— Допились…
Олег резко шагнул вперед, схватился за стол, закаменело лицо в свете коптилки, ходили желваки по щекам.
— Слушай, комиссар, или кто ты есть, ты Лескова не суди.
Он со своим делом справлялся. Знаешь поговорку: о мертвых или хорошо, или…
— Или. Встань на место! А то тебя Севка пристрелит ненароком. А дело свое Лесков не доделал. На войне погибнуть легче всего Ты выжить попробуй. Да не на печке схорониться, а на передовой.
— Так нет здесь передовой.
— Есть. Везде, где бой, там и передовая. Ты мне лучше скажи, почему тебя не убили, орел лихой? Сумел выжить?
— Уйти сумел.
— А оружие где потерял?
— Патронов не было. Да и что за оружие — один «шмайсер» на троих. Закопали его по дороге.
— Кто будете?
— Я же говорю: солдаты. Москвичи. Из роты капитана. С самого начала с ним были.
— Москвичи? Студенты или рабочие?
— Студенты. Третий курс физфака.
— Ты смотри: земляки, выходит. А я тоже хотел в МГУ на физфак поступить, да война помешала. Ничего, наверстаю…
Раф смотрел на Старкова и удивлялся: совсем, оказывается, молодой парень казался много старше своих лет и совсем не потому, что борода прибавляла годы. Рассуждал он как взрослый, опытный, много поживший человек. Война его состарила, оборвала юность, заставила стать не по возрасту мудрым. В конце концов, комиссаром его выбрали не за мудрость, а скорее вопреки ей. Потому что именно вопреки ей он и повзрослел не по годам. Все они, мальчишки, ушедшие на фронт со школьной скамьи, сразу перескочили из детства в зрелость, не ждали ее, не звали — она сама к ним пришла. И Раф. и Олег, и Димка уже года на два, на три постарше Старкова. Но на сколько лет он обогнал их? Как считать — год войны за три? За пять? Кто из них смог бы стать комиссаром пусть маленького, в тридцать человек, но все же самостоятельного воинского подразделения? Может быть, только Олег…
Раф и не подозревал в Олеге таких способностей. Честное слово, перед комиссаром стоял не студент физфака, а именно партизан, солдат, усталый от долгого бессонного похода в тылу врага, ожесточенный гибелью товарищей, обозленный недоверием партизан. И Рафу вдруг показалось, что Олег не играет роль, а живет в ней: действительно устал он, ожесточен, обозлен. И все эти чувства не поддельны, не придуманы — выношены и пережиты. Хотя, вероятно, это только казалось Рафу. Просто хорошо развитое воображение, прекрасная память, которую принято называть эйдетической, да плюс желание выглядеть достоверно помогали Олегу в его игре. Все-таки в игре. А иначе получается мистика, фантасмагория какая-то, в которую рациональный реалист Раф никак поверить не мог,
— Документы у вас есть? — спросил Старков, размягченный довоенными воспоминаниями, мечтой, пока не осуществленной.
Олег зло усмехнулся.
— Может, тебе паспорт показать? У самого-то документы имеются?
— Имеются, — прищурился Старков. Он снова стал комиссаром, бдительным и строгим.
— А у нас нет. Зарыли мы их, когда из окружения топали.
— Говоришь, солдаты вы? Не из саперов ли?
— Пехота.
— А мне показалось — саперы. Землю копать любите. То оружие зароете, то документы.
— Знаешь, комиссар, — Олег даже рукой с досады махнул, и опять запрыгало в патроне пламя, тени на бревнах пошли в пляс, придавая всей сцене некий мистический колорит, так противный Рафу, — если не веришь, прикажи твоему Севке вывести нас под дождик и шлепнуть по очереди. Тем более что у него такое желание на лице написано.
Старков засмеялся. И Торопов растянул тонкие губы в улыбке. И Севка у стены хохотнул баском. Почему-то смешной сочли они досадливую обреченность Олега.
— Шлепнуть — дело нехитрое, — лениво сказал Старков. — Это успеется. Никуда вы отсюда не денетесь, да и Севка за вами присмотрит. Как, Севка?
— Можно, — подтвердил Севка.
— Вот и присмотри. А там поглядим, что вы за солдаты-партизаны такие… Есть хотите?
Раф вспомнил, что они так и не позавтракали, проглотил слюну и сделал это достаточно громко, потому что Старков опять засмеялся.
— Разносолов не обещаю, а каши дадим. Отведи-ка их, Севка, к Макарычу. И глаз не спускай.
— Будет сделано, — гаркнул Севка, приказал: — Давай пошевеливайся, гвардия, — впрочем, вполне миролюбиво приказал.
Каша была с дымом, с горьковатым запахом костра, закопченного котелка, обыкновенная солдатская «кирзуха», необычайно вкусная каша. Они сидели на поваленном березовом стволе, обжигались мисками, дули на ложки, уписывали кашу пополам с дождем.
— Хлебца у нас нема, извините, — сказал Макарыч.
Он сидел напротив на полешке-кругляше, выложил на колени тяжелые руки, склонил по-птичьи голову набок, смотрел жалостливо. Что ему были подозрения комиссара или мрачный взгляд бравого Севки! Он был поваром — по профессии или по партизанской необходимости — и видел перед собой только голодных парней, здоровых ребят, которым не каша нужна, а добрый кус мяса и горбуха с маслом и солью, а ничего такого предложить не мог и мучился оттого.
Городской житель, привередливый гурман Димка в жизни не едал такой странной каши, отвернулся бы от нее в обычное время, брезгливо поморщился бы, а сейчас ничего, ел, похвали вал, поскреб алюминиевой ложкой по миске, спросил вежливо
— Добавки не найдется?
— Как не найдется, — засуетился Макарыч, вскочил со своей полешка, отобрал миску, скрылся в землянке, вынес оттуда полную. — Кушайте на здоровьичко.
«Хорошо, что не завтракали, — подумал Димка, уплетая добавку, — хоть голодны по-настоящему…»
А что понарошку? Да все вокруг, считал Димка. И лес этот и землянки — партизанские декорации, и толстый добряк Макарыч, и даже герой-удалец Севка — все виделось элементами какой-то странной, но чертовски интересной игры. И бородач Старков — ждал Димка — сейчас выйдет из своей землянки, отклеит фальшивую бороду, улыбнется знакомо, скажет: «Как я вас разыграл? А вы поверили, остолопы».
Вот он и вправду вышел, не застегнув гимнастерку, лишь набросив на плечи короткую шинель, придерживая ее полы руками. Подошел к студентам. Олег встал, вслед за ним поднялись Раф с Димкой, стояли навытяжку, держали миски у пояса, как кивера гусары.
— Садитесь, — кивнул Старков. — Кто из вас в радио разбирается?
Это тоже было из области игры: вопрос Старкова, который мог с закрытыми глазами починить любой радиоприемник или магнитофон, даже в заводскую схему не заглядывал.
— Все, наверно, — пожал плечами Димка.
— Пойдем со мной. — Он повернулся и пошел к себе, не оборачиваясь, уверенный, что приказ будет выполнен.
Димка быстро отдал Макарычу миску с недоеденной кашей, побежал за комиссаром, оглянулся на бегу. Олег смотрел ему вслед, сузил глаза щелками, сжал губы, будто напоминал: не подведи, Дмитрий, не сорвись. Жалел он сейчас, ох как жалел, что не может пойти вместе с Димкой, проконтролировать его действия, а еще лучше — заменить его. Нет, это выглядело бы слишком намеренным, и он остался сидеть на березке, неторопливо зачерпывал кашу, смаковал вроде, на комиссарскую землянку больше и не взглянул.
«Вот и отлично. — с каким-то злорадством подумал Димка — Тоже командир нашелся. Все сам и сам. А мы — мальчики на подхвате. Фигушки вам…»
На столе рядом с коптилкой стояла маленькая походная радиостанция с гибкой коленчатой антенной, ротная рация, очень похожая на те, что Димка изучал в институтском кабинета радиодела. Только те были поновее, здорово модифицированные, но принцип-то в общем не изменился за три десятилетия. А в конструкции хорошему физику грешно не разобраться.
— Что стряслось? — спросил хороший физик Димка.
— Трещит, — как-то виновато сказал Старков, и опять Димка поймал себя на мысли, что притворяется он умело, правдиво, даже талантливо, но притворяется он, Старков, для которого такую рацию починить ничего не стоит, раз плюнуть. Но нет, не притворялся комиссар, пока не умел он чинить рации. Все это придет потом, позже, а сейчас Димка знал в тысячу раз больше его.
— Ножичек дайте, — сказал он и тут же мысленно похвалил себя, что не отвертку попросил — ножичек. Действительно, откуда в лесу отвертке взяться? Да и забыл Димка, прочно забыл о ее существовании за полтора года войны, службы в пехоте, боев в партизанском отряде, где именно нож был для него главным и порой единственным техническим инструментом.
Он взял протянутый Старковым складной нож, быстро отвернул заднюю крышку. Так и есть: примитив, ламповая схема на уровне средневековья. А пыли-то, пыли!
— Без пылесоса не обойтись, — машинально произнес он и ужаснулся, сообразив: Старков еще не мог знать, что такое пылесос. Или знал? Разве упомнишь, когда у нас появились всякие там «Ракеты» и «Вихри»… Поднял веки, внезапно отяжелевшие, глянул на комиссара: тот улыбался.
— Хорошая, должно быть, штука. Пы-ле-сос, — смакуя слово, по слогам произнес он. — Кончится война, наладим производство, будет тогда чем радиоприемники чистить.
Эта нехитрая шутка почему-то развеселила Димку, он засмеялся, уткнув нос в несвежие внутренности рации, подумал, что далеко еще, ох далеко юному комиссару Старкову до мудрого и остроумного профессора Старкова. Это поначалу он показался им взрослым и опытным. А на деле — мальчишка, который и видеть-то ничего не видел, и кругозор неширок, и знания небогаты. Все это придет, но потом, позже, и удивит он ученый мир своей теорией обратного времени, а пока до физического факультета почти три года войны.
Димка копался в рации, изредка поглядывал на Старкова.
Тот сидел на углу топчана, что-то писал в потрепанную тетрадь огрызком карандаша. Димка знал, что он пишет. Шеф как-то говорил им, что в годы войны самым близким собеседником для него был дневник. Начал он его вести как раз в отряде, таскал в вещмешке «сквозь боевые бури», как он сам выражался, прикрывая смущение высокопарной фразой. А чего смущаться? Был бы Димка поусидчивее, тоже вел бы дневник. Хотя о чем ему писать? Как сессию сдавал? Как в Карелию в турпоход ездил? Как жег спину на сочинском пляже? Скукота, обыденность! А по старковским запискам какой-нибудь историк вполне мог бы диссертацию сочинить. Олег вон предлагал шефу отнести дневники в журнал — в «Смену» или в «Юность». С руками оторвут. А шеф смеялся: рано, дескать, мемуары публиковать, еще пожить не успел, главного не сделал.
Димка не вытерпел, поднял голову:
— Дневник ведете?
— Вроде того, — Старков отложил блокнот, посмотрел удивленно. — Как ты догадался?
Догадался… Сказать бы ему, что не догадался вовсе, а знал точно. Как он на то среагирует? Нет. Димка, держи язык за зубами, бери пример с Олега, с великого конспиратора, не трепись попусту — не в университете сидишь. Это все-таки Старков, самый что ни на есть настоящий, и не делай скидок на его молодость, на неопытность в общении с изворотливыми студиозами семидесятых годов. Характер-то у него старковский. Честно говоря, не сахар характерец, пальца в рот не клади.
— Глаз у вас был какой-то нездешний, — сказал Димка. — С таким глазом ни приказы, ни листовки не сочиняют. Вот письмо если? Письма еще такого глаза требуют…
Сказал он так в шутку, а Старков помрачнел, насупился.
— Не куда мне письма писать. Мать перед войной умерла, а отца я не помню.
И это знал Димка, рассказывал им Старков о своем детстве, о матери, не дожившей до июня сорок первого всего двух месяцев, об отце, убитом кулаками в суровые годы коллективизации. Знал, да не вспомнил, ляпнул бестактно. Правильно Раф говорит, что язык у Димки на полкорпуса любую мысль опережает.
— Извини, друг, — пробормотал Димка, даже не заметил, что обратился к Старкову на «ты». Как-то само собой вырвалось, но и выглядело это естественно, потому что война всегда нивелирует возраст. Да и чего здесь было нивелировать, если разница в годах между ними года три всего, никакая это не разница, даже война тут ни при чем.
— Чего там… — протянул Старков и вдруг спросил: — Ты своих товарищей давно знаешь?
— Давно, — сказал Димка. — Учились вместе.
— И этого здорового? Как его?..
— Олег. С ним тоже с первого курса.
— А потом?
Правда кончилась. Начиналось зыбкое болото легенды.
— Что потом? Военкомат. Фронт. Окружение. Отряд, — он повторял придуманные Олегом этапы их биографии, повторял с неохотой не потому, что боялся выдать себя незнанием, неточностью какой-нибудь, а потому что не хотелось ему врать Старкову. Честно говоря, идея эксперимента была Димке не очень-то по душе. С какой радостью сейчас он рассказал бы комиссару об университете, о студенческих турнирах КВН, о Старкове бы рассказал — каким он станет через тридцать с лихом лет, о его теории, о председателе, который в одном «сегодня» увел отряд в неведомое Черноборье, а в другом — сидит в лесниковой избухе, мается, наверно, неизвестностью, клянет шефа почем зря: на кой черт отправил сосунков под фашистские пули.
А сосунки тоже маются от той же неизвестности, и, может быть, только супермен Олег ждет этих пуль, надеется, что удастся ему проявить себя в настоящем деле, в мужском занятии. А физика, видите ли, не настоящее дело. Там, видите ли, никакого риска не наблюдается. Так и шел бы в военное училище, куда-нибудь в десантники, рисковал бы себе на здоровье и Отечеству на пользу. Хотя он и в физике умудрился найти самую рискованную тропку, помог ему Старков со своим генератором…
Димка поймал себя на том, что не совмещает он в собственном представлении Старкова-партизана и Старкова-ученого. Не может он себе представить, что это есть один и тот же человек. И не хочет представить. Воображения не хватает, сказал бы Олег. Да не в воображении суть, мил человек Олеженька, воображения у Димки хоть отбавляй. А суть в том, что разные они люди — партизан и ученый. Фамилия у них одна, верно. И биографии сходятся. Даже отпечатки пальцев совпадут — линия в линию. Так что же, возраст мешает, пресловутые тридцать лет? Мешает возраст, спору нет. Но главное — и Димка был твердо в том уверен — характеры у них неодинаковые. Партизан Старков казался мягче, спокойнее, не виделась в нем нервная ожесточенность Старкова — физика, сильного человека, фанатика найденной им идеи.
Сейчас Димка ощущал некое превосходство над комиссаром которое ни на миг не появлялось в отношениях с профессором. Профессор для Димки был богом, добрым и всемогущим богом из древнегреческой мифологии, где, как известно, боги прекрасно уживались с простыми смертными, делали подчас одно дело, но все же оставались богами — малопонятными и прекрасными. Димка ничуть не стеснялся своего преклонения перед профессором, даже гордился этим чувством, выставлял его напоказ. А комиссар был ровней ему — никакой не бог. Димка удивлялся, за что партизаны выбрали комиссаром Старкова. Не Торопова, например, который и постарше был и опытнее, а именно Старкова — в его щенячьи девятнадцать лет.
Удивляться-то Димка удивлялся, но предполагать мог: за характер и выбрали. Как раз за тот самый старковский характер, которого не мог пока углядеть в комиссаре Димка. И сила, и фанатизм — в добром смысле слова, — и ожесточенность, и воля, и решительность — все, вероятно, было у комиссара. Просто качества эти проявлялись в деле. В том деле, каким занимался Старков, какому был предан до конца.
Димка знал физика. А перед ним в полутемной землянке сидел партизан, боец, которого Димка впервые видел. И с делом его знаком не был. Но никакой мистики не существует, Димка, и партизан и ученый — один и тот же человек, пусть сей факт и не укладывается в твоем сознании. А ты бы смог представить комиссаром твоего Старкова? Димка усмехнулся: да он и так комиссар, чье слово — закон для студента. То-то и оно…
Но неразумные чувства противились строгой и точной логике. Димка аккуратно зачищал ножом контакты у лампы, поглядывал на Старкова, видел все того же парня, ровесника, которого и борода не спасала, и завидовал ему смертельно. «Ты ужасно легкомысленный», — говорила Димке мама. «Трепло ты великое», — осуждал его Раф, беззлобно, впрочем, осуждал, не без симпатии. А сам Старков подводил итог: «Быть бы тебе великим ученым, если бы не твоя несобранность».