Колин Уилсон
Меня зовут Пол Данбар Лэнг, через три недели мне семьдесят два стукнет. Здоровью моему можно позавидовать, но, поскольку никто не знает, сколько еще лет ему отмерено, увековечу-ка я эту историю на бумаге, а может, даже опубликую, если фантазия придет. В молодости я свято верил в то, что шекспировские пьесы на самом деле написал Бэкон, но предусмотрительно не упоминал о своих взглядах в печати, опасаясь своих университетских коллег. Но старость несет в себе одно преимущество: учит, что мнение других людей на самом деле не так уж и важно; вот смерть куда более реальна. Засим если я это все опубликую, так не из желания убедить кого-либо в своей правоте, но лишь потому, что мне все равно — поверят мне или нет.
Хотя родился я в Англии, в Бристоле, я живу в Америке с тех пор, как мне исполнилось двенадцать. Почти сорок лет я преподавал английскую литературу в Виргинском университете в Шарлоттсвилле. Моя «Жизнь Чаттергона» и по сей день считается основополагающей работой на эту тему; и вот уже пятнадцать лет я редактирую «Рое Studies».[2]
Два года назад в Москве я имел удовольствие познакомиться с русским писателем Ираклием Андрониковым, известным главным образом своими «рассказами литературоведа» — можно сказать, что сам он и изобрел этот жанр. Это Андроников поинтересовался у меня, знаком ли я с У. Ромейном Ньюболдом, чье имя связано с рукописью Войнича. Я же никогда в жизни не встречался с профессором Ньюболдом, который умер в 1926 году; более того, и про рукопись слышал впервые. Андроников в общих чертах обрисовал, о чем речь. Я был заинтригован. По возвращении в Штаты я тут же кинулся читать «Шифр Роджера Бэкона» Ньюболда (Филадельфия, 1928) и две статьи профессора Мэнли на ту же тему.
Вкратце история рукописи Войнича сводится к следующему. Ее обнаружил в старом сундуке в одном из итальянских замков торговец редкими книгами Вилфрид М. Войнич и привез в Соединенные Штаты в 1912 году. Вместе с рукописью нашлось и письмо, подтверждающее, что рукопись принадлежала двум знаменитым ученым XVII века, а написана была Роджером Бэконом, францисканским монахом, умершим в 1294 году. В рукописи насчитывалось 126 страниц; текст, по всей видимости, зашифрован. Этот со всей очевидностью научный либо магический документ содержал в себе также рисунки корней и растений. С другой стороны, в нем же встречались наброски, поразительно похожие на иллюстрации из современных учебников по биологии — изображающие клетки и микроорганизмы, как, например, сперматозоиды. А еще — астрономические диаграммы.
На протяжении девяти лет профессора, историки и криптографы, пытались расшифровать этот код. И наконец, в 1921 году, Ньюболд объявил перед Американским философским обществом Филадельфии, что сумел разобрать отдельные отрывки. Сообщение произвело сенсацию: открытие Ньюболда сочли величайшим достижением американской науки. Когда же Ньюболд обнародовал содержание рукописи, это вызвало самый настоящий фурор. Как выяснилось, Бэкон на много веков опередил свое время. По всей видимости, он изобрел микроскоп лет за четыреста до Левенгука, а научной прозорливостью превзошел даже своего тезку XVI века Фрэнсиса Бэкона.
Ньюболд умер, не завершив своего труда, но «открытия» ученого были опубликованы его другом Роландом Кентом. Именно на этой стадии изучением рукописи занялся профессор Мэнли и решил, что Ньюболда ввел в заблуждение его же собственный энтузиазм. Изучив рукопись под микроскопом, Мэнли установил, что странный вид письмен обусловлен не только шифром. При высыхании чернила отслоились с пергамента, так что «стенография» на самом деле явилась следствием самого обыкновенного обветшания за много веков. С обнародованием открытия Мэнли в 1931 году интерес к «самой загадочной рукописи мира» (фраза самого Мэнли) исчез, слава Бэкона пошла на убыль и вся история вскорости позабылась.
По возвращении из России я посетил университет Пенсильвании и изучил рукопись. Странные ощущения она вызвала. Я отнюдь не был склонен романтизировать реликвию. В юные годы, помнится, у меня по спине холодок пробегал всякий раз, как я брал в руки подлинное письмо Эдгара По; немало часов провел я в его комнате в Виргинском университете, пытаясь установить связь с его духом. С годами фантазий у меня поубавилось — я осознал, что гении, в сущности, такие же люди, как и все прочие, и перестал воображать, будто неодушевленные предметы с какой-то стати пытаются «рассказывать историю».
Однако ж стоило мне прикоснуться к рукописи Войнича, как на меня накатило пренеприятное ощущение. Точнее описать не могу. Не ужас, не страх, не опасение — просто гадливость: что-то подобное я чувствовал в детстве, проходя мимо дома женщины, про которую ходили слухи, будто она съела свою сестру. Эти страницы наводили на мысль об убийстве. Ощущение не покидало меня все два часа, пока я изучал рукопись, точно тошнотворный запах. Библиотекарь же явно ничего подобного не испытывала. Возвращая рукопись, я шутя обронил: «Ох, не по душе мне эта штука». Она озадаченно нахмурилась, явно не понимая, о чем это я.
Две недели спустя в Шарлоттсвилл пришли две заказанные мною фотокопии. Один экземпляр я отослал Андроникову, как и обещал, а второй переплел для университетской библиотеки. Я внимательно изучил текст с лупой, сверяясь с книгой Ньюболда и статьями Мэнли. Ощущение гадливости не возвращалось. Но когда, несколькими месяцами позже, я сводил племянника посмотреть на рукопись, я снова испытал то же самое. А племянник мой ничего ровным счетом не почувствовал.
Пока мы были в библиотеке, один мой знакомый представил меня Аверелу Мерримену, молодому фотографу, чьи работы широко использовались в дорогих художественных альбомах — вроде тех, что издает «Темз энд Хадсон». Мерримен рассказал, что не так давно сфотографировал страницу из рукописи Войнича в цвете. Я полюбопытствовал, нельзя ли на нее взглянуть. Тем же вечером я зашел к нему в отель посмотреть на фотографию. Что меня сподвигло? Наверное, своего рода болезненное желание выяснить, а воспринимается ли «гадливость» через цветную фотографию. Нет, не воспринимается. Зато обнаружилось нечто куда более интересное. Так уж вышло, что страница, сфотографированная Меррименом, мне была отлично знакома. И теперь, внимательно разглядывая фотографию, я не сомневался: она чем-то неуловимо отличается от оригинала. Я долго всматривался в письмена, прежде чем догадался, в чем дело. Цвета фотографии — проявившиеся как результат процесса, изобретенного самим Меррименом, — были чуть «богаче», нежели в оригинале. Когда же я смотрел на определенные символы — не прямо, а искоса, сосредоточившись на строке над ними, — они обретали своего рода законченность, как если бы зримо обозначились те выцветшие места, где отслоились чернила.
Я попытался ничем не выдать своего волнения. Отчего-то мне отчаянно хотелось сохранить свою тайну — как если бы Мерримен вручил мне путеводную нить к спрятанному сокровищу. Во мне словно пробудился «мистер Хайд»: своеобразное коварство и едва ли не вожделение. Я небрежно поинтересовался, во что обойдется сфотографировать таким образом всю рукопись. Оказалось — несколько сотен долларов. И тут меня осенило. Я спросил, не согласился бы он за существенно большую сумму — скажем, за тысячу долларов — сделать для меня увеличенные фотоснимки, допустим, по четыре на каждую страницу. Мерримен согласился; я тут же выписал чек. Меня терзало искушение попросить его высылать мне фотографии одну за одной, по мере изготовления, но я подумал, что в нем, чего доброго, любопытство разыграется. Племяннику Джулиану я объяснил на выходе, что фотографии заказала через меня библиотека Виргинского университета, причем ложь столь бессмысленная озадачила меня самого. Зачем мне понадобилось лгать? Или рукопись оказывает на меня некое сомнительное влияние?
Спустя месяц пришла заказная бандероль. Я заперся у себя в кабинете, уселся в кресло у окна и сорвал упаковку. Вытащил из пачки наугад одну из фотографий и поднес ее к свету. И едва сдержал ликующий крик. Многие символы и впрямь обрели завершенность, как если бы их разорванные половинки соединились воедино посредством чуть потемневших фрагментов пергамента. Я просматривал снимок за снимком. Никаких сомнений! Цветная фотография каким-то непостижимым образом выявила разметку, невидимую даже в микроскоп.
Теперь настал черед рутинной работы — и заняла она не один месяц. Фотографии одна за другой крепились с помощью клейкой ленты к большой чертежной доске и калькировались. Скалькированный чертеж как можно аккуратнее переносился на плотный ватман. Затем, тщательно и не спеша, я прорисовывал невидимые части символов, восполняя пробелы. Закончив свой труд, я переплел листы в формате ин-фолио и приступил к их изучению. Я восстановил более половины символов, которые, самоочевидно, были увеличены вчетверо. И теперь, в ходе скрупулезного детективного расследования, я смог дорисовать почти все оставшиеся знаки.
Только тогда, спустя десять месяцев кропотливых трудов, я позволил себе задуматься о главной своей цели — о расшифровке кода.
С чего начинать и как к нему подступиться — я понятия не имел. Символы восстановлены — но что они такое? Я показал несколько листов одному своему коллеге, который написал книгу о дешифровке древних письменностей. Он сказал, что знаки отчасти похожи на египетские иероглифы позднего периода — когда все сходство с «картинками» исчезло. Я убил целый месяц, идя по этому ложному следу. Но судьба мне покровительствовала. Мой племянник собирался обратно в Англию и попросил меня ссудить ему фотографии нескольких листов рукописи Войнича. Мне крайне не хотелось делиться снимками, но отказать я не мог. Я по-прежнему хранил свою работу в глубоком секрете, оправдываясь про себя тем, что всего-навсего опасаюсь, как бы кто не украл мои идеи. Наконец я решил, что лучший способ не дать Джулиану заинтересоваться моими занятиями — это не создавать вокруг них шумиху. Так что за два дня до его отъезда я вручил ему фотографию одной из страниц и в придачу мою реконструированную версию другой страницы. Отдал как бы между делом, словно этот вопрос меня нимало не занимал.
Десять дней спустя я получил от Джулиана письмо — и мысленно себя поздравил, ибо в решении не ошибся. На борту корабля он подружился с молодым представителем Арабской культурной ассоциации: он ехал в Лондон, где ему предстояло вступить в должность. Однажды вечером, волею случая, Джулиан показал ему фотографии. Страница оригинала ничего собеседнику не говорила, но при виде моей реконструкции он тут же воскликнул: «Да это же какая-то разновидность арабского!» Нет, не современного арабского; прочесть текст юноша так и не смог. Однако ж он нимало не сомневался, что рукопись была создана на Среднем Востоке.
Я кинулся в университетскую библиотеку, отыскал арабский текст. Одного взгляда на него хватило, чтобы убедиться: араб был прав. Тайна рукописи Войнича разгадана: по всей видимости, это и впрямь средневековый арабский язык.
Две недели ушло у меня на то, чтобы научиться читать по-арабски, хотя, конечно же, понимать я ничего не понимал. Я приготовился вплотную засесть за изучение языка. Если заниматься по шесть часов в день, то, по моим подсчетам, месяца через четыре я заговорю по-арабски вполне бегло. Однако ж необходимость в этом труде отпала сама собою. Ибо едва я овладел алфавитом в достаточной степени, чтобы переписать несколько фраз английскими буквами, как осознал, что текст написан не на арабском, а на смеси латыни и греческого.
Первой моей мыслью было: кто-то здорово постарался, чтобы сокрыть свои мысли от посторонних глаз. Но я тут же осознал, что это предположение излишне. Ведь в Средние века арабы считались самыми умелыми врачами в Европе. Если арабский доктор взялся увековечить на пергаменте некий текст, так, скорее всего, он бы писал по-латыни или по-гречески, используя арабский алфавит!
Я так разволновался, что не мог ни есть, ни спать. Моя экономка твердила не переставая, что мне необходим отпуск. Я решил последовать ее совету и отправиться в морское путешествие. Я вернусь в Бристоль, повидаюсь с семьей, возьму рукопись с собою на корабль, где никто меня не потревожит и я смогу работать весь день.
Два дня спустя после отплытия я узнал название рукописи. Титульного листа не хватало, но на четырнадцатой странице встретилась ссылка не иначе как на произведение как таковое. И называлось оно «Некрономикон».
На следующий день я сидел в коктейль-баре отеля «Алгонкин» в Нью-Йорке, потягивая мартини в ожидании обеда, как вдруг заслышал знакомый голос. Это оказался мой старый приятель Фостер Деймон из Брауновского университета, что в Провиденсе. Мы познакомились много лет назад, когда он собирал фольклорные песни в Виргинии; я восхищался его собственными стихотворениями, равно как и исследованиями творчества Блейка, так что с тех пор мы общались довольно близко. Я был страшно рад повстречать его в Нью-Йорке. Он тоже остановился в «Алгонкине». Естественно, мы отобедали вместе. В разгар трапезы Фостер полюбопытствовал, над чем я сейчас работаю.
— Ты когда-нибудь слышал про «Некрономикон»? — с улыбкой спросил я.
— Еще бы!
— Правда? Где же? — вытаращился я на него.
— Да это ж из Лавкрафта. Ты разве не его имел в виду?
— Кто такой, ради всего святого, этот Лавкрафт?
— Ты разве не знаешь? Один из наших местных писателей, уроженец Провиденса. Умер лет тридцать назад. Неужто ты никогда не слышал этого имени?
В душе пробудилось смутное воспоминание. Когда я осматривал особняк миссис Уитмен в Провиденсе — я тогда работал над книгой «Тень Эдгара По», — Фостер вскользь упомянул про Лавкрафта, примерно в таком ключе: «Тебе непременно нужно его прочесть. Он лучший из американских авторов, когда-либо работавших в жанре „хоррор“ со времен По». Помню, я ответил, что, по мне, так это звание по праву принадлежит Бирсу, и выбросил имя из головы.
— Ты хочешь сказать, что название «Некрономикон» действительно встречается у Лавкрафта?
— Я в этом абсолютно уверен.
— А откуда, как ты думаешь, Лавкрафт его взял?
— Я всегда полагал, что сам придумал.
У меня тут же пропал всякий аппетит. И кто бы мог ожидать подобного сюрприза? Мне казалось, я — первый человек, кому посчастливилось прочесть рукопись Войнича. Или не первый? Как насчет тех двух ученых XVII века? Что, если один из них расшифровал документ и упомянул его название в своих собственных сочинениях?
Вывод напрашивался один: первым делом прочесть Лавкрафта и выяснить, не подвела ли Фостера память. Я вдруг осознал: я молюсь про себя, чтобы мой друг ошибся. После обеда мы доехали на такси до Гринвич-Виллидж, где я и отыскал томик рассказов Лавкрафта в мягкой обложке. Уже на выходе Фостер пролистал книгу и ткнул пальцем в нужное место:
— Вот оно. «Некрономикон», за авторством безумного араба Абдула Альхазреда.
Так и есть, никаких сомнений! В такси, по пути в отель, я пытался не показать, насколько расстроен. Но по приезде вскорости извинился, распрощался и поднялся к себе. Попытался начать читать Лавкрафта, но так и не смог сосредоточиться.
На следующий день, перед отплытием, я обшарил магазин «Брентано» в поисках изданий Лавкрафта, где отыскались-таки две книги в жестком переплете («Комната с заколоченными ставнями» и «Сверхъестественный ужас в литературе») и несколько — в бумажном. В первой из вышеупомянутых я обнаружил пространный рассказ о «Некрономиконе», сдобренный несколькими цитатами. Однако ж в описании утверждалось: «В то время как сама книга и большинство ее переводчиков, равно как и автор, являются плодом литературного вымысла, Лавкрафт прибегает здесь… к своему излюбленному методу: привносит действительный исторический факт в обширные сферы сугубо воображаемой учености».
Сугубо воображаемой… Возможно ли, что названия просто-напросто совпали? «Некрономикон» — книга мертвых имен. Придумать такое заглавие несложно. Чем больше я об этом размышлял, тем больше убеждался в вероятности такого объяснения. Так что еще до того, как мне подняться на борт корабля, на душе у меня заметно полегчало. Я плотно отобедал и почитал Лавкрафта на сон грядущий.