Хорошо было бы, если бы рейс отменили!

Быков с изумлением воззрился на него:

— Какой рейс, наш?

— Да, наш. Дауге было бы легче. Или чтобы нас всех забраковали медики.

Быков засопел, но промолчал. Когда автобус тронулся, Юрковский пробормотал:

— Он даже не захотел меня обнять. И правильно сделал. Незачем нам лететь без него. Нехорошо. Нечестно.

— Перестань! — попросил Быков.

Дауге поднялся по гранитным ступеням аэровокзала и оглянулся. Красное пятнышко автобуса ползло уже где-то возле самого горизонта. Там, в розоватом мареве, виднелись конические силуэты лайнеров вертикального взлета.

Гриша сказал:

— Куда вас отвезти, дядя Гриша? В институт?

— Можно и в институт, — ответил Дауге.

«Никуда мне не хочется, — подумал он. — Совсем никуда не хочется. Тяжело как! Вот не думал, что будет так тяжело. Ведь не случилось ничего нового или неожиданного. Все давно известно и продумано. И заблаговременно пережито потихоньку, потому что кому хочется выглядеть слабым? И все очень справедливо и честно. Пятьдесят два года от роду. Четыре лучевых удара. Поношенное сердце. Никуда не годные нервы. Кровь и та не своя. Поэтому бракуют, никуда не берут. А Володьку Юрковского вот берут. „А тебе, говорят,, Григорий Иоганнович, довольно есть, что дают, и спать, где положат. Пора тебе молодых поучить“. А чему их учить? — Дауге покосился на Гришу. — Вон он какой, здоровенный и зубастый! Смелости его учить? Или здоровью? А больше ничего и не нужно. Вот и остаешься один. Да сотня статей, которые устарели. Да несколько книг, которые быстро стареют. Да слава, которая стареет еще быстрее».

Он повернулся и вошел в гулкий прохладный вестибюль. Гриша Быков шагал рядом. Рубаха у него была расстегнута.

Вестибюль был полон негромких разговоров и шуршания газет. На большом, в полстены, вогнутом экране демонстрировался какой-то фильм — несколько человек, утонув в креслах, смотрели на экран, придерживая возле уха блестящие коробочки фонодемонстраторов. Толстый иностранец восточного типа топтался возле буфета-автомата.

У входа в бар Дауге вдруг остановился.

— Зайдем выпьем, тезка, — сказал он.

Гриша посмотрел на него с удивлением и жалостью.

— Зачем, дядя Гриша? Не надо.

— Ты полагаешь, не надо? — задумчиво спросил Дауге.

— Конечно. Ни к чему это, честное слово.

Дауге, склонив голову набок, прищурившись, взглянул на него.

— Уж не воображаешь ли ты, — ядовито произнес он, — что я раскис оттого, что меня вывели в тираж? Что я жить не могу без этих самых таинственных бездн и пространств? Плевать я хотел на эти бездны! А вот что я один остался… Понимаешь, один! Первый раз в жизни один!

Гриша неловко оглянулся. Толстый иностранец смотрел на них. Дауге говорил тихо, но Грише казалось, что его слышит весь зал.

— Почему я остался один? За что? Почему именно меня… Ведь я не самый старый, тезка, Михаил старше, и твой отец тоже…

— Дядя Миша тоже идет в последний рейс, — робко сказал Гриша.

— Да, — горько проговорил Дауге — Миша наш состарился… Ну, пойдем выпьем.

Они вошли в бар. В баре было пусто только за столиком у окна сидела какая-то женщина. Она сидела над пустым бокалом, положив подбородок на сплетенные пальцы, и смотрела в окно на бетонное поле аэродрома.

Дауге остановился и тяжело оперся на ближайший столик. Он не видел ее лет двадцать, но сразу узнал. В горле у него стало сухо и горько.

— Что с вами, дядя Гриша? — встревоженно спросил Быков-младший.

Дауге выпрямился.

— Это моя жена, — сказал он спокойно. — Пойдем.

«Какая еще жена?» — подумал Гриша с испугом.

— Может быть, мне пойти подождать в машине?

— Чепуха, чепуха… — пробормотал Дауге. — Пойдем.

Они подошли к столику.

— Здравствуй, Маша, — сказал Дауге.

Женщина подняла голову. Глаза ее расширились. Она медленно откинулась на спинку стула.

Ты… не улетел? — спросила она.

— Нет.

— Ты летишь после?

— Нет, я остаюсь.

Она продолжала глядеть на него широко раскрытыми глазами. Ресницы у нее были сильно накрашены. Под глазами сеть морщинок. И много морщинок на шее.

— Что значит — остаешься? — недоверчиво спросила она.

Он взялся за спинку стула.

— Можно нам посидеть с тобой? — спросил он. — Это Гриша Быков. Сын Быкова.

Тогда она улыбнулась Грише той самой привычно-обещающей ослепительной улыбкой, которую так ненавидел Дауге.

— Очень рада, — сказала она. — Садитесь, мальчики.

Гриша и Дауге сели.

— Меня зовут Мария Сергеевна, — продолжала она, разглядывая Гришу. — Я сестра Владимира Сергеевича Юрковского. (Гриша опустил глаза и слегка поклонился.) Я знаю вашего отца. Я многим ему обязана, Григорий… Алексеевич.

Гриша молчал. Ему было неловко. Он ничего не понимал. Дауге сказал напряженным голосом:

— Что ты будешь пить, Маша?.

— Джеймо.

— Это очень крепко? — спросил Дауге. — Впрочем, все равно. Гриша, принеси, пожалуйста, два джеймо.

Он смотрел на нее, на гладкие загорелые руки, на открытые гладкие загорелые плечи, на легкое светлое платье с чуть-чуть слишком глубоким вырезом. Она изумительно сохранилась для своих лет. И даже косы остались совершенно те же — тяжелые, толстые косы, каких давно уже никто не носит, бронзовые, без единого седого волоса, уложенные вокруг головы. Он усмехнулся, медленно расстегнул плотный теплый плащ и стащил плотный теплый шлем с наушниками. У нее дрогнуло лицо, когда она увидела его голый череп с редкой серебристой щетиной возле ушей. Он снова усмехнулся.

— Вот мы и встретились, — сказал он. — ты почему здесь? Ждешь кого-нибудь?

— Нет, я никого не жду.

Она посмотрела в окно, и он вдруг понял.

— Ты провожала? — тихо сказал он.

Она кивнула.

— Кого? Неужели нас?

— Да.

У него остановилось сердце.

— Меня? — спросил он.

Подошел Гриша и поставил на столик два потных ледяных бокала.

— Нет, — ответила она.

— Володьку? — сказал он с горечью.

— Да.

Гриша тихонько ушел.

— Какой милый мальчик! — сказала она. — Сколько ему лет?

— Семнадцать.

— Неужели семнадцать? Вот забавно! Ты знаешь, он совсем не похож на Быкова. Даже не рыжий.

— Да, время идет, — сказал Дауге. — Вот я уже и не летаю.

— Почему?

— Здоровье.

Она быстро взглянула на него.

— Да, ты неважно выглядишь. Скажи… — Она помолчала. — Быков тоже скоро перестанет летать?

— Что? — спросил он с удивлением.

— Я не люблю, когда Володя уходит в рейс без Быкова, — сказала она, глядя в окно. И опять помолчала. — Я очень боюсь за него. Ты ведь знаешь его…

— При чем здесь Быков? — спросил Дауге неприязненно.

— С Быковым безопасно… — ответила она просто. — Ну, а как твои дела, Григорий? Как-то странно, ты — и вдруг не летаешь.

— Буду работать в институте, — сказал Дауге.

— «Работать»! — Она покачала головой. — «Работать»… Посмотри, на кого ты похож.

— Зато ты совсем не изменилась. Замужем?

— С какой стати? — возразила она.

— Я тоже холостяком остался.

— Неудивительно.

— Почему?

— Ты не годишься в мужья.

Дауге неловко засмеялся:

— Не нужно нападать на меня. Я просто хотел поговорить.

— Раньше ты умел говорить интересно.

— А что, тебе уже скучно? Мы говорим всего пять минут.

— Нет, почему же, — вежливо сказала она. — Я с удовольствием слушаю тебя.

Они замолчали. Дауге мешал соломинкой в бокале.

— А Володю я провожаю всегда, — проговорила она. — У меня есть друзья в Управлении. И я всегда знаю, когда вы улетаете и откуда. — Она вынула соломинку из бокала, смяла ее и бросила в пепельницу. — Он единственный близкий мне человек в вашем сумасшедшем мире. Он меня терпеть не может, но все равно. — Она подняла бокал и отпила несколько глотков. — Сумасшедший мир. Дурацкое время, — сказала она устало. — Люди совершенно разучились жить. Работа, работа, работа!… Весь смысл жизни в работе. Все время чего-то ищут. Все время что-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали! А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная. Я не понимаю ее. Может быть, ты понимаешь, Григорий?

— Понимаю, — сказал Дауге.

— Ты всегда понимал. Ты всегда понимал мир, в котором живешь. И ты, и Володька, и этот скучный Быков. Иногда я думаю, что вы все очень ограниченные люди. Вы просто не способны задать вопрос: «Зачем?» — Она отпила из бокала. — Ты знаешь, недавно я познакомилась с одним школьным учителем. Он учит детей страшным вещам! Он учит их, что работать гораздо интереснее, чем развлекаться. И они верят ему. Ты понимаешь? Ведь это же страшно! Я говорила с его учениками. Мне показалось, что они презирают меня. За что? За то, что я хочу прожить свою единственную жизнь так, как мне хочется?

Дауге очень хорошо представил себе этот разговор Марии Юрковской с пятнадцатилетними пареньками и девчонками из районной школы. «Где уж тебе понять, — подумал он. — Где тебе понять, как неделями, месяцами с отчаянием бьешься в глухую стену, исписываешь горы бумаги, исхаживаешь десятки километров по кабинету или по пустыне, и кажется, что решения нет и что ты безмозглый, слепой червяк. И ты не веришь, что так уже было неоднократно. Потом наступает этот чудесный миг, когда открываешь калитку в стене, и еще одна глухая стена позади, и ты снова бог, и Вселенная снова у тебя на ладони. Впрочем, это даже не нужно понимать. Это нужно чувствовать».

Он сказал:

— Они тоже хотят прожить жизнь так, как им хочется. Но вам хочется разного.

Она резко возразила:

— А что, если права я?

— Нет, — сказал Дауге, — правы они. Они не задают вопроса «зачем».

— А может быть, они просто не могут широко мыслить?

Дауге усмехнулся. «Что ты знаешь о широте мысли?» — подумал он.

— Ты пьешь холодную воду в жаркий день, — сказал он терпеливо. — И ты не спрашиваешь «зачем?» Ты просто пьешь, и тебе хорошо…

Она прервала его:

— Да, мне хорошо. Дайте мне пить мою холодную воду, а они пусть пьют свою!

— Пусть, — спокойно согласился Дауге. Он с удивлением и радостью чувствовал, как уходит куда-то противная, гнетущая тоска. — Мы ведь не об этом говорили. Тебя интересует, кто прав. Так вот. Человек — это уже не животное. Природа дала ему разум. Разум этот должен развиваться. А ты гасишь в себе разум. Искусственно гасишь. Ты всю жизнь посвятила этому. И есть еще очень много людей на планете, которые гасят свой разум. Они называются мещанами.

— Спасибо.

— Я не хотел тебя обидеть. Но мне показалось, что ты хочешь обидеть нас. Широта взглядов… Какая у вас может быть широта взглядов?

Она допила свой бокал.

— Ты очень красиво говоришь сегодня, — она недобро усмехнулась, — все так мило объясняешь! Тогда, будь добр, объясни мне, пожалуйста, еще одну вещь. Всю жизнь ты работал, развивал свой разум, перешагивал через простые мирские удовольствия.

— Я не перешагивал через мирские удовольствия…

— Не будем спорить. С моей точки зрения, ты перешагивал. А я всю жизнь гасила разум. Я занималась тем, что всю жизнь лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?

— Конечно, я! — сказал Дауге.

Она оглядела его уничтожающим взглядом и засмеялась:

— Нет, я! В худшем случае мы оба одинаково несчастны. Бездарная кукушка — так меня, кажется, называет Володя? — или трудолюбивый муравей — конец один: старость, одиночество, пустота. Я ничего не приобрела, а ты все потерял. В чем же разница?

Дальше