Первая месса - Антон Дубинин 9 стр.


На полпути до места, где спал брат, Абель остановился отдохнуть. Полежал лицом на земле, почти не чувствуя холода — он все время так мерз изнутри, что внешний холод не имел большого значения. Пергаментно-сухие ладони упирались в камень, почти не осязая его фактуры. Как трут трется о трут. На миг Абель увидел себя со стороны; лишенный своих слов, он вспомнил — «я же червь, а не человек», и как червь полз он по земле, говоря гробу — «Ты отец мой», и червю — «ты мать моя и сестра моя»[5]…

Господи, Господи, подумал он, и не заплакал, потому что слезы кончились. Вода была слишком дорога телу, тело не собиралось с ней расставаться. Абель дополз до своего ложа, прижался к брату, который спал, как каменный, и тоже уснул, и ему приснился сон. В этом сне он сидел с отцом Киприаном у него на кухне в Медвежьем Логе, и отец Киприан, разливая чай по щербатым чашкам, рассказывал своему маленькому другу том, как один человек, по имени Иов, как-то раз пожелал судиться с Богом.

* * *

Отец Киприан, приходской священник из Медвежьего Лога, выглядел на редкость мирно — он был низенький, лысоватый, с брюшком. Очков он не носил, но видел плоховато, поэтому часто щурился. Такие священники производят впечатление добрых дедушек, исповедников для всех и каждого. Однако образ всепрощающего и кроткого батюшки немедленно рассеивался, как только отец Киприан открывал рот, чтобы начать говорить. Такого жесткого, непримиримого и строгого священника еще не видела Монкенская епархия! По крайней мере, не видела несколько веков, со времен леонийской инквизиции. Отец Киприан был само воплощение борьбы. Если ему делалось не с кем бороться, он хирел, болел, жизнь его лишалась смысла — и доходило до того, что он с тоски начинал бороться с самим собой, подвергая себя строжайшим лишениям, отчего потом страдал от язвы желудка и прочих болезней, но совершенно не худел: строение у него было такое. Когда он клеймил с амвона грех и грешников, или высказывался резко о «дурных и гибельных тенденциях иринизма по отношению к сектантским проявлениям харизматства в молодежных общинах», животик его словно бы подбирался, а глаза метали молнии. За сквернословие и работу в воскресные дни — ну, поплыли мужики поохотиться, или, чтобы подзаработать, нанялись в городе вагоны разгружать — он накладывал такие же суровые епитимьи, как предыдущий священник за пьяную драку с членовредительством или супружескую измену. Зато и сам отец Киприан был человеком твердым и отважным. До сих пор рассказывали, как он бурной осенней ночью в одиночку доплыл на моторке до острова — потому что его вызвали к умирающему. Причем даже родной сын умирающего деда, тот самый, что явился в Медвежий Лог вызывать священника, не осмелился плыть в такую погоду обратно и остался на берегу до утра, не сумев уломать пастыря отложить опасное путешествие.

Так что Абель, когда поближе познакомился с отцом Киприаном, вовсе не удивился, узнав, что раньше тот был ректором Антоненборгской семинарии. Но потом новый епископ Монкенский, владыка Стефан, отстранил его от должности — за то, что отец Киприан якобы «прививал учащимся религиозную нетерпимость». Так и оказался непримиримый священник в деревне Медвежий Лог, может быть, самом северном и самом жалком из приходов огромной Республики.

А вот к Абелю отец Киприан был добр. Оставлял его у себя ночевать, когда они увлекались беседой, и Абелю в самом деле казалось, что священнику интересно с ним говорить. Отец Киприан давал ему почитать книги — потрясающие книги, частенько слишком сложные для отроческого мозга, но пастырь считал, что в деле «возрастания в вере» человек всегда должен прыгать выше головы. По крайней мере, пытаться. «Это как с семинаристами: задал им выучить пятьдесят билетов — будь уверен, что выучат двадцать пять. А если им сразу задать двадцать пять — будь уверен, выучат не больше десятка», — говорил отец Киприан, нагружая в заплечную сумку пятнадцатилетнего Абеля «Исповедь» Августина, сочинения обоих величайших Григориев — и Нисского, и Назианского, и «О единстве Церкви» самого любимого святого, своего покровителя Киприана из Карфагена, не говоря уж о множестве житий. А потом любил побеседовать о прочитанном, проверяя, насколько хорошо Абель усваивает и переваривает скормленные ему книги. Любое проявление Абелевской детской тупости его страшно огорчало, догадливость и глубина — радовала. Абелю казалось, что в какой-то степени отец Киприан компенсирует в нем свой не во всем удачный пастырский путь. Ведь это именно он первым произнес слово «семинария», и слово «призвание» Абель тоже услышал от него.

Именно приходской священник познакомил его с отцом Давидом, своим давним другом, до сих пор работавшим преподавателем. Гигантского роста эмериканец, столичный уроженец, человек с рубленым лицом и клочковатыми черно-седыми волосами, он оказался добрейшим малым — вот еще одно полное несоответствие внешности и внутреннего содержания! — и немедленно принял Абеля под свою отеческую опеку. Помогал на экзаменах, замолвил ректору доброе слово за «паренька из глубинки, необразованного, конечно — зато с несомненным призванием ко священству», обещал проследить за устройством в общежитии. Но это все случилось уже потом…

А тогда было — кухонька скромнейшего домика отца Киприана, где он жил со старухой экономкой. Круглый стол, покрытый клеенкой, роскошь береговых деревень — электрический чайник. Большое деревянное распятие на стене, на которое Абель первое время боялся смотреть — так оно было натуралистично. И отец Киприан, разливающий крепкую заварку по чашкам.

— Пейте, пейте, юноша, не стесняйтесь. Хороший чай — лучший друг всех бессонных.

Разговаривали они ночью — Абель приплыл вместе с отцом и братом на берег поохотиться, но для него это был только предлог, чтобы упросить отца довезти его до деревни, оставить у отца Киприана переночевать. Отец сначала подозрительно относился к дружбе своего сопливого отпрыска со старым священником, но однажды пастырь поговорил с ним лично, объяснив, что пареньку на острове не место, что рано или поздно он должен уехать в город учиться, и уж не пьянице мэтру Роману и не смотрителю маяка готовить его к колледжу или самому университету — и отец оставил Абеля в покое, даже стал поглядывать на него с уважением. На островном языке это выражение означало в том числе и «с опаской».

— И все-таки, отец Киприан, я не очень понимаю, — задумчиво говорил мальчик, зыркая темными глазами в сторону Распятия. — Никак у меня в голове это не сочетается. Если Спаситель уже заплатил за наши грехи, каким образом так получается, что Господь все равно карает грешников? В Ветхом Завете, там же везде одно и то же — «Не делай того-то и того-то, тогда все у тебя будет хорошо, и с семьей, и с достатком… Будь праведником, иначе придет Божие наказание»… А в Новом наоборот получается. Спаситель говорит, что Его учеников, праведников, всегда будет гнать мир, как Его самого гнал, и нужно претерпевать со смирением и не стремиться к богатству… Довольство и достояние, выходит, наоборот делаются препятствием к спасению? Или в Новом Завете Господь уже избирает иной подход?

Отец Киприан засмеялся, тряся животиком.

— Ну и порадовали вы меня, юноша. Надо ж до такой степени запутаться! Ересь говорите, сплошную глупую ересь — вроде бабы на рынке, которая разбила крынку с молоком и орет на соседку: соседка, мол, еще хуже меня, с мужем каждый день ругается, однако молоко у нее цело… За что, мол, Господи, Ты меня так невзлюбил, что я крынку разбила? Не надо искать оправдания физическому злу. Потому что нет у него оправдания. А вот спасительный смысл в нем есть, и немалый.

Абель сидел, съежившись, и не решался защищаться. Он крошил пальцами пряник, не осмеливаясь его есть, пока не закончится обвинительная речь. Отсмеявшись, отец Киприан принес из комнаты Писание, постелил на стол чистое полотенце, перекрестившись, раскрыл книгу на определенной странице.

— Вот это, юноша, Книга Иова. Даю вам полтора часа на то, чтобы ее прочесть и немного подумать о прочитанном. После чего я вас расспрошу, до какой новой ереси вы додумаетесь по прочтении.

Но сперва он сам пролистал несколько страниц, и, улыбаясь и хмурясь каким-то своим тайным мыслям, зачел вслух — тем же голосом, что с амвона, торжественно-мягким, намного звучней и красивей, чем обычный его голос в разговоре:

— «Дни мои прошли; думы мои — достояние сердца моего — разбиты. А они ночь хотят превратить в день, свет приблизить к лицу тьмы. Если бы я и ожидать стал, то преисподняя — дом мой; во тьме постелю я постель мою… Где же после этого надежда моя? и ожидаемое мною кто увидит? В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе…» Это вам, юноша, не разбитая крынка с молоком. Это история о человеке, которого Господь стал испытывать на прочность. Пока у него отнималось достояние, он терпел и славил Господа. Говорил осмысленные вещи: «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» Но когда дело дошло до его собственной жизни и его собственной души… Тут с ним случилось то, что рано или поздно происходит с каждым из нас, да, с каждым из нас. И нужно молиться о том, чтобы когда оно случится с тобой, суметь ответить как этот самый праведник Иов из земли Уц. Читайте, юноша, мне интересно, как воспримет его ответ ваш молодой и неискушенный ум.

Молодой и неискушенный ум Абеля трудился более двух часов. Трудился над историей человека, которому в ответ на его судебный иск — «Зачем мне так плохо» — Господь показывает бегемота, коня и левиафана. И он, весьма впечатленный этим зрелищем, понимает, что Бог творит, что хочет, и остается любить Его и надеяться на Него, даже когда Он убивает тебя. Даже когда любить и надеяться не получается.

Выслушав своеобразный комментарий Абеля, отец Киприан похлопал его по плечу и сказал:

— Вот уж воистину — «Мы трудились всю ночь, но ничего не поймали»! Что же, юноша, пойдемте-ка, я уложу вас спать. Я вам постелил на диване, если вы не против. А толковать Книгу Иова вы еще будете учиться. Но не у меня, нет… Вовсе не у меня.

А у кого же, спросил тогда Абель — и не получил ответа…

…Утро, в которое он выпал из своего богословского сна, оказалось беспросветно серым. Первое утро безвременья, которое наступило через день после утраты электронных часов. В тот день Адаму удалось раздобыть шесть крупных мидий и две мелкие. Все это хозяйство он съел сам, потому что Абеля рвало не переставая. От воды он воздерживаться не мог — поэтому его рвало той же самой дурной водой. А потом — как всегда — желудочным соком, последней оставшейся водой тела.

* * *

Прошло сколько-то дней. Наверное, четыре. А может, пять. По крайней мере, несколько раз тьма и холод сменялись серым светом. За это время Адам ел единожды — ламинарию. Абель — ни разу. Братья почти не разговаривали. Один из них лежал на месте или же отползал с помощью старшего на несколько шагов в сторону, в туалет; другой все бродил, спотыкаясь, по берегу.

Адам начал кашлять. Откашливал мокроту, несколько раз имевшую подозрительно розовый оттенок. Абелю некогда было кашлять, потому что он все время блевал. Удивительно, как много может выйти из человека, притом что не входило вовнутрь практически ничего!

По лицам братьев трудно было сказать, сколько им лет. Особенно непонятен стал Адам. Он оброс какой-то странной бородой — волосы затягивали его лицо, как болото, захватывающее травянистый берег. Прежде красивая светлая шевелюра свисала сероватыми сальными космами. Губы и ноздри обвела черная каемка. Он походил на бездомного запаршивевшего пса, волочащего ноги вокруг да около пустого мусорного бачка.

На исходе мутно-серого дня, в который Адаму не перепало ни мидий, ни ламинарии, его позвал брат. Подобное событие происходило несколько раз в день — когда Абелю нужно было встать, чтобы сходить по нужде — но последние сутки Абель не ходил в туалет, и его зов застал брата врасплох. Адам сидел на берегу, на базальтовом мысу, и смотрел туда, где однажды ночью заметил красную звездочку маяка. Сначала он смотрел, не замечая, что из угла рта стекает нитка слюны; потом свесил голову между колен и задремал, вернее, впал в тупое околосмертное оцепенение, прерываемое только короткими сериями лающего кашля. Наконец голос Абеля проник сквозь дремотную тупость созерцания вечности, и Адам, поднявшись, потащился к нему. Этот путь — в три прыжка для здорового человека — теперь занимал у него несколько минут.

Брат лежал, как и раньше, на деревянном настиле, подогнув под себя одну ногу. Нога согнулась под странным углом, как неживая. Адам тупо взглянул на него, протянул руку, чтобы помочь подняться. Абель накрыл его ладонь своей, сухой, как кусок коры.

— Не надо.

Адам сморгнул. Глаза его слезились от простуды, в углах их собрались сгустки желтого гноя. Раньше Адам различал за километр, что за птичка сидит на крыше — синица или трясогузка. Теперь не мог как следует рассмотреть лица своего брата. Для этого пришлось протереть глаза, сдирая с них заодно корку присохшей соли.

— Чего тебе?

— Сядь, — выговорил Абель сухим и ломким голосом. Так громко он не говорил уже пару суток — обычно шелестел или постанывал. — Адам… Я хочу исповедаться.

— Чего? — переспросил тот, стараясь продраться сквозь пелену собственной отстраненности.

— Исповедаться. За всю свою жизнь.

— Чего? — снова спросил Адам, все еще не понимая. Сосущая боль на месте желудка поглощала все внимание, не желая делиться ни с кем. Странное ощущение — будто кто-то пытается выпить тебя изнутри.

— Я умираю, брат, — строго и внятно сообщил Абель. И так он это сказал, что Адам мгновенно поверил. Пелена на миг спала с его глаз, и он увидел своего брата. Увидел таким, каким его сделали почти две недели обезвоживания.

Абель был более чем худ: почти бесплотен — и сух, как мертвое дерево без единой капли древесного сока. Пергаментная кожа, кое-как обтягивающая лицо, не смогла дать жизнь даже подобию бороды — на подбородке топорщились несколько волосков, таких же сухих, мертвых уже при рождении. Подбородок у Абеля и так всегда был острым — а теперь походил на выступающую голую кость. Руки Абеля лежали на груди, что-то беспокойно, почти рефлекторно перебирая; кончики их с отросшими, обведенными черной каймой ногтями казались синеватыми. Адам вспомнил касание его руки — совсем холодное. В маленьком теле не оставалось тепла, чтобы продолжать работать.

Губы его тоже сделались голубыми. И двигались едва-едва. Даже странно, что из этих сухих растрескавшихся губ выходил такой внятный голос — правда, хрипотца сделала его на несколько тонов ниже, будто не брат говорил с Адамом, а кто-то другой, пробравшийся в его тело.

Адам послушно сел рядом, накрыл руки брата своей ладонью — все еще широкой, все еще теплой, по крайней мере, если сравнивать с Абелем. Под ладонью обнаружилось то, что с таким тщанием перебирал младший брат. Какие-то шарики, словно бусы. Ах да, конечно же, не бусы — четки. Абель всегда молился по четкам. И это его тоже не спасло.

— Я же не священник, — сказал Адам. Нужно было хоть что-то сказать.

— Ничего. Если нет священника, можно исповедаться… Тому, кто рядом. А если нет никого — то… и так можно.

Адам тихо замычал от дикого ужаса. Осознание того, что после смерти Абеля он останется здесь умирать

Назад Дальше