Блюз чёрной собаки - Дмитрий Скирюк 13 стр.


— А Цой? — напомнил всем присутствующим Кэп. — Про Цоя забыли! С ним ведь так же было.

Присутствующие подумали и согласились. В самом деле, «Кино», не очень-то известная в то время питерская группа, выбилась в большие звёзды лишь к концу своей карьеры, после записи альбома «Группа крови». И в конце 80-х, когда ледник сдвинулся, оказалось, что огромная страна ползёт навстречу переменам именно под песни Цоя, звучавшие из каждого кассетника. После было всё — успех, большие деньги, истерия поклонников, стадионные концерты… и гибель в раздавленных обломках на дороге Слока — Талсы. По какому-то мистическому совпадению незадолго до этого в фильме «Игла» Цой сыграл парня по прозвищу Моро, которого в конце убивали. Он только что закончил запись нового альбома, полного грусти, тревоги и неясных предчувствий, ездил ночью отдохнуть на озеро, но как он провёл свои последние часы, с кем встречался, о чём говорил — осталось загадкой. В анналах зафиксирован престранный случай: спустя 12 лет, в 2002 году, известный деятель культуры, спорта и туризма из Ташкента, тоже — Виктор Цой, погиб, сорвавшись со скалы, будто само имя оказалось для него роковым.

Оказалось, среди наших соотечественников творится то же самое, только в меньших масштабах. Скелеты выпадали из шкафов один за другим. Мы вспомнили Кудишина — гитариста группы «Чёрный Кофе», некогда казавшейся ужасно крутой, но десять лет спустя звучавшей просто убожески. Сергей ушёл из группы, унеся с собой изрядную долю этой самой «крутости», собрал своё «Каре» — и покончил с собой без всяких видимых причин. Весь этот год он ничего не записывал, только искал звук.

Летом 1984 года утонул скрипач группы «Аквариум» Александр Куссуль — переплыл Волгу, а на обратный путь сил не хватило. Довольно символично для группы с таким водяным названием. Меньше чем через год происходит прорыв — у группы выходит первая пластинка, и «Аквариум», и без того культовый, становится лидером русского «интеллектуального рока». Но и цепочка смертей вокруг Гребенщикова не будет прерываться — Цой, Науменко, Романов, Курёхин, будто наверху кто-то планомерно и прицельно «отстреливал» друзей и близких музыканта.

«Ария» (наверное, самая популярная группа в стране), оказывается, тоже таила погребённое в истории самоубийство их продюсера Векштейна — фигуры, в общем-то, неоднозначной, но факт есть факт. Игорь Тальков (личность довольно одиозная, но сейчас речь не об этом) поймал пулю под сердце на вершине своей православно-монархической клоунады, перед этим практически предсказав свою смерть. Башлачёв, сломавший все представления о поэтике русского рока, выбросился из окна. Звезда питерского рока Жора Ордановский пропал без вести. Легенда Новосиба Дмитрий Селиванов наложил на себя руки. Река Иня поглотила Янку. У Сергея Курёхина отказало сердце, Вадима Дорохова, Анатолия Крупнова и Алексея Козлова постигла та же участь, — их группы в тот момент находились на вершине. Алкоголь так или иначе прикончил Майка и едва не угробил Мамонова. «Белый» свёл в могилу гитариста «Алисы» Чумычкина и Вадика Покровского из «2-х самолётов», а Чистякова довёл до цугундера и — в конечном итоге — до инвалидности. Неподражаемая Агузарова окончательно исчезла в мире собственных фантазий… В общем, всем, кто рисковал достаточно взлететь, опалило крылья. Количеством хронических алкоголиков мы решили пренебречь: к несчастью, для России это обычное явление.

И не стоило думать, что попса безопаснее. Виктор Резников разбился в автокатастрофе на неделю позже Цоя; незадолго до того его песня буквально торпедировала американский (!) хит-парад. Многие помнят, как страшно кончил идол 80-х Женя Белоусов. Три самых долговечных российских бойз-бэнда — «На-На», «Иванушки International» и «Дискотека Авария» также понесли потери (необъяснимая болезнь в первом случае, самоубийство — во втором и, наконец, инфаркт и пуля в голову — в третьем).

Становилось страшно.

— Всё. Хватит! — устало сказал я, снимая очки и потирая переносицу. — Хватит. Жуть какая… Это никогда не кончится.

— Словно рок над этим роком, — озадаченно поддакнул Севрюк, откидываясь на спинку дивана. — Странно, что я раньше этого не замечал. Нет, что-то такое, конечно, было, но… — Он махнул рукой, сделал глоток из чашки, поморщился, выплюнул обратно холодную коричневую жижу и провёл ладонью по лицу. — Чёрт, у меня сейчас кофеин из ушей польётся…

— У меня тоже.

— Такое впечатление, что все они приносят жертву, — неожиданно подвёл итог этим исследованиям Виталик, затерявшийся в глубинах старого кресла. Мы про него почти забыли; трубка его давно погасла, однако он сидел там ни в одном глазу и с прежней энергией дул пиво из банки, уж не знаю которой по счёту.

— Ага, точно! — согласился Кэп. — Принесёшь малую — прославишься, но будешь мучиться всю жизнь. А если будешь действовать как бог на душу положит, на свой страх и риск, тогда готовься, что в конце придётся отдать всё.

Виталик поднял бровь.

— Тады в чём дело? — саркастически спросил он. — Хочешь славы, денег, популярности — пойди и замочи кого-нибудь. Так, что ли, получается?

— Нет, не так, — нахмурившись, сказал Севрюк. — Во-первых, это должен быть не просто человек, а тот, который жизнь на это дело положил. А во-вторых, это должно… ну как бы само произойти. Судьба, понимаешь?

Кэп кивнул.

Чувствовалось, что разговор писателю не нравится (что хуже — он не нравился и мне). Я вспомнил, как сказал Ситников про Игната: «Он был как бог. Душу в них вдыхал», и вздрогнул.

Танука промолчала. Она ещё час назад попросила поставить «Зиму и разбитого ангела» «Autumn Tears» и прикорнула на диванчике, внимая гипнотическому шёпоту, холодным голосам и стонам Теда, Эрики и Дженнифер Ли-Анны. Мы сидели, погружённые в мрачные думы, и тоже молчали.

— Спать пора, — подвёл итог Севрюк, и все закивали. Девушку не стали будить, оставили в комнате, укрыв одеялом и подсунув ей под голову подушку, а меня проводили в библиотеку, где между стеллажами я обнаружил старенький матрас и спальник и не стал артачиться. По другую сторону, на втором матрасе залёг в спячку писатель. Где расположились остальные, я не знал. Свет погас. Некоторое время мы лежали в тишине, слушая тихое гудение холодильника. Я глядел в темноту и размышлял, что рядом, за стеллажом лежит не абы кто — писатель, человек, который сочиняет книги, как говорится, «живой и настоящий». От этого на душе делалось странно. Как-то не так я представлял себе и самого писателя и встречу с ним. Я стал думать, как я себе её представлял, но почему-то ничего не вспоминалось, голова отказывалась соображать, прошлый день был как в тумане. Я пожалел, что я не пил. Тут Севрюк подал голос.

— Слушай, Жан, — медленно проговорил он, — зачем это вам?

Я помедлил с ответом, потом вкратце, в двух словах рассказал ему о гибели Сороки и о том, что было после.

— И ты всерьёз в это веришь? — после паузы спросил Севрюк.

— А ты? — вопросом на вопрос ответил я.

— Ну, я не знаю… — сказал он, осторожно подбирая слова. — Может, в этом и содержится рациональное зерно, как в гороскопах, но вообще…

— А в гороскопах содержится рациональное зерно? — удивился я.

— Естественно! От звёзд, правда, ничего не зависит, созвездия — только удобная привязка. Как цифры на часах. Просто первые месяцы жизни для человека сами по себе очень важны. Осенние дети развиваются не так, как летние или весенние, не говоря уже о зимних. Питание в разные сезоны разное, беременные мамы получают несхожие наборы витаминов, микроэлементов. Температура, опять же, солнце… Естественно, какие-то общие черты у «односезонных» детей прослеживаются. Вот гороскоп на неделю — это, конечно, чухня, но в остальном…

Когда Севрюк не торопился, речь его становилась вполне внятной, даже немного «литературной». Если б я не знал, что за библиотечным стеллажом лежит именно он, я бы подумал, что разговариваю совсем с другим человеком.

— Рассуждаешь как медик, — хмыкнул я.

— Вообще-то, я биолог. А ты, кстати, кто?

— Я? — вдруг задумался я. — Я врач. Терапевт. Правда, работаю фотографом.

На некоторое время мы умолкли. Из коридора сквозь стеклянные двери лился тусклый свет люминесцентных ламп. Холодильник отключился, потом запустился снова.

— И всё-таки что ты думаешь про музыкантов?

— Да ерунда всё это, — сонным голосом сказал Севрюк.

— Почему ерунда?

— Потому. Выборка слишком маленькая — раз. Устойчивой корреляции между насильственными смертями и успехом лично я не наблюдаю — это два. Хорошо бы, конечно, диаграмму составить, но и так видно. Ну в самом деле, что такого, если после смерти или ухода музыканта группа начинает играть хуже или лучше? Это значит только, что пришли новые люди, талантливее прежних, с новыми идеями, или что прежние взялись за ум. Часто же бывает, «если долго мучиться, что-нибудь получится». Опять же, скандал — лучший способ поднять популярность. Все хотят узнать, что сделал этот тип, которого зарезали, по сути, ни за что.

— А третье?

— Что — третье?

— Ну, ты перечислял: это «раз», это «два»… А третье?

— Третье… — задумался Севрюк. — Что ж, пожалуй, есть и третье. И даже, наверное, четвёртое. Ты хорошо знаешь историю музыки? Неужели ты думаешь, что в прежние времена люди вели… э-э-э… более здоровый образ жизни?

— Слушай, и откуда ты всё это знаешь?

Севрюк заёрзал.

— Я когда-то учился в музыкальной школе по классу балалайки, — с явной неохотой поведал он мне. — Знаешь, бывает, родители детей туда приводят. А я сам пришёл. Спел пару песенок, прочёл стихотворение — меня и взяли. Учился-учился, а потом вдруг понял одну вещь. Музыкант — это ведь не тот, кто умеет играть, а тот, у кого музыка звучит в голове.

— Звучит в голове?

— Ну да! Звучит, рождается… не знаю, как сказать. А я за те два года не смог сочинить даже самой простенькой мелодии из трёх нот. Не потому, что не по силам, — просто не дано. Я не слышу музыки в себе. Когда я это понял, я ушёл. Просто перестал туда ходить. Преподаватели никак не могли взять в толк, почему такой способный ученик вдруг взял и ушел, и все тащили меня обратно. Домой приходили, с родителями беседовали. Я пытался им объяснить — они не слушали. Даже не понимали, о чём я. Такая история.

— Как же ты тогда играл?

— Ну, как… Память хорошая, знал, на что давить…

— А зачем поступал тогда?

— Блин! Зачем, зачем… Играть хотел! И музыку любил. И до сих пор люблю. Так вот, о чём я… Вот возьмём, к примеру, джаз. В тридцатые-сороковые он был тем же, что рок в пятидесятые, а джазисты были такие же парни, как мы с тобой. Ругались, пили, кое-кто закидывался… Они даже были честнее, чем рокеры, для них не существовало границы между жизнью, смертью и музыкой. Паркер умер, играя. Монк уткнулся лицом в клавиши. Майлз Дэвис — знаешь, кто такой Дэвис? — так вот, он, смертельно больной, до самого конца сбегал из клиники в студию, чтоб записать «ещё одну» песню… А был ещё белый трубач Чет Бейкер, он и Дюка, и Гиллеспи затыкал за пояс. Тоже кололся, пил, за наркоту отсидел срок в тюрьме в Голландии… У него ничего не было, только труба и музыка, да ещё дочь, с которой он не виделся, но с каждого гонорара присылал ей денег. Он выбросился из окна отеля, когда какая-то урла украла у него трубу. Это, ты считаешь, тоже «жертва»? А до того? Думаешь, глухой Бетховен был счастлив? Перголези, который умер от туберкулёза в неполные двадцать, он тоже был счастлив? Или Моцарт? Его, конечно, никакой Сальери не травил — сам стукнулся в детстве башкой, потом всю жизнь мучился и от этого умер… А кто такой Чайковский — гениальный композитор или старый педераст, которого отравил папаша изнасилованного мальчишки?

Я не отвечал. Мне просто нечего было возразить. А Севрюк продолжал:

— А взять других людей искусства, например актёров, писателей… Думаешь, тут всё безоблачно? Как бы не так! Гоголь спятил, Достоевский тоже, Мопассан кончил жизнь в дурдоме. Ницше после двадцати пяти лет не мог уснуть без снотворного, а в тридцать пять тоже тронулся. Свифт в последние годы ни с кем не разговаривал. Филипп Дик в последние десять лет жизни записывал послания, которые ему диктовал «космический разум» (кстати, толстенная книжень в итоге набралась). Льюис Кэрролл и Ханс Кристиан Андерсен писали лучшие в мире сказки для ребятни, а сами были занудами и педофилами, обоих сдерживало только воспитание. Андерсен мечтал о счастливой семье, а сам за всю жизнь ни разу не прикоснулся ни к женщине, ни к мужчине, а детей боялся как огня. А сколько угробилось, повесилось, спилось… Эдгар По уторчался до смерти. Конан Дойль сидел на кокаине. Хэм пустил себе пулю в лоб. Вирджиния Вулф покончила с собой. Маяковский застрелился. Ян Потоцкий тоже застрелился, да не абы как — серебряной пулей. Есенин и Цветаева повесились. Мисима задумал военный переворот, а когда не получилось, сделал харакири, а писатель, между прочим, был гениальный… Да и сейчас, среди наших не всё гладко, уж поверь, я знаю, что говорю. У одного жена в секту ушла и сгинула, другой в политику подался и пулю получил, у третьего какие-то подонки сына похитили и убили… Ещё один известный писатель на счётчик попал и до того дошёл, что фамилию сменил и сейчас где-то в деревне прячется, чтоб братки его не кончили.

— За что?

— Уж не знаю за что. Такие дела. А сколько спилось — вообще не сосчитать. Так что рок-н-ролл тут вообще ни при чём, просто за всё приходится платить.

— А ты? — спросил я.

— Что — я? — не понял тот.

— Ты какую цену платишь за свои книги? М-м?

— Цену? За книги? — медленно повторил он мои слова и вдруг рассмеялся: — А ты глянь на меня. Глянь, глянь! Видишь дом на Канарах? Жену-красавицу? Гонорары мои миллионные видишь? Костюмчик от Кардена, банкеты-рестораны, толпу поклонников видишь? Кровать хотя бы видишь, а? Тогда не спрашивай меня про цену! — рявкнул он, впрочем тут же успокоившись. Я слышал, как он за стеллажом ворочается с боку на бок, поправляет одеяло, шумно дышит и сопит.

— У каждого своя цена, — пробурчал он напоследок. — Конечно, хочется порой и славы, и денег… Но вообще-то, мне пофигу, что думают о моих книгах.

— Так-таки и пофигу? — усомнился я. — Неужели тебе не хочется, чтобы твоя книга получила хорошие отзывы?

— Хорошие отзывы меня не радуют, — очень спокойно сказал Севрюк.

— Вот так раз! — опешил я. — А плохие?

— Плохие отзывы меня не огорчают.

— Как так?

— Ты попиши с моё — тоже приобретёшь иммунитет.

— Слушай. — Я повернулся на другой бок, лицом к книжным корешкам. — Тебе когда-нибудь приходила такая мысль, что всё, что ты делаешь, бессмысленно?

— С чего бы? — хмыкнул тот.

— Ну, просто! Живёшь-живёшь и вдруг однажды понимаешь: всё, что ты до этого мгновения делал, — полное говно! Понимаешь? Было у тебя такое?

Севрюк молчал.

— Знаешь, а пожалуй, было, — признал он наконец. — Давно уже, лет десять, наверное, прошло. Я бы и не вспомнил, если б ты не сказал… Да. Было.

— А как? Когда?

— Летом девяносто второго. Или девяносто третьего. Я в полях был…

— Это в экспедиции, что ли? — перебил я.

— Ну, вроде как. В экспедицию серьёзно ж едут, готовятся, а я так… в одиночку, ноги в руки — и вперёд. Я материал на курсовую набирал. Есть такая речка — Чекарда, приток Сылвы. Там обычно палеонтологи стоят. Они, вообще-то, посторонних не терпят — слишком много «чёрных копателей» в последнее время развелось, которые окаменелости на Запад продают, но у меня друзья там. Вот я весь июль и август там и просидел, в устье Чекарды.

— И что?

— Ну, там такой разлив, река раздваивается, а посередине остров. Круглый такой, ровный как стол. Его местные почему-то «Шотландией» называют. Прикол, да? В мезень туда коровы пастись ходят вброд, трава ровная, как подстриженная. Посередине ни куста, ни деревца, а по краям — огромные тополя, просто огромные! Штук десять, в круг. И каждому лет семьдесят. И вот я как-то в первых числах августа проснулся рано — в шесть, а то и в пять, уже не помню. Что-то не спалось. Вылез из палатки, солнце ещё не взошло, хотя светло уже. Туман над водой, тишина… И что-то меня торкнуло. Спустился к воде, взял плоскодонку, шест и двинул на эту Шотландию — туда минут пятнадцать по течению. Доплыл. Ни души вокруг, коров ещё не выгнали. Вообще никого, даже птицы не поют. На берегу туман, травы не видно, стоишь как в молоке по пояс… И вот прошёл я на поляну, в середину самую, встал там, башку задрал, как ёжик в тумане, и замер. Стою, значит. Под ногами трава, над головой ветки, посерёдке небо, по бокам деревья… Вот.

Назад Дальше