Я чувствовала, как напряжена и взволнована мама, слушая мои объяснения. Но она держала себя в руках. Не было на этот раз упреков в «разбрасывании», не было требований закончить исторический факультет, перестать «заниматься телепатией» (как будто я когда-нибудь специально ею «занималась»), не было предостережений по поводу моего «вечного мужского окружения». Мама внимательно слушала. Не отрываясь, смотрела на меня, и я невольно залюбовалась красотой и выразительностью ее глаз. Она сказала:
— Ну что ж, Надя, в конце концов, тебе девятнадцать, ты взрослый человек и вольна сама распоряжаться своей жизнью…
О, как долго ждала я этих слов! Как они были мне нужны! Никто ведь не знает, с какой тяжестью на душе жила я последние годы.
Мы снова обнялись, и я опять всплакнула. Никогда, даже в детстве, не была плаксивой, — но сегодня что-то делалось со мной непонятное, слезы шли и шли.
— Ты говоришь, твои способности станут нормой, — сказала мама, — но это, если и будет, то не знаю, когда, а пока очень мало таких, как ты или папа. Папу я стараюсь, старалась оберегать, меня за это не любили и ругали, обозвали «комендантом Бастилии», — думаешь, я не знаю? Знаю! И все же я убеждена, что поступала правильно. А как ты считаешь?
— Наверно, правильно, — сказала я.
— Ну вот. Вы — не как все, вы особенные, Надюша, и поэтому я так встревожилась, когда ты вышла из всякого повиновения, стала разбрасываться, то спорт, то рисование, то одно, то другое…
Все-таки не выдержала… Я опустила глаза и сказала себе, что не вступлю в спор, пусть мама выговорится, а я буду как стена…
— Не хочу повторять то, что наболело, что не раз уже… — продолжала мама быстро и немного сбивчиво. — Но меня очень тревожит твое будущее. Эта лаборатория… Надюша, ты плохо знаешь Лавровского, он одержимый, нетерпеливый, только из своей нетерпячки он проделал над собой сумасшедший опыт.
— Нет, мамочка, — сказала я, — это ты плохо знаешь Лавровского. Нетерпеливый — пожалуй, верно, но опыт был хорошо подготовлен, я это знаю, потому что принимала в нем участие.
Вот сказала, и тотчас перед глазами — «хижина», и Лев Сергеич, лежащий в кресле с «короной» на голове, и скачок стрелки потенциометра, когда подключили аттентер… и его монотонный голос, когда он начал рассказывать то, что видит и слышит… и вдруг — молчание, исказившее лицо… и этот смех, от которого ледяным холодом… Прежде чем испуг дошел до сознания, я уже вырубила питание, но было поздно, поздно…
— Тебя никто не винит, — сказала мама, — потому что все знают, какой он нетерпеливый, сумасшедший. Уж какое было ангельское терпение у его жены, а и она не выдержала.
Я не стала возражать. Неверное представление людей друг о друге часто основывается не на том, что есть в действительности, а на том, что было когда-то. Когда-то Кира работала с Лавровским, и сам Лев Сергеевич говорил мне, что они были счастливы. Но с тех пор промчались годы и годы, Кира ушла, по его выражению, в «иные сферы», она представительствует, разъезжает… Ангельское терпение? У кого — вот вопрос…
— Ты говоришь, опыт был хорошо подготовлен, — сказала мама. — Почему же тогда… что все-таки случилось?
Если бы я знала! Только Лавровский мог бы объяснить, что случилось, но он уже не объяснит… вряд ли объяснит… хотя, конечно, нельзя терять надежды. Увы, он был прав, когда говорил: за то, что информация в организме возрастает, надо платить…
— Опыт был поставлен правильно, — сказала я, — но не остановлен вовремя.
— Как можно говорить — правильный опыт, если он заканчивается раздвоением личности? — всплеснула руками мама. — Ужас какой-то! Надюша, умоляю тебя, только не возвращайся в эту лабораторию, умоляю!
Крупными хлопьями валил за окном снег, и так вдруг стало мне грустно…
— Работа на «Церебротроне» прекращена, — сказала я, глядя в окно. — А в клинике, где сейчас Лавровский, не считают случай таким уж тяжелым, непоправимым. Его вылечат. Так что не надо беспокоиться, мама.
Бодрящий звонок таймера донесся из кухни, и мама побежала вынимать пирог. А я подошла к окну, передо мной белела знакомая улица, уходящая в лес, сейчас лес скрыт снегопадом, но я знаю, что он есть и будет всегда. Вспомнилось вдруг, как однажды в детстве мы с отцом возвращались по этой дороге домой, прихваченные дождем. Я могла бы, наверно, припомнить любой из дней с тех пор, как, собственно, помню себя, — но почему-то в памяти ярче всех высвечен именно тот день, когда мы, промокшие, приехали на велосипеде, а мама стояла на балконе в красном плаще, высматривая нас.
Потом я увидела близняшек, бегущих из школы, размахивающих сумками, и через минуту они ворвались в комнату и повисли у меня на шее. Лиза стала требовать, чтобы я немедленно нарисовала ей верблюда, а Галя — чтоб я посмотрела, как она научилась подтягиваться на шведской стенке. Вошла мама и сразу навела порядок: девчонкам велела идти умываться и переодеваться, а меня повела в папин кабинет. Она усадила меня в кресло, прошлась взад-вперед и, остановившись у чертежной доски, сказала:
— Надя…
Она волновалась, не знала, как начать. Опять меня охватило предчувствие, как тогда при видеоразговоре, и я спросила:
— Что-то случилось? С отцом?
— Да.
Она быстро заговорила о том, что отец со своей группой спроектировал новый ракетный двигатель, получивший очень высокую оценку на испытаниях. Я это знала. Но то, что мама сообщила потом…
— Вбил себе в голову, что должен непременно сам проверить двигатель в длительном полете. Никогда не вспоминал, что был когда-то бортинженером, а теперь твердит, что хочет лететь. Вдруг заявил, что намерен добиваться участия в Третьей Плутоновой.
— Отец хочет лететь на Плутон?! — Я была поражена.
— Я умоляла, требовала. Он сказал, что это только неясные планы… Но, по-моему, он уже связался с кем-то в Космофлоте, ведет переговоры. Понимаешь, решается вопрос о классе корабля, и если утвердят класс «Л», на котором устанавливаются эти новые двигатели…
— Постой, мамочка. Отца никак не могут взять в полет — по возрасту и неподготовленности.
— Конечно! Но ты не представляешь, как он упрям! Говорит, что ему достаточно пройти тренировочный курс. Что в Космофлоте особое отношение к семье Заостровцевых… Мне кажется, на него влияет Морозов, ведь его утвердили начальником экспедиции.
— Вряд ли, — усомнилась я. — Не думаю, чтобы Морозов…
— Ах, не знаю, не знаю! Вдруг в них просыпаются мальчишки, и тогда никакого сладу… Надя, я просто потеряла голову. — Мама подошла, схватила меня за руку. — Ты должна мне помочь. Ты ведь знаешь, какая у отца повышенная чувствительность к энергетическим воздействиям. Для него долгий полет, тем более к этой ужасной планете, станет губительным! Этого нельзя допустить!
— Нельзя, — кивнула я.
— Значит, ты поможешь мне удержать отца? От безумного шага?
Ее руки, которыми она стискивала мою, были горячими. Под дверью скреблись и ныли близняшки — они жаждали общения со мной. Мама прикрикнула на них и снова спросила:
— Значит, поможешь? Отец с тобой очень считается, Надюша. Поговори с ним, ты умеешь.
— Хорошо, — сказала я.
И потом, когда близняшки потащили меня в детскую и я принялась рисовать верблюда в Лизин альбом и кавказского пленника в Галин, оглушаемая их трескотней, — я все думала об отце, о неожиданном его решении. Я знала его добрым, меланхоличным, замкнутым. Он казался всегда готовым со всеми согласиться. Ни единого шагу в жизни не сделал без маминого ведома, без маминого согласия. Мне бывало по-детски — по-глупому! — обидно, что отец какой-то незаметный, что нельзя похвастать его силой или знаменитостью…
Галя, выпучив глаза и громко дыша, четыре раза подтянулась на шведской стенке, а Лиза крутила на себе обруч, они показывали все, что умели, без утайки, и ревниво воспринимали мои похвалы.
— А я умею лучше! — кричала то одна, то другая.
Толстенькие, шумные, они были переполнены энергией доверху, по самые банты.
Близняшки тянули меня танцевать, но что-то не хотелось. Я села к пианино и заиграла «Половецкие пляски», и это было как раз то, что нужно моим дорогим сестричкам. Они затопотали, завизжали — дело пошло.
Вдруг я услышала:
— О, Заостровцевы — в полном сборе!
Обернулась и увидела отца. Честное слово, я не сразу его узнала — таким помолодевшим он мне показался.
Отец, широко улыбаясь, пошел ко мне, я кинулась к нему, мы обнялись. И в голосе его звучали незнакомые мне бодрые нотки:
— Рад, рад. Давно не видел. Похорошела! — И — близняшкам, прыгавшим вокруг нас: — Угомонитесь, стрекозы!
Мы сели. Отец стал расспрашивать, что и как у меня, и о Лавровском, конечно. А когда я упомянула, что опыт был не остановлен вовремя, отец покивал, наморщив лоб, и сказал:
— Понятно. Вовремя останавливаются те, кто идут вторыми. А первые действуют на ощупь…
— А что нового у тебя? — спросила я.
— У меня все в порядке, — ответил он и встал. — Я зверски голоден. Пойдем поможем маме накрыть на стол.
Идя за ним на кухню, я подумала, что поторопилась, обещав маме отговорить отца от опасной затеи. Он был новый, распрямившийся, что-то для себя решивший. Ну, а раз так…
Разве не сказала мама, что человек волен распоряжаться своей жизнью?
6. Незаконная планета
Заостровцев сидел в каюте Роджера Чейса, второго пилота, за шахматной доской. Партия подходила к концу, эндшпиль был равный, но он ясно видел: если удастся за три хода перевести коня на d6, то Чейс не сможет защитить пешки и проиграет партию. Только Заостровцев взялся за коня, как раздался толчок — это к кораблю пристыковалась десантная лодка. Заостровцев поставил коня на место и взглянул на противника:
— Предлагаю ничью.
Чейс провел ладонью по бритому черепу со шрамом над левым виском, прохрипел:
— Давайте доиграем.
— Там опять что-то случилось с роботом, — сказал Заостровцев, — пойду посмотрю, чем можно помочь. Так ничья?
— Ладно.
В кольцевом коридоре Заостровцев встретил Баркли и Короткова, только что вернувшихся с Плутона. Баркли подмигнул ему и бросил на ходу:
— Ми прилетел с хорошим новость.
— С какой? — спросил Заостровцев, остановившись.
— Потом, потом, — сказал Коротков у двери своей каюты. — За обедом расскажу.
В грузовом отсеке восьмерка роботов, неуклюже маневрируя в невесомости, подскакивая и опускаясь, разбирала кабели, становилась на зарядку. Девятый робот стоял или, точнее, висел неподвижно. Грегори Станко кивнул вошедшему в отсек Заостровцеву, развел руками и закатил глаза, показывая таким образом, что робот приказал долго жить. Драммонд разжал тонкие губы:
— Прекратите паясничать, Станко.
Они были в белых десантных скафандрах со знаком экспедиции в синем круге на груди PL—3. Только шлемы откинули.
— Так что случилось, Драммонд? — спросил Заостровцев, подплыв к геологу и глядя на «бездыханного» робота.
— Что случилось? — Драммонд обратил к Заостровцеву сухое лицо с голубыми холодными глазами. — А то и случилось, что здесь невозможно работать. Они разрядили блок загрузки памяти.
Это было худо. И непонятно.
Вот что было непонятно. С первого же дня высадки Баркли и Коротков работали в районе тау-станции, в самой, что называется, гуще аборигенов. Контакта пока не получалось, но и помех им никаких не чинили. Плутоняне будто не замечали землян, хотя не заметить их белые скафандры и яркие цветные кинофильмы было, конечно, невозможно. Но когда высадился Драммонд с группой самоходных автоматов, он сразу ощутил пристальное внимание плутонян. Высадился он на местности, перспективной по данным предыдущих фотосъемок, — это было пустынное, иссеченное трещинами плато километрах в двадцати к югу от тау-станции. Автоматы, рассыпавшись цепью, начали выполнять программу. Программа была обычного исследовательского типа — измерения температуры, радиации, магнитного поля и прочих параметров, но с одним существенным отличием: она не предусматривала взятия проб. Планета, при всей видимой пустынности, была населенной. Нечеловеческий облик аборигенов, их очевидная некоммуникабельность отнюдь не заслоняли того факта, что тут существует разумная жизнь. И следовательно, исключались любые присвоения, в том числе и пробы грунта, которые могли быть расценены чужим разумом как посягательство на собственность. Вот почему бурение, взятие кернов вообще не планировалось. В программу входило глубинное интроскопирование: в грунт посылались сигналы, по-разному отражаемые разными породами на разных глубинах. Запись отраженных сигналов автоматически передавалась на пульт управления, оборудованный в специальном вездеходе.
И так оно и шло в первый день у Драммонда. Автоматы выстроились цепью на угрюмом плато. Повертывая круглые головы, сделанные из морозоустойчивых сплавов, шевеля «руками»-волноводами, они медленно ползли, просвечивая грунт. И так же медленно ползли перед Драммондом на пульте, расчерченном координатной сеткой, цифры взятых глубин и пестрые полосы интрограмм от всех десяти автоматов. Запись шла беспрерывно, и Драммонду не надо было сверяться с таблицами — настолько отчетливы были условные цвета ванадия на интрограммах. Таких массивных залеганий редких металлов не видывал ни один геолог.
Начало было хорошее. Драммонд радовался. А когда он радовался, он испытывал потребность в общении, без которого вообще-то вполне мог обходиться все остальное время. Он вызвал Грегори Станко, снимавшего аборигенов у тау-станции, и попросил поскорее приехать, чтобы запечатлеть на пленке великолепную работу автоматов.
Кинув случайный взгляд в бортовой иллюминатор, Драммонд увидел три карликовые мохнатые фигуры. Аборигены стояли на пределе прожекторных лучей вездехода, за ними лежали их вытянутые тени, и было похоже, что они давно уже наблюдают за медленным шествием роботов.
«Ладно, пусть глазеют», — подумал Драммонд, возвращаясь к прекрасным полосам интрограмм. Автоматы приближались к границе квадрата на карте сегодняшних работ. Рука Драммонда легла на верньер передатчика, чтобы послать сигнал поворота влево, но тут он, опять взглянув в иллюминатор, увидел в дальнем прожекторном свете странную картину. Аборигенов было уже не трое, а шестеро. Длинными прыжками они устремились к ближайшему роботу. Тот, конечно, видел приближающиеся фигуры и немедленно послал на пульт сигнал опасности. Нельзя сказать, чтобы Драммонд очень встревожился: он хорошо знал, как защищены автоматы. Их броня выдерживала температуры от абсолютного нуля до нескольких тысяч градусов по Цельсию.
Плутоняне налетели на робота и принялись тыкать в него палками, а тот повертывался то в одну, то в другую сторону — ни дать ни взять как прохожий, отбивающийся от стаи собак. Это Грегори потом так рассказывал. Он как раз подъехал в своем вездеходе и успел снять атаку.
Из палок, которые аборигены наставляли на робота, били голубые молнии. «Да нет, — подумал Драммонд, — ни черта они не сделают, наши автоматы выдерживают любые температуры». Но вдруг робот дернулся и застыл безжизненно. Драммонд погнал вездеход к месту «побоища», там шестерка плутонян устремилась ко второму автомату. «Ну нет, — подумал Драммонд, дав полную скорость и выезжая им наперерез, — не позволю вам, твари мохнатые…» Он развернул вездеход, и шестерка остановилась, щуря узкие глаза от света прожекторов. Так они стояли с полминуты, потом враз повернулись и умчались прочь.
Странно было смотреть на эту сцену, когда по возвращении на корабль Грегори прокрутил пленку. Почему они набросились на робота? Одно только ясно: аборигены вооружены не палками, а мощнейшими разрядниками, и один из тычков разрядника угодил в датчик напряжения. Лишившись энергозаряда, робот остановился, и пришлось затаскивать его в вездеход, а потом, уже на корабле, выяснилось, что он нуждается не только в зарядке: были повреждены, замкнуты накоротко несколько каналов. С помощью бортинженера Заостровцева Драммонд заменил испорченные блоки запасными, привел робота «в чувство».