Гиацинтовые острова - Кривин Феликс Давидович 24 стр.


ЯЗЫК ЖИВОТНЫХ

Панголин Кокороко присел на хвост, уставился носом в землю и задумался. На этой земле всегда найдется, о чем задуматься, и не только задуматься, но и высказаться начистоту. Но панголин Кокороко предпочитает не высказываться, он предпочитает подумать и промолчать.

Злые языки говорят, что Кокороко подражает пресмыкающимся, которые, как известно, всю жизнь молчат. Когда пресмыкаешься, тогда удобней молчать, но Кокороко, учтите, не пресмыкается. Хоть он и молчит всю жизнь, хоть он и с виду похож на пресмыкающееся — до того похож, что его, панголина, иногда называют ящером, — но он не пресмыкается, нет, потому что он млекопитающий и никогда не изменит своему классу.

Пускай называют. Разве дело в названии? Бабочку-Монашку назвали в честь какой-то монашки, хотя среди бабочек сроду монашек не было. Вот и панголина назвали ящером в честь… хотя какая там честь? Правда, раньше, когда ящеры были живы, каждому хотелось назваться ящером. Вот тогда это была честь! Ящеры были огромные, страшные, и все ими восхищались. А потом они вымерли, оставив только имена в свою честь… Хотя какая там честь!..

Об этом частенько подумывает панголин Кокороко. Подумывает, но предпочитает молчать. Он потому и предпочитает молчать — чтобы иметь возможность подумать. Те, которые много говорят, обычно мало думают, — ведь нельзя же говорить и думать одновременно. Либо ты говоришь, либо думаешь, одно из двух.

И вообще стоит ответить на вопрос: для чего дан язык животным?

Попугаи-неразлучники Розеколла и Агапор без умолку трещат о том, какие они неразлучные и как они любят друг друга, и у них нет времени подумать, что никакая это, в сущности, не любовь. Потому что настоящая любовь возможна только в разлуке. Панголин Кокороко питает настоящую любовь к муравьям лишь тогда, когда находится с ними в разлуке. А когда они вокруг в изобилии, тогда ему стоит лишь протянуть язык…

Да, это существенно важный вопрос: для чего дан язык животным?

Ягуар, например, постоянно рычит, и всем кажется, что он сердится. Каждый день начинается с вопроса:

— Какое у Ягуара настроение? Не рычит?

И ответ всегда, один и тот же;

— Рычит. Как проснулся, так с тех пор и рычит.

И целый день все ходят на цыпочках, стараются не стучать копытами, не скрипеть зубами и вообще не попадаться Ягуару на глаза. Ему лучше не попадаться на глаза, когда у него плохое настроение. А когда у него хорошее настроение? Никогда. Так думают те, которые ходят на цыпочках.

Но они ошибаются. Те, которые ходят на цыпочках, чаще всего ошибаются. Ягуар не потому рычит, что у него плохое настроение, просто он так разговаривает. Какая-нибудь птичка, допустим, щебечет, но это совсем не значит, что у нее хорошее настроение. У нее настроение, может быть, еще хуже, чем у Ягуара, но она не умеет рычать, она умеет только щебетать, и все думают, что у нее отличное настроение. Хотя — кого интересует ее настроение? Всех интересует настроение Ягуара.

У каждого своя манера разговаривать. Одни себя сдерживают, и даже если у них внутри все рычит, они приветливо и любезно щебечут. А другие высказываются более откровенно: они рычат. Рычат даже тогда, когда внутри у них все щебечет. Вы думаете, у Ягуара внутри не щебечет? Может, еще больше, чем у птички, потому что Ягуару никто не портит настроение. Ему все боятся испортить настроение, а птичке никто не боится, и портит каждый, кому не лень. Так у кого же, скажите, больше испорчено настроение? Но Ягуар все равно рычит. Даже в хорошем настроении он рычит и всем остальным портит настроение.

А вот Агапор и Розеколла мило щебечут, хотя внутри, возможно, друг на друга рычат. Но вслух они щебечут:

— Как неразлучны два крыла… Так и мы с тобой неразлучны, моя Розеколла, моя весна!

Всем известно: весна — дело временное. Встретились, разошлись и — до будущей весны. Конечно, Кокороко об этом молчит, чтоб иметь возможность подумать.

Неразлучники! Посадили бы их на одну воду, а еще лучше — оставили и без воды, вот тогда бы они поняли, что такое настоящая разлука!

И до чего эти попугаи любят поговорить! Им хоть целый день говорить — лишь бы не думать!

Да разве только попугаи любят поговорить?

Известное дело — язык животных!

Ягуар рычит — вместо того чтобы думать.

Бык мычит — вместо того чтобы думать,

Птички щебечут — вместо того чтобы думать.

А кто думает?

Только тот, кто умеет молчать.

Нет, вы подумайте сами. Одну минутку не поговорите, а подумайте: язык у животных — это что? Средство общения? Или средство насыщения?

Не спешите говорить, что то и другое: одно всегда бывает в ущерб другому… Либо ты больше говоришь, либо — что?

Думайте, думайте!

Язык животному дан один, два дела — это для него многовато. Либо он помогает говорить, либо… Вот-вот, вы правы… Поэтому тот, кто молчит, обычно лучше питается.

БРАЖНИКИ И ЖУЖЖАЛЫ

Жужжала-Печальница, небольшая, но весьма печальная муха, настолько печальная, что казалось, она вобрала в себя всю мировую скорбь, после чего все остальные мухи должны жить беззаботно и весело, — так вот, эта самая Жужжала-Печальница, которую иногда называют и Траурницей, нисколько не заботясь о том, чтобы отличить ее от бабочки Траурницы, а может быть, специально для того, чтобы спутать ее с бабочкой Траурницей, хотя спутать муху с бабочкой можно в состоянии уж слишком большой печали, — так вот наконец эта Жужжала-Печальница, муха, а, уж конечно, не бабочка, в один печальный, тоскливый, совершенно несчастный день повстречала Бражника-Языкана.

Этот Бражник был, конечно, не мухой, а бабочкой, хотя в настоящее время это было ему безразлично. Он не видел разницы между чешуекрылыми и двукрылыми, и это его не смущало и нисколько не портило ему настроения. Наоборот, это сближало его со всем миром — чешуекрылым, двукрылым, перепончатокрылым, с миром жестко — и полужесткокрылым, прямокрылым, и равнокрылым, и сетчатокрылым, — мать честная, до чего он разно — и вместе с тем однообразен, этот мир! Бражник-Языкан развел крылья, чтобы обнять этот мир, и спросил у него:

— Жуж-жишь?

— Жужжу, — ответила Жужжала-Печальиица, потому что она одна представляла здесь жужжащий мир, как другие представляли стрекочущий и звенящий.

— И правильно делаешь, — подумав, сказал Языкан.

— Как знать, — вздохнула Жужжала-Печальница. — Может быть, нужно не жужжать, а визжать? Или даже рычать? Только я не умею.

— Каждому свое, — сказал Бражник-Языкан и задумался. Когда-то он тоже вот так же печалился, пока непонял, что каждому свое. Когда это поймешь, тогда уже ни о чем не будешь печалиться. Кому надо, пусть жужжит, кому надо, пусть визжит, кому надо, пусть рычит.

И молчит, кому ничего не надо.

— Это печально, — сказала Жужжала-Печальница.

— Ничуть. Кто поет, пусть поет. А кто плачет, пусть плачет. Разнообразие звуков. Я, к примеру, разговариваю, потому что я Языкан. А ты жужжишь, потому что ты Жужжала. А другие пусть визжат и рычат, покуда ты жужжишь, а я разговариваю. Все нормально, все хорошо.

Бражник-Языкан как-то неестественно замолчал, словно усомнившись в своем последнем слове. Он замолчал, как молчат те, кому ничего не надо, хотя он подсознательно ощущал: что-то ему было надо… где-то там, глубине, что-то ему было надо…

Что ему было надо? Он не мог сказать. Но оно было — что-то такое, чего он, Языкан, не умел сказать, Жужжала-Печальница не могла прожужжать, а другие не могли прорычать, провизжать… Было что-то такое…

КРАСНОБОРОДКА

В старинных книгах много рассказов о рыбе Краснобородке.

Краснобородка жила, как все рыбы, но она умела красиво умереть, и ее смерть собирала немало зрителей. Ее даже специально ловили и покупали за большие деньги у рыбаков, чтобы посмотреть, как она умирает.

И она умирала у всех на глазах, как умирающий гладиатор (это было в древние римские времена), переливаясь всеми оттенками — от розового до пурпурного.

Конечно, ей не хотелось умирать, особенно теперь. Вся жизнь ее прошла незаметно и не привлекла ни одного зрителя, а теперь, когда она умирает…

Да, те, что живут незаметно, умеют красиво умереть, а те, что красиво живут, умирают совсем незаметно.

КАЛОТ

Калот не хамелеон, его цвет не зависит от общепринятого в данной местности цвета, хотя постоянно меняется. Но Калот не хамелеон. Он вообще не из хамелеонов, он из ящериц. То из красных, то из зеленых, то из желтых ящериц. То из красно-зелено-желтых ящериц. То из оливково-черных.

Если б он, вечерний, встретился с собой, утренним, он бы, наверно, себя не узнал.

— Неужели ты — это я? — спросил бы он, вечерний, себя, утреннего.

— Нет, — ответил бы он, утренний, — ты — это не я. Ты другой.

Утром он другой, а вечером он другой, хотя вокруг ничего не изменилось. Был бы он хамелеоном, он бы остался таким же, как был, потому что вокруг ничего не изменилось. Но Калот не хамелеон. Он другой. Просто он другой утром и другой вечером. И в горе другой. И в радости.

У хамелеона одного цвета горе и радость: если желто вокруг, они желтые, если серо вокруг, они серые. Как будто хамелеон не имеет своей личной жизни, как будто на него ничего, кроме общего цвета, не действует.

На Калота все действует. Поэтому он постоянно другой.

— Неужели я буду таким? — думает он, утренний, о себе, вечернем.

— Неужели я был таким? — думает он, вечерний, о себе, утреннем.

Не все мы зависим от места, но все мы зависим от времени. В том числе и Калот. Зеленый Калот. Желтый Калот. Красно-зелено-желтый Калот. Утренний Калот и вечерний.

Лист весенний разве узнает себя в осеннем листе?

Хорошо, что утро никогда не встречается с вечером.

АРКТИДА

Когда-то здесь был материк Арктида, а теперь Арктика, Северный Ледовитый океан, местность, которую посещают только герои…

Но птицы не герои, они и в теплых морях стараются держаться поближе к берегу — и все же они перелетают Ледовитый океан, перелетают, потому что не знают, что там уже океан, а думают, что там по-прежнему материк Арктида…

Жизнь меняется, все меняется на земле, и нужно это видеть и понимать, но кое в чем хорошо сохранить старые представления. Чтобы не рухнуть в пропасть, летя через океан, лучше думать, что там по-прежнему материк Арктида.

ЛЮБОВЬ К ЖИЗНИ

Тритон—большой жизнелюб. Его можно заморозить, задушить и даже засушить на несколько лет — и все равно он оживет, рано или поздно он оживет:

— Вот он я! С того света вернулся…

И опять он живет и опять жизни радуется — той самой жизни, которая сушила его и морозила, так что не поймешь, была это жизнь или смерть. Ну а если не поймешь, так будем считать это жизнью. Надо же как-то жить! Тритону обязательно надо жить, иначе он себе жизни не представляет.

У него, земноводного, две стихии, земля и вода, и он лавирует между этими двумя стихиями. Он смотрит, где какие условия жизни. Конечно, бывают такие условия… но для него любые условия — это прежде всего условия жизни. Потому что Тритон любит жизнь.

Если бы тарпаны и странствующие голуби[85] по-настоящему любили жизнь, они бы не рвались в небеса, не скакали бы по бескрайним степям, а научились бы жить в любом состоянии. В засушенном, задушенном, замороженном состоянии. Тогда бы они, может, выжили… А так…

Но все говорят о тарпанах, о странствующих голубях, о том, как они прекрасно жили и как печально кончили свою жизнь… Все им сочувствуют, восхищаются ими… Тритоном никто не восхищается, и слава богу: когда тобой начинают восхищаться, это значит, долго на свете не проживешь.

А Тритон любит жизнь. Не эту — громкую, поднебесную и степную, а тихую, незаметную земноводную жизнь… И когда в нем все высыхает, и когда в нем все вымерзает, так, что, кажется, ничего больше нет, — в нем остается, живет твердое убеждение, что любые условия — это прежде всего условия жизни.

ПЕРЕСМЕШНИКИ

Пересмешник живет в Америке, Пересмешка в Европе, и они пересмеиваются между собой — она из Европы, он из Америки. А чего пересмеиваться? В мире птиц происходят значительные события, есть о чем серьезно поговорить. Тем, кто живет всерьез, как говорится, не до смеха.

А они пересмеиваются через океан. И кого пересмеивают? Знаменитых певцов — Соловья, Кенаря… А то возьмут вдруг и Коршуна или Ястреба пересмеют. Позор! Никакого уважения к званиям и заслугам.

Подражатели, пародисты… Своего за душой нет, вот они и поют с чужого голоса…

Моевка-Говорушка, совершающий регулярные рейсы, из Европы в Америку, не раз взывал к различным чувствам Пересмешки и Пересмешника, но из всех чувств ему удалось воздействовать лишь на их чувство юмора, и они так его пересмеяли, что он не знал, куда лететь, и залетел один раз в Австралию, а другой — на остров Мадагаскар.

— Послушайте, — убеждал их Говорушка, — ведь вы же солидные птицы, о вас пишут с большим уважением в научной литературе. Вот что пишет, например, о тебе, Пересмешник, знаменитый ученый Одюбон: «Вероятно, нет ни одной птицы, обладающей такими музыкальными способностями, какими одарила природа этого царя певцов». Эх ты, царь певцов! На что ты тратишь свои музыкальные способности?

И что же ответил Говорушке Пересмешник? Он посмеялся и над Одюбоном, и над природой, и над царем певцов, — он посмеялся над самим собой и нисколько на себя не обиделся, и это больше всего удивило Кулика-Дутыша, который тоже совершал регулярные рейсы из Европы в Америку и на всем этом длинном пути дулся абсолютно на всех. Быть может, он потому и улетал в Америку, что дулся на всех у себя в Европе.

— Музыкальные способности! — сказал Дутыш, но при этом продолжал дуться, и его замечание прозвучало так: — Музукульную спусубнустю! Скузуть лучшу — спусубнустю прючюнють нюпрюютнустю укружующум! (Сказать лучше—способности причинять неприятности окружающим!)

— Прючюнють нюпрюютнустю! — немедленно пересмеял его Пересмешник, и до того похоже пересмеял, что даже Говорушке стало смешно. Конечно, ему стало смешно потому, что Пересмешник пересмеял не его, а Дутыша.

— Ню вюжу нючюгу смюшнугу (не вижу ничего смешного), — обиженно объявил Дутыш. Он не видел ни чего смешного потому, что Пересмешник пересмеял его, а не Говорушку.

И, надувшись на всех в Америке, Дутыш полетел обратно в Европу.

Ну конечно, первое, что он услышал, перелетев через океан, был насмешливый голос Пересмешки. Она имитировала птичий полет, в котором Дутыш без труда узнал хлопанье собственных крыльев.

— Ню уструумну (не остроумно), — оценил ее усилия Дутыш, потому что если бы она по-настоящему хлопала крыльями, тогда это было бы остроумно, а когда она только имитирует звук, как же это может быть остроумно?

Затем подоспел Говорушка, прибывший с опозданием, потому что залетел по ошибке на остров Мадагаскар.

— Знаменитый ученый Брэм, — сказал, приземляясь, Говорушка, — авторитетно заявил, что «пение Пересмешки не всякому нравится». И это понятно: разве может всякому нравиться, когда над ним смеются?

Дутыш согласно кивнул и еще больше надулся.

Непонятно, что нужно этим пересмешникам. Почему они за всех высказываются — и за Кенаря, и за Соловья, и за самых разных птиц и зверей — разве птицы и звери их уполномочивали? Да что там птицы и звери! Ударит гром — Пересмешник и за него выскажется, просвистит ветер — Пересмешник и за него выскажется… Да и хоть бы серьезно высказывались, а то ведь пересмеют… Что было бы с нашим миром, если бы в нем слово было предоставлено одним пересмешникам? Один смех, и только.

Назад Дальше