«Певец — евнух. Лютнист — слепой. А третий сын?»
Сопрано дотянуло куплет и смолкло. Выплюнул что-то поощрительное толстяк в тюрбане. Лютня опустилась на гулко дрожащий снег. И только упрямец с непроницаемым лицом разминал батюшкину жирную спину, не изменив даже ритму.
— Третий — глухой, — прошептал Бат.
И тут стало ему тошно и холодно, как ни разу не бывало в его жизни прежде. Даже когда по осени тонул он в жидкой, хваткой, утробно чавкающей трясине, отступив по недосмотру с тропы, было ему веселей.
Ибо в музицирующей четверице признал он баснословного ирверского тирана Бата Иогалу и его злосчастных сыновей. Тех самых, чьи тела, высушенные веками, цветом походящие на старую карамель, а запахом — на аптеку, заточены в знаменитом мавзолее, со стен которого смотрят на мир тысячи пустых глазниц; выбеленные временем человеческие черепа ведь тоже умеют «смотреть»…
Бат знал, уроды стекаются к тому мавзолею со всего света, чтобы там от зари до зари выпрашивать себе исцеления и платить втридорога за каждый хлебец. Но мавзолей — он далеко. А эти четверо — тут. И все как будто живые… Но что значит «как будто»?
Дрожа всем телом, Бат отвернулся.
Рядом с ним размахивала руками и во все горло радостно визжала Еля. Скалился, расшвыривая лепкий, желтушный лунный снег тихоня Раш-Раш. Парочка была окрылена, взбудоражена безумной ездой — для них, не исключено, не только безумной, но и привычной. И, уж конечно, до поглощенных музыкой призраков не было им, беспечальным, никакого дела.
— Дай мне свою руку, Елюшка, — ноющим, покорным голосом попросил Бат и шепотом добавил: — Прошу тебя.
А потом был скальный карниз, открывающийся в темноокую бездну — с него-то и сверзился гигантский белый слизень на всем ходу, — было и кувыркание в воздухе, и льдистая пыль, от которой не продохнуть. Не отпуская руки охотника, отрывисто хохотала Еля, спиной летящая в пушистую пропасть. Угловато размахивал руками-крыльями, а когда наскучивало — совершал акробатические перевороты оказавшийся в воздухе ловким, словно кот, Раш-Раш. Вразнобой голосили сыновья ирверского тирана. У самых глаз Бата пронеслась ношеная меховая рукавица — неужели та, которую подарил он песняру?
Бат Иогала с усилием закрыл глаза — сосуд его души был полон выше края, не пошла бы трещина…
Проснулся Бат Иогала поздно. Снаружи оглушительно чирикали птицы — так громко бывает только в марте.
Кряхтя и почесываясь, он встал с соломенной лежанки, ухнул, потянулся.
Что было потом — после того, как падение в воздушную бездну окончилось безболезненным приземлением в-непонятно-куда и он перестал орать, — Бат помнил смутно.
Кажется, они отправились спать на соломенное ложе.
Легли «валетом»; то есть, как ложились, Бат совершенно не помнил, память сохранила лишь одну картину: они уже лежат. Он — головой на север, Раш-Раш и Еля, обнявшая белую сутулую спину Раш-Раша, — головами на юг. Помнил он еще, как Еля все никак не желала угомониться: шумливо щекотала Раш-Раша, егозила, толкала его, Бата, под ребра своей маленькой ножкой в ворсистом шерстяном чулке, а он, для порядку сердито, прикрикивал на безобразников, хотя пару раз и сам, кажется, не выдержал, сорвался в неуемный гогот, словно одержимый смешливым духом. Впрочем, за последнее Бат не мог поручиться…
Хоть спал он и долго, но той ядреной, первородной бодрости, что необходима охотнику по утрам, не чувствовал.
Старею…
Он прошелся по пещере взад-вперед, просто так, без всякой цели. Пнул ногой пустой котелок.
Ни Раш-Раша, ни Ели в пещере больше не было. Но куда они подевались, Бат себя не спрашивал.
Пожалуй, ответа на этот вопрос он знать и вовсе не хотел. Как не хотел знать наверное, а правда ли, что призраки те были Батом Иогалой и его сыновьями.
Взгляд охотника упал на пригорюнившуюся бутылку из-под масла, теперь пустую, и тотчас ему мучительно, невероятно захотелось снова оказаться рядом с Елей и Раш-Рашем. В объятиях чудной ночи, где все так зыбко и страшно, но где с души словно бы сходит короста, высвобождая живое, главное. Бат даже поймал себя на мысли, что его, как зверя, подманить теперь можно запросто на Елин благодейственный хохот да на «раш-раш-раш», как дикую рысь — на поддельный мышиный писк.
«Может, если подождать до темноты, они снова появятся? И все будет как вчера? Или что-нибудь новое, странное будет?» Но эту мысль Бат тоже прогнал. Ненужная она была, больная.
Бат выполз из пещеры в солнечный, звенящий капелями день и вдохнул полной грудью.
Тут, пред ликом высокого горного солнца, мысли его понемногу приобрели обычную плавность.
«Да чего это я в самом деле? Не было никакой горы, никакого сходня не было. Просто легли мы спать, вот мне вся ерундовина эта с призраками и приснилась».
Он зачерпнул горсть снега, поднес к губам и жадно лизнул. Холодная влага его освежила. Преодолев лень, он растер снегом лицо и грудь.
«А может, и Ели с Раш-Рашем вовсе не было. Может, они мне тоже примерещились. А что — бывает всякое!»
Звучало это если и не правдоподобно, то, по крайней мере, успокоительно.
«Вот сейчас позавтракаю — и вниз. Не то наши меня в покойники запишут. Решат, что под сходнем пропал, — подумал Бат, но тут же себя поправил: — Хоть и не было никакого сходня».
С такой правдой жить было легче. Бат уже почти уверовал в то, что видел причудливый страшный сон, когда обнаружилось, что короткого ножа Куи в пещере больше нет, так же, как и щегольских его, с эмалями, ножен.
«На Елином месте я выбрал бы Чамбалу», — усмехнулся Бат, впервые в жизни проспоривший дорогую вещь.
Завтракать он вскоре передумал — без Ели и Раш-Раша пещера казалась тоскливой мокрой дырой. Да и надпись глядела со стены форменным чернокнижным заклинанием, буквы которого сейчас потекут человечьей кровью.
Когда Бат начал собирать вещи, птенцы серохвостки отчаянно запищали, как видно, от голода.
Смутно вспомнилось Бату, что перед тем, как забраться в солому, сердобольная Еля пыталась накормить несчастных сухой олениной из Батовых запасов. Но сиротки, конечно, съесть ее не сумели. Им бы чего помягче, посвежей. Еля даже размачивала оленину в холодной воде, но потом бросила этот напрасный труд.
Что ж, два птенца к утру окочурились.
Они лежали на краю гнезда, свесив дряблые шеи с пупырчатыми лысыми головами — так на верхней кромке балаганной ширмы отдыхают тряпичные куклы, из которых артист вынул всемогущие свои пятерни.
Двое их братьев, все еще живые, не обращали на морщинистые трупики своего птичьего внимания. Напирая на них грудью, они тянулись к Бату и выпрашивали, умоляли.
Тут на Бата нахлынула какая-то невероятная, неохотничья совсем жалость. Словно бы весь страх и весь трепет вчерашней ночи в эту жалость утекли.
Он присел над гнездом, аккуратно вынул оттуда мертвеньких и, уложив на камень почище, разделал тела Чамбалой на множество мелких кусков. И тотчас бережно скормил шматки нежного розового мясца сиротам.
Птенцы жадно, отрывисто глотали, нисколько не смущаясь происхождением завтрака или, скорее, об этом происхождении не подозревая. А когда наелись, сразу уснули.
Доброе дело было сделано, и Бат уже собрался уходить.
Но снова передумал.
Он уложил гнездо вместе со спящими птенцами в свою переметную суму — в тот карман, где без мошны с зерном и бутылки с целебным маслом стало свободно.
Конечно, символичней было бы взять птиц за пазуху. И какой-нибудь сентиментальный барчук в шелковых подштанниках и рубахе с кружевными рюшами так и сделал бы. Но Бат знал: когда дурачки выйдут из сытого обморока и начнут с перепугу в валкой темноте возиться, их молодые, но уже достаточно твердые клювы непременно порвут ему грудь до самой кости.
В пяти шагах от пещеры, на небольшом пятачке, отгороженном от бездны зубьями белых валунов, девственный ночной снег был примят и изрядно затоптан, будто утолока там случилась — не то между людьми, не то между людьми и зверьем.
Затаив дыхание, Бат присел на краю поляны и прищурился.
«Так-так-так… Кто тут у нас порезвился? Ага. Нога детская. В сапожке. Да это же Еля! А это чьи растопырены пальцы? Раш-Раша, точно его. А это чьи следы? Батюшки, неужто барс! Да крупный какой! Откуда взялся? И что он тут только делает? Все верно, барс, отпечаток ясный, не хуже вчерашних. Тот же барс, тот же самый! А тут он что, на спине валялся? Блох гонял?» Бат осторожно поднял клок нежной голубоватой шерсти. «А тут? Господа хорошие, а куда Раш-Раш-то подевался? А Еля куда?»
На последнюю головоломку Бат немало потратил времени. Хотя ее решение вырисовывалось еще на той поляне, ведь все следы на него недвусмысленно указывали. Собственно, время ушло именно на то, чтобы это решение признать, принять его.
«Это что же получается? Что Раш-Раш и был этим барсом? И рана его, может, той раной была, что товарищи мои ему подарили? И что Еля на нем разъезжает, как на коне? А след такой тяжелый у барса делается оттого, что Елю он на себе везет? А чего разъезжает-то? Хозяйка она ему, что ли? Или просто подружка? Да… Дела-дела…»
Спускаясь вниз по снежной целине склона, Бат обкатывал в уме свои следопытные выводы. Но как он ими не крутил, оставались они теми же.
«А ведь мог бы и сразу догадаться, что Раш-Раш этот — не человек. Уж больно глупенький».
Вот уже показалась Птичья долина, что служила словно приглашением в другую, дальнюю, с шелковым именем Шафранная, где дворец, зверинец, баня и мягкие перины.
При виде розовой дымки над Шафранной долиной встала у Бата перед глазами молодая княжна — такая же плавная, дымчато-розовая.
Небось взглянет на него так капризно и, задумчиво прижав палец к виску, молвит с жеманным трагизмом, на столичный манер: «Как же это, любезный Бат, выходит, снова с барсом ничего не получилось? А ведь я так на вас рассчитывала, так рассчитывала…». Может, от щедрот душевных велит отсчитать ему пять тертых монет — за участие в охоте. А может, и не велит…
Но неохотно думалось Бату Иогале о княжне и ее деньгах. В конце концов, Еля и Раш-Раш стоили всей казны Ее Светлости. И императорской тоже.
«Видать, далеко уже ушли, может, что и к самому водопаду», — с нежностью подумал Бат Иогала.
Русоволосая девочка и дюжий голубой кот следили за удаляющейся фигурой с вершины горы Поцелуйной и на свой манер озорно переглядывались. Время от времени Раш-Раш оборачивался, изгибал шею, струной вытягивал пушистый хвост и, выпростав шершавый язык, тщательно вылизывал свой правый бок, покрытый гладкой, с серым отливом шерстью. А Еля лепила снежки, швыряла их вниз.
И были они красивее снега, легче пуха, серебристей серебра.
ПУБЛИЦИСТИКА
Мария Галина
Стрела и круг
Поклонники «Властелина Колец», возможно, и не задумываются над тем, что основной конфликт эпопеи состоит вовсе не в борьбе против тирании Саурона. И даже не в борьбе Светлых сил Средиземья против любой тирании вообще. Основная интрига романа — конфликт между временем мифологическим и историческим (линейным).
Подробное исследование мифологического и исторического времени можно найти в фундаментальных работах Мирчи Элиаде или статьях Сергея Переслегина. Здесь же ограничимся кратким описанием. Линейное (историческое) время подразумевает необратимые изменения и поступательное развитие общества. В нем наличествует четкое разделение настоящего, прошлого и будущего. Прогресс — технологический, культурный, социальный — тоже достояние времени исторического (кстати, можно долго спорить, что такое социальный прогресс, но я бы определила его как все возрастающую на каждом последующем отрезке истории ценность и значимость каждой отдельной личности).
Мифологическое же (циклическое) время напоминает движение по кругу: для времени такого рода события не просто повторяются в некоторой последовательности, они как бы накладываются друг на друга, сливаясь в одно нерасчленимое «здесь и сейчас». Историки культуры связывают понятие мифологического времени с земледельческими цивилизациями, с их культом умирающего и воскресающего бога и его земного «заместителя» — временного царя, по истечении определенного периода приносимого в жертву силам плодородия. Этот период может быть совсем коротким — полная смена сезонов года может быть и длиннее (семь лет, например, поскольку семь тоже число мистическое). Тем не менее подразумевается, что совершающийся при этом обряд не просто отражение чудесных превращений, происходящих «наверху», а до некоторой степени и есть эти чудесные превращения. То есть нарушение привычного хода обряда может привести к нарушению естественного хода природных явлений, к катастрофе глобальных масштабов (так, например, в «Тезее» Марии Рено землетрясение, погубившее критское царство непосредственно связано с кощунством претендента на престол — Астериона, ради высоких ставок «подтасовавшего» бычьи пляски и опоившего священного быка).
Магия принадлежит мифологическому времени — поскольку здесь события не подчиняются причинно-следственной связи, а группируются по принципу подобия. Неудивительно, что общее количество магии в таком мире, где, в принципе, ничего не прибавляется и не убавляется, остается постоянным: магию, в отличие от науки, нельзя ни прирастить, ни развить. Неудивительно также, что в этом мире существуют сбывающиеся пророчества — будущее здесь известно в той же степени, как и прошлое, вернее, между ними нет особой разницы.
«Наша» магия так и осталась в том, нерасчлененном, времени, в «давным-давно» и «жили-были». Гораздо драматичней выглядит ситуация, при которой оба времени сталкиваются, высекая искры сюжета.
Эльфы Толкина, например, безусловно, магические существа — недаром они выпадают из истории Средиземья, как только иссякает сила предметов, поддерживающих «магическое поле» (иначе говоря — подкармливающих мифологическое время). Способность эльфов к ясновидению тоже оттуда, из «замкнутого», «закольцованного» времени. Да и сам Толкин очень определенно говорит о «мгновениях, вечно длящихся в неизменности Лориена».
Но, по Толкину, в мифологическом времени существуют не только эльфы. Саурон, темный властелин, тоже обитает в мифологическом времени, мало того, стремится загнать туда все Средиземье. Ведь основа его власти — магия, а магия способна существовать только в мифологическом времени. С разрушением магии Средиземье неизбежно встанет на путь исторического прогресса. Саурону в таком времени места не будет, но и эльфам тоже. Они, впрочем, как силы положительные, предпочитают просто покинуть Средиземье.
Историческое время представляют народы Запада, принадлежащие к разным социальным формациям, из которых самые «продвинутые», как ни странно, хоббиты. Неудивительно, что у Толкина именно они служат одновременно двигателем сюжета и залогом исторического пути развития, который в конце концов выберет Средиземье. В Шире уже есть полиция, губернатор, выборные должности и даже музей… Путешествие на Восток для хоббитов — еще и путешествие в прошлое, поскольку они, последовательно сталкиваясь со все более и более древними историческими формами, в конце концов попадают в сказку, вернее, в миф — сначала к эльфам, а потом к Саурону.
Саурон и эльфы — две стороны мифологического времени, светлая и темная. Светлая связана с нашими надеждами на «добрую» магию, мечтой о Золотом веке и жизни в гармонии с природой. Потенциальное бессмертие эльфов тоже является прерогативой светлой стороны мифа — где нет движения времени, там, в принципе, нет и смерти. Саурон — темная сторона мифа, торжество смерти в мире, где нет жизни (обратная сторона бессмертия).
В нашей, настоящей, земной истории обе стороны мифологического времени были спаяны так прочно, что отличить «хорошее» от «плохого» не представлялось возможным — весьма вероятно, что таких понятий на определенном отрезке истории человечества не было и вовсе. Возможно, их заменяли понятия «подобающее» и «неподобающее» («должное» и «недолжное»), то есть традиция заменяла этику.