Между делом я забрел в каморку рядом с кухней, где на крючках, вбитых в потолок, висели четыре птичьи клетки, в собственной клетке безостановочно носился в колесе хомяк. Из птиц там жили канарейка и длиннохвостый попугай, две другие клетки были пусты. Канарейка сладкозвучно запела. Вошла миссис Лезандер с пакетиком птичьего корма.
— Покормишь наших пациентов? — спросила она, и я ответил согласием.
— Только давай им понемножку. Они еще не совсем поправились, но скоро им должно полегчать.
— Кто их хозяева?
— Попугайчика принес мистер Гровер Дин. А владелица этой милой канарейки — миссис Юдит Харпер.
— Миссис Харпер? Моя учительница?
— Да, совершенно верно.
Наклонившись вперед, к клетке с канарейкой, миссис Лезандер стала издавать тихие чмокающие звуки. Их странно было слышать, поскольку они исходили от женщины, чье лицо более всего напоминало морду лошади. Увидев корм, канарейка принялась осторожно выбирать себе семена.
— Ее зовут Колокольчик. Привет, Колокольчик, ты мой ангел!
У Луженой Глотки есть канарейка по имени Колокольчик! Вот это да, в голове не укладывается!
— Больше всего на свете я люблю птиц, — сообщила мне миссис Лезандер. — Они так добры и доверчивы, так близки к Богу. Только посмотри на них, на моих крылатых друзей!
Проводив меня обратно в гостиную, миссис Лезандер показала мне набор из двенадцати сделанных из керамики и раскрашенных вручную птичек, аккуратно расставленный на пианино.
— Я привезла их с собой из Голландии, — сказала она. — Сколько я себя помню, они всегда были со мной, эти маленькие птички.
— Они очень красивые.
— Они не просто красивые. Глядя на них, я предаюсь приятным воспоминаниям: я вижу Амстердам, каналы и тюльпаны, тысячи тюльпанов, распускающихся весной.
Миссис Лезандер взяла в руку керамическую малиновку и указательным пальцем погладила ее алую грудку.
— Когда мы бежали, мне пришлось в спешке укладывать чемоданы, и мои птички разбились. Но я склеила их снова, собрала буквально по кусочку. Видишь, Кори, трещины почти незаметны.
Миссис Лезандер показала мне вблизи, как она склеила их.
— Я тоскую по Голландии, — проговорила она. — Очень тоскую.
— Вы собираетесь туда вернуться?
— Кто знает, может быть, когда-нибудь это случится. Мы с Францем много говорим об этом. Даже купили проспекты туристических фирм. Но то, что мы пережили… нацисты и все эти ужасы…
Она нахмурилась и осторожно вернула малиновку на ее прежнее место между иволгой и колибри.
— Не все, что однажды разбилось на части, удается так просто склеить снова.
Послышался собачий лай. Это был голос Бунтаря, хриплый, но уже окрепший. Лай Бунтаря доносился до нас из подвала через вентиляционное отверстие.
И сразу после этого я услышал, как доктор Лезандер зовет нас:
— Том! Кори! Пожалуйста, идите сюда!
Когда мы спустились вниз, доктор Лезандер в очередной раз измерял температуру Бунтарю. Мой пес по-прежнему был сонным и вялым, но умирать, похоже, не собирался. Доктор Лезандер принялся осторожно накладывать белую мазь на искалеченную морду Бунтаря. По двум капельницам в тело Бунтаря все еще текла прозрачная жидкость.
— Я хочу, чтобы вы посмотрели показания температуры этого животного, — сказал он нам. — За последний час я измерил ее четыре раза.
Док Лезандер взял со стола свой журнал и прочитал нам цифры, взятые с термометра.
— Это неслыханно! Совершенно неслыханно!
— О чем вы? — спросил отец.
— Температура тела Бунтаря все время снижается, медленно, но неуклонно. Сейчас температура вроде бы стабилизировалась, но полчаса назад я думал, что он вот-вот умрет. Взгляните сами.
— Господи боже мой! — ошеломленно воскликнул отец. — Неужели она настолько низкая?!
— Вот именно, Том, ни одно животное не может существовать при температуре тела шестьдесят шесть градусов по Фаренгейту. Это… совершенно невозможно!
Я дотронулся до Бунтаря. Тепло ушло из моего пса — он был ужасно холодный. Белая шерсть Бунтаря стала жесткой и грубой. Его голова медленно повернулась, и единственный уцелевший глаз отыскал меня. Он начал вилять хвостом, хотя это и потребовало видимых усилий. Потом его язык выскользнул между зубов наружу из ужасной раны и лизнул мою руку. Язык был холоден, как могильный камень.
Но мой пес все еще был жив.
Бунтарь остался в доме дока Лезандера и пробыл там несколько дней. За это время доктор зашил ему рану на морде, буквально накачал антибиотиками и хотел было ампутировать искалеченную лапу, но она вдруг начала сохнуть. Белая шерсть на лапе Бунтаря выпала, открыв мертвую серую плоть. Заинтригованный этими переменами, доктор Лезандер решил повременить с ампутацией, укутал сохнущую лапу и стал наблюдать, что будет дальше. На четвертый день лечения у Бунтаря начался приступ кашля, его вырвало массой мертвой плоти с кулак величиной. Доктор Лезандер положил эту массу в банку со спиртом и показал мне и отцу. Это было пробитое легкое Бунтаря.
Но пес все еще был жив.
Каждый день после школы я ездил на Ракете к доку Лезандеру, чтобы проведать Бунтаря, и всякий раз доктор встречал меня с озадаченным выражением на лице. У него всегда было для меня что-нибудь новое: то Бунтаря вырвало кусочками костей, которые, очевидно, были осколками его раздавленных ребер, то из разбитой челюсти выпадали зубы, то поврежденный глаз выкатился из глазницы, словно белый камешек. Сначала Бунтарь ел немного мяса, прокрученного в мясорубке, и лакал воду. Газеты, которыми было выстлано дно его клетки, сбились в комки и пропитались кровью. Через несколько дней Бунтарь совсем перестал есть и пить, он отказывался даже смотреть на еду, какие бы лакомства я ему ни приносил. Свернувшись клубком в углу клетки, он все время разглядывал что-то, находившееся у меня за спиной. Я понятия не имел, что могло так привлечь его внимание. Он мог часами оставаться неподвижным, словно погрузившись в дремоту с открытым глазом или видя сны. Не реагировал даже тогда, когда я щелкал у него перед носом пальцами. Иногда, неожиданно очнувшись от этого забытья, Бунтарь принимался лизать мои руки своим холодным, как могильная плита, языком и тихо скулить. Потом засыпал, или дрожал, или снова погружался в ступор.
Но Бунтарь все еще жил.
— Кори, я хочу, чтобы ты послушал его сердце, — сказал как-то док Лезандер и дал мне стетоскоп.
Прислушавшись, я различил тихий, затрудненный удар: тук, потом опять тук — это стучало сердце моей собаки. Звук дыхания Бунтаря напомнил мне скрип двери в старом заброшенном доме. Его тело было ни холодным, ни теплым — он просто был жив. Потом доктор взял игрушечную мышь, завел ее и отпустил. Мышь принялась бегать взад и вперед перед носом у Бунтаря, а я слушал стук его сердца через стетоскоп. Бунтарь слабо вилял хвостом, но ритм ударов его сердца при виде мыши не участился ни на йоту. Создавалось впечатление, будто в груди Бунтаря работает на малых оборотах мотор, который не останавливается ни днем ни ночью и всегда функционирует в определенном ритме, независимо от того, какая ему поставлена задача. То был стук бездушного механизма, работающего в кромешной тьме, не ведающего ни цели, ни радости, ни понимания. Я очень любил Бунтаря, но сразу же возненавидел этот пустой стук.
Потом мы с доком Лезандером сидели на крыльце, согреваемые теплом октябрьского дня. Я выпил стакан чая и съел кусок яблочного пирога миссис Лезандер. На докторе была темно-синяя вязаная шерстяная кофта на пуговицах золотистого цвета — по утрам уже было холодно. Сидя в кресле-качалке и глядя на багряные холмы, он сказал:
— Все это выше моего понимания, Кори. Никогда в жизни не видел ничего подобного. Никогда. Я собираюсь подробно описать этот случай и послать статью в научный журнал, хотя там мне, скорее всего, никто не поверит.
Сложив руки на груди, он подставил лицо последним темно-желтым лучам заходящего солнца.
— Бунтарь умер, Кори.
Я молча сидел, изумленно уставясь на дока Лезандера, облизывая сладкую верхнюю губу.
— Бунтарь умер, — повторил доктор. — Наверно, ты этого не поймешь, потому что это непонятно мне самому. Бунтарь ничего не ест и не пьет, не опорожняет кишечник и мочевой пузырь. Его тело настолько охладилось, что внутренние органы просто не могут действовать. То, что у него бьется сердце… это можно сравнить с барабаном, из которого выбивают однообразную дробь без малейших вариаций. Его кровь, если мне удается что-то выжать из его вен, — сплошной яд. Он исхудал до последней степени, но продолжает жить. Ты можешь это объяснить, Кори?
«Да, — ответил я про себя. — Своей молитвой я прогнал от него смерть».
Но вслух я не сказал ничего.
— Ну ладно. Тут какая-то тайна, не поддающаяся моему пониманию, — проговорил доктор Лезандер. — Из тьмы мы вышли, и во тьму мы уйдем.
Последние слова, сложив руки на груди и мерно покачиваясь в кресле, он произнес больше для самого себя.
— И не важно, о ком идет речь — человеке или животном.
Мне не нравилась тема этого разговора: страшно было думать о том, что Бунтарь совсем отощал, что его шерсть выпадает, что он ничего не ест, не пьет и тем не менее никак не умирает. Мне был ненавистен пустой, бессмысленный звук ударов его сердца, так напоминающий стук часов в доме, где никто не живет. Чтобы отделаться от этих мыслей, я сказал:
— Отец рассказывал мне, что вы убили фашиста.
— Что-что? — испуганно переспросил док Лезандер.
— Отец сказал, что вы убили немецкого фашиста в Голландии. Вы были так близко от него, что видели его лицо.
Док Лезандер с минуту молчал. Мне стало неловко: я вспомнил, что отец просил никогда не расспрашивать доктора об этом, потому что люди, побывавшие на войне, как правило, не любят вспоминать, как кого-то убивали. Что касается моих знаний о войне, то они в основном сводились к похождениям Храбрых парней[5], сержантов Рока и Сондерса. Все мои представления о героях войны укладывались в некое телевизионное шоу, приправленное картинками из комиксов.
— Да, — наконец ответил доктор Лезандер. — Я находился всего в паре шагов от него.
— Господи! — выдохнул я. — Вот уж, наверно, страху вы натерпелись! То есть… я хотел сказать… на вашем месте я бы наверняка испугался.
— Да, я и сам тогда струсил не на шутку. Этот немец, вооруженный винтовкой, ворвался ко мне в дом. У меня был пистолет. Немец был очень молод — юноша, почти мальчик. Такой светловолосый голубоглазый юнец из тех, что обожают парады. И я застрелил его. Он рухнул как подкошенный.
Доктор Лезандер продолжал мерно покачиваться в кресле.
— Никогда раньше я не стрелял из пистолета. Но на улицах было полно фашистов, они врывались в наши дома. Что еще мне оставалось делать?
— Значит, вы герой? — спросил я.
Доктор Лезандер невесело улыбнулся.
— Нет, никакой я не герой. Просто сумел выжить.
Я смотрел, как его руки стискивают и вновь отпускают подлокотники кресла. Его пальцы были короткими и тупыми, похожими на какие-то мощные орудия.
— Все мы до смерти боялись фашистов. Блицкриг, коричневые рубашки, «Ваффен СС», «Люфтваффе» — эти слова вызывали ужас. Через несколько лет после войны я встретил одного немца. Во время войны он был нацистом, настоящим чудовищем.
Подняв голову к небу, доктор Лезандер посмотрел на стаю птиц, летевших с запада на восток.
— Однако это был обычный человек, не более того, — с плохими зубами, перхотью и запахом пота. Вовсе не супермен — рядовой человек. Я рассказал ему, что был в Голландии в тысяча девятьсот сороковом году, когда немцы захватили нашу страну. Он ответил мне, что никогда не бывал в Голландии, а после… попросил у меня прощения.
— И вы простили его?
— Да. Я простил это исчадие ада, хотя многие мои друзья были раздавлены фашистским сапогом. Потому что он был солдат и исполнял приказы. У немцев стальной характер. Они беспрекословно исполняют полученный приказ, даже если их заставляют идти прямо в огонь. Конечно, я мог бы дать этому человеку пощечину, плюнуть ему в лицо или обругать его. Я мог бы поставить перед собой цель — травить его до самой смерти. Но я не зверь. Что было, то прошло, и не следует будить спящую собаку. Ты согласен со мной?
— Да, сэр.
— А теперь, раз зашла речь о собаках, пойдем и взглянем на Бунтаря.
Доктор встал, скрипнув коленными суставами, и мы пошли в дом.
И вот настал день, когда доктор Лезандер сказал, что он сделал все, что было в его силах, и держать Бунтаря в его лечебнице больше нет смысла. Он возвращал нам Бунтаря, и мы отвезли его домой в своем пикапе.
Я по-прежнему любил своего пса, несмотря на то что сквозь его редкую белую шерсть просвечивала серая мертвая плоть, череп был деформирован и покрыт шрамами, а высохшая нога была тонкой и кривой, как веточка. Мама не могла находиться рядом с ним, таким он стал страшным. Отец завел разговор о том, что Бунтаря нужно усыпить, но я не хотел даже слышать об этом. Бунтарь был моим псом, и он, несмотря ни на что, был жив.
Бунтарь ничего не ел, не выпил и капли воды. Он все время лежал в своем загончике, потому что его лапа была изуродована и он едва мог передвигаться. Мне ничего не стоило пересчитать его ребра: их сломанные концы можно было различить под тонкой, как бумага, кожей. Когда я буду приходить днем из школы, Бунтарь будет приветствовать меня, виляя хвостом. Я буду ласково гладить его, хотя, если быть честным до конца, от ощущения мертвой плота под рукой у меня мурашки бежали по коже. Потом Бунтарь надолго уставится в пространство, и я все равно что останусь один, пока он вновь не вернется к действительности. Мои приятели в один голос твердили, что Бунтарь безнадежно болен и лучше бы его усыпить. В ответ я спрашивал, как бы они отнеслись к тому, что их самих решили бы усыпить в случае болезни, и это сразу затыкало им рты.
Вот так для нас начался сезон призраков.
И дело не только в том, что на горизонте замаячил Хеллоуин. На полках у Вулворта появились картонные коробки с шелковыми костюмами и масками из пластмассы, наряду с блестящими волшебными палочками, тыквенными головами из резины, шляпами колдуний и резиновыми пауками, покачивающимися на черных ниточках. В прохладном сумеречном воздухе было разлито странное пугающее ощущение, над холмами повисла гнетущая тишина. Призраки собирались с силами, чтобы вволю порезвиться в октябрьских полях и поболтать с теми, кто согласится их слушать. Из-за моего повышенного интереса к чудовищам мои приятели и даже родители пребывали в полной уверенности, что Хеллоуин — моя любимая пора.
Они были правы, хотя и ошибались относительно причин моей любви к этому празднику. По их мнению, мне доставляли удовольствие скелет в шкафу, ночные шорохи, завернутые в белые простыни привидения в населенном призраками доме на холме. Но это было не совсем так. В канун Хеллоуина я ощущал в притихшем октябрьском воздухе не присутствие дешевых проказливых духов, а действие таинственных титанических сил. У них не могло быть названия: то были не воющие на луну оборотни, не скалящие зубы вампиры, не Всадник без головы. Эти силы были древними, как мир, и целомудренными, как стихии в проявлениях добра и зла. Вместо того чтобы искать под своей кроватью гремлинов, я видел армии ночи, точившие мечи и топоры, чтобы столкнуться в яростной схватке в клубящейся над землей туманной мгле. Воображение рисовало мне шабаш на Лысой горе во всем его диком и безумном неистовстве, прерываемый в финале криком петуха, возвещающим о наступлении рассвета. Тысячи скачущих демонов с горечью и ненавистью поворачивают свои ужасные лица в сторону востока и разбредаются с протестующими воплями по своим зловонным норам. Перед моим взором представали изнывающий от тоски во тьме влюбленный, чье сердце разбито, бледный до прозрачности, потерявший родителей рыдающий ребенок, женщина в белом, жаждущая сострадания от незнакомца.
И вот в один из таких тихих и прохладных вечеров в преддверии кануна Дня всех святых я зашел в загончик Бунтаря и увидел, что там кто-то стоит.