— Так уж случилось! — сказал он, извиняясь передо мной. — Пока не услышит «Времен от вечной темноты», не засыпает.
— Если же случалась командировка, — добавила его жена, — мне приходилось ставить на проигрыватель пластинку. Но ничего не получалось. Других певцов юный меломан не принимает... Спас магнитофон. Записали «Руслана» в папином исполнении...
А «Утро туманное» он спел на следующий день. Может быть, для жены. Или для меня. Но скорее всего — я поглядел на его лицо — он пел самому себе, как может петь человек, твердо знающий, что он никому не подражает, а поет так, как другой не спел бы... Лучше? Хуже? Как это определить? Одно несомненно: «Утро туманное» было лишь его «Утром туманным». И ничьим другим.
Мы долго беседовали. И я внутренне завидовал этому человеку, твердо знающему, чего он хочет. Настолько талантливому, чтобы не стать рабом своего таланта. Наверное, он мог бы петь. Но решил писать. Так захотелось. Того душа потребовала.
Поговаривали уже и о том, что вскоре его могут назначить главным редактором газеты. Нынешний собирался на пенсию. Вот уж воистину человеку не приходилось утверждать свое «я». Успех его сам искал.
Я вспоминал об этой поездке за город, вздымая клубы пыли на корреспондентском пункте. Уборка шла трудно. Да и вел я ее не в том порядке, в каком следовало. Сначала отмыл двери и протер окна, а затем уж принялся подметать и разбирать шкаф с бумагами. Вот тут-то и натолкнулся на рукопись. Вернее, это была довольно чистая, без помарок, машинопись. Ни названия, ни подписи.
Я сидел за столом и читал. И не сразу понял, что речь идет о моем корреспондентском пункте, о том самом столе, за которым я сейчас сижу, о холодильнике, который не так давно открывал, чтобы взять бутылку холодного пива.
Я читал и не мог понять, что это. Дневниковые записи? Большой рассказ? Маленькая повесть? Было совершенно очевидным лишь одно: записи принадлежали перу моего нынешнего шефа. А речь в них шла о событиях шестилетней давности...
Я закурил и закашлялся. Забормотало эхо в дальних углах. И возникло странное и тревожное ощущение, будто я в этих стенах не один, будто кто-то невидимый, стоя сзади за стулом, вместе со мной читает рукопись. Ощущение было не из приятных.
Помню, тут я прервал чтение рукописи и отправился на кухню заваривать чай. Шел я уже по совершенно иным комнатам. Они вдруг ожили. Вот здесь, наверное, сидела в тот вечер Флора и читала книгу о Клаузевице. На кухне она варила крепкий кофе для своего усталого шефа.
Хотелось бы мне знать, неужели наш заместитель редактора испугался сцены, публики или самого себя? Почему он в конце концов отказался от певческой карьеры? Ведь тогда, за городом, он удивительно пел «Утро туманное, утро седое...». Помню, я его спросил, почему он не записал этот романс, чтобы его могли слушать многие. «Так поют только для себя или для близких людей, — ответил он. — Стоит лишь выйти на сцену, в дело вступают другие законы». Тогда я не понял этой фразы и промолчал. Сейчас, кажется, начинал догадываться, что же тревожило некогда шефа...
Кроме того, меня не покидало ощущение, что я прочитал нечто не предназначавшееся для чужих глаз, заглянул в какой-то интимный уголок души другого человека. Но с другой стороны, пишут именно для того, чтобы кто-то мог прочитать написанное. Тем более эта машинопись была небрежно брошена в шкаф. Значит, ею не слишком дорожили.
И все же было странно читать строки о корреспондентском пункте, о городе, в котором я увидел совсем не то, что увидел автор записок. Например, я так и не побывал в парке, где обретались лебеди, и в кафе в бывшем доме графа Бадени. Но уже успел объездить почти все заводы. К ним вели широкие проспекты, как бы прорубленные сквозь кварталы типовых двенадцатиэтажных домов. Старая часть города затерялась среди новостроек. Да, наверное, и новостроек-то в пору, когда здесь жил мой предшественник, было поменьше.
С тех пор он не только успел переехать в столицу, но и выпустить в свет три книги. За одну — сборник очерков о чудаках, которые на самом деле были вовсе не чудаками, а людьми полезными, энергичными, деятельными, но, может быть, чуточку лишь не похожими на других, — ему присудили республиканскую премию. И вообще, наш заместитель редактора был не только администратором, но человеком, великолепно пишущим. И потому никого не раздражало, если он в чьем-то материале менял слова или правил целые абзацы.
Чайник вскипел. Я заварил себе чаю и возвратился в кабинет, к рукописи. Вероятно, время от времени я ставил чашку на обратную сторону уже прочитанных страниц. На них и по сей день сохранились желтоватые кружочки, оставленные донышком чашки.
Был момент: я вдруг почувствовал себя неловко оттого, что в моем сознании стали переплетаться мое собственное «я» и «я» автора рукописи. Мне стало казаться, что мы вместе глядим в окно, вспоминая, где стояла Марина, когда ей навстречу двинулся человек в светлом плаще; потом я начал вдруг искать спички и сигареты, досадуя, что от курения «садится» голос, хотя я никогда не курил, а о моем голосе говорить было просто смешно. Обычный голос, предназначенный для обыденного, ежедневного пользования. Никак не певческий.
...Кажется, я догадался, кого из местных писателей имел в виду автор. Это был человек солидный, с положением и определенным, отнюдь не малым весом в здешних литературных кругах. К нему не так-то просто было попасть в кабинет, уставленный стеллажами, за толстыми стеклами которых прятались корешки солидных изданий с золотым тиснением и с обычным, переплетенные в кожу и холст. На одной из полок выстроились книги попроще, большею частью в мягких обложках. Это были произведения самого хозяина кабинета. А на стене, обрамленные в красное дерево и орех, были развешаны иллюстрации к его рассказам и повестям.
Владимир Санин
ЛАСКОВЫЙ ВЕТЕРОК В ГОРОДЕ Н.
Пропахший дымом паленого кизяка старый буддийский монах спустился с башни. Прополоскав рот святой водой из узорного нефритового флакончика, он со стоном разогнул истерзанную радикулитом поясницу и поплелся доложить, что с перевала идет пешком чужеземец. Ни самого перевала, скрытого от глаз горами, ни тем более таинственного ходока, которого ожидали еще два дневных перехода, он, конечно, не видел...
Обнаружив, что перевал Лха-ла забит снежной пробкой, Макдональд вынужден был спуститься в ущелье, где в глубоко пропиленном стремительным потоком каньоне, словно в аэродинамической трубе, ревела река. Всего лишь тысяча футов по вертикали, но спуск этот был равносилен перемещению на тысячу лет назад, стремительному падению в совершенно иное пространство.
Едва кончилась граница вечной зимы — и островки подтаявшего снега стали чередоваться с жесткими кустами белого рододендрона. Поворот тропы обозначил ошеломительную смену декораций. Острые контуры непокоренных сверкающих восьмитысячников, яркостью белизны затмевающих облака, властно урезали горизонт. Беспредельная даль, где волнистые матовые хребты всех оттенков синевы постепенно выкатывались нарастающими валами, обернулась пропастью, в которой тяжело и медлительно курился туман. Так всегда бывает в горах, где нет прямых и близких путей, и боковые дороги обрекают путника на изнурительное кружение в хаотическом лабиринте. Но всему приходит конец, и тропа, что так пугающе близко висела над обрывом, неожиданно уперлась в чуть наклоненную стену, тщательно сложенную из темного плоского камня, покрытого сернистой накипью лишайника. Прилепившиеся к склону невысокие башни и культовые обелиски, выступавшие над оградой, казались естественным продолжением гор. Крепость напоминала причудливый монолит, сотворенный ветрами, или исполинский кристаллический сросток, вырванный из потаенных складок и жил тектоническим взрывом. Не верилось, что так может выглядеть человеческое жилье. Обрамленная скальными осыпями неподвижная панорама дышала безмерным одиночеством и вечным покоем.
Форт, помеченный на плане Макдональда малопонятной надписью «Всепоглощающий свет», отчетливо вырисовывался в пустоте медно-зеленых небес и по мере приближения все более походил на некрополь, где вечным сном почивали неведомые полубоги. И под стать ему была неправдоподобная перспектива, пробуждавшая глухую струну атавистической памяти. В зените незрелым арбузным семечком отрешенно белела луна, а над цепью хребтов пылали предзакатным накалом четыре одинаково страшных солнца, бесконечно преломляясь и жестко дробясь в ледяных плоскостях.
Было на удивление тихо. Безжизненно свисали с шестов молитвенные флаги, и бабочки, раскрыв крылья, как бы намертво прилипли к лиловым лепесткам первоцвета. Шевельнулось смутное желание, по обычаю шерпов, пропеть благодарственную мантру или, встав молитвенно на колени, громко, от всей души выругаться.
Испытывая непонятное беспокойство, Макдональд сбросил рюкзак и присел в сторонке на камень с вездесущим тибетским заклинанием «ом-мани-пдмэ-хум», обращенным к милостивому бодхисатве[2] с одиннадцатью головами и четырьмя парами рук, всегда готовых прийти на помощь бьющемуся в тенетах иллюзии человеческому существу. Отсюда форт не был виден, и путника тоже нельзя было увидеть из его узких, затененных карнизами окон. Тронув щетину на изъязвленном, покрытом запекшимися корками лице, Макдональд поморщился. Рубашка под оранжевой штормовкой, некогда голубая, а ныне потемневшая от копоти и вся в кровавых отметинах, оставленных пиявками туманного леса, походила на тряпку, которой художник вытирал свои кисти, а ботинки и особенно гетры, раскиснув от влаги, обросли колючками. Оставалось лишь надеяться, что жители Всепоглощающего света уже встречались в своей жизни с альпинистами, наводнившими в последние годы девственные просторы Махалангур-Гимал[3]. В противном случае его примут за волосатого, насылающего несчастья «тельму» — демона и забросают каменьями.
Макдональд развязал рюкзак, посаженный на жесткую раму. Достав завернутый в фольгу кусок шоколада, он без особой охоты погрыз горькое, насыщенное питательными жирами полено, затем вынул портативную рацию фирмы «Шарп», бережно упрятанную между свернутым спальным мешком, утепленным пухом гагары, и одиночной палаткой.
Едва он включил тумблер питания, как в наушничке завыли бури и заскрежетала жесть. Видимо, наименование «Всепоглощающий свет» оказалось пророческим: радиоволны поглощались почти на всех диапазонах. А в те короткие мгновения, когда кое-как удавалось наладить обмен, без которого немыслим современный альпинизм, включалась, причем с точностью хронометра, эта самая скрежещущая помеха — и все тонуло в невыразимом хаосе. Казалось, вырастала металлическая стена, более высокая, чем сами Гималаи, о которую разбивались молящие голоса, погребенные лавиной раздробленной, утратившей какой бы то ни было смысл морзянки.
Мини-компьютер, хотя в этом уже не было особой необходимости, автоматически соединившись с коммуникационным спутником, взял пеленг. На панели недобро замигал рубиновый огонек. Можно было не проверять — источник помех работал где-то за перевалом, который, согласно всем сезонным таблицам, уже должен был открыться для движения, но пока пребывал в снежном плену.
Форт, а точнее, дзонг — это тибетское слово означает не только крепость, но и административную единицу — охранял единственную дорогу, ведущую через перевал в загадочную долину Семи счастливых драгоценностей. На сотни миль во все стороны света это был единственный населенный пункт, где можно было переждать до конца муссонов и встретить снеготаяние. Располагая не только планами местности, но и точнейшей картой, составленной по данным космической съемки, Макдональд, однако, не знал, что ждет его там, за чешуйчатой стеной и башнями, похожими на низко усеченные пирамиды.
Причиной тому были не только скудные сведения, но и застарелая административная неразбериха. Юридически дзонг, чье население составляло ныне всего сотню с чем-то человек, все еще числился суверенным княжеством, связанным с соседним королевством Друк Юл[4] древней феодальной зависимостью. По договору, заключенному не то в семнадцатом, не то в восемнадцатом веке, местный раджа — или как там он назывался — выплачивал центральной власти ежегодную дань в размере четырнадцати с половиной вьюков сушеного сыра, который до самых последних дней считался основным валютным активом страны. Поскольку Всепоглощающий свет не имел дипломатических представительств ни в одной из столиц мира, то въезд в него, если таковой был вообще возможен фактически, не лимитировался никакими писаными ограничениями. Это существенно отличало местное законодательство от бутанского, ибо добыть пропуск в Друк Юл было делом практически безнадежным. В страну допускались избранные счастливцы, располагавшие личным приглашением короля или на худой конец одного из членов королевской семьи. Обойти это железобетонное установление не удалось еще никому. Макдональд знал о случаях, когда давали от ворот поворот даже путешественникам, имевшим письма от самого премьер-министра Бутана. Исключение делалось лишь для ламаистского духовенства, искавшего истины под сенью древнего монастыря Тигровое логово. Макдональд мог только радоваться тому, что посещение запретного королевства не входило в его планы. Ведь даже на самый худой конец, если бутанская юрисдикция целиком распространялась на Всепоглощающий свет, ничто не мешало одинокому альпинисту разбить свою палатку под стенами дзон-га или возле того пихтового перелеска на другой стороне каньона.
«Меновой торговле подобный компромисс как будто не помешает», — рассудил Макдональд, надеясь добыть чего-нибудь съестного за редкостную здесь бутылку виски и блок сигарет «Кинг сайз». На кредитные карточки и наличную валюту он, разумеется, не очень рассчитывал. В этом смысле бутанская глубинка была еще более диким местом, чем даже первобытная страна с милым сердцу названием Горы снежного человека.
Макдональд вогнал телескопическую антенну в гнездо, сложил пеленгационную рамку и для надежности, чтобы не отсырели батареи, положил рацию в пластиковый мешок. Курить на высоте почти тринадцать тысяч футов не слишком хотелось, и он решил сократить свой последний на пути к дзонгу привал.
До цели оставалось всего ничего — перейти на другой берег реки по мосту из пяти бамбуковых стволов, переплетенных лианой. В обманчивом сиянии многих солнц ненадежное сооружение напоминало паутину, сверкающую капельками росы. Макдональд знал, сколь часто обрывалась подобная снасть, увлекая людей в молочный от пены, беснующийся поток. Но выбора не было, и пришлось, сжав зубы, ступить на зеленоватый коленчатый ствол. Он раскачивался в обе стороны и явственно прогибался под ногами. Влажные подошвы то и дело соскальзывали, и очень сильно мешал рюкзак за спиной. Руки сами собой намертво впивались в «перила» — такие же бамбучины в тенетах лиан, и к горлу подкатывал тошнотворный ком. Вязкая от шоколада слюна затрудняла дыхание в разреженном воздухе. Даже для опытного альпиниста, каким по праву считался Чарльз Макдональд, доктор электроники и австралийский гражданин, гималайские мосты представляли серьезное испытание. Куда проще было бы перелететь над загнанной в преисподнюю угрюмой рекой по надежно схваченному фиксами канату.
Уже на закате солнца, когда один за другим погасли ложные двойники, Макдональд дошел до ворот, сбитых из мощных кедровых брусьев и сберегаемых парой устрашающих личин в коронах из черепов с пылающими киноварью глазницами. К зажатым в острых оскаленных клыках медным кольцам были привязаны полинявшие лоскутья и желтые от времени и непогод бараньи лопатки, исписанные красивой вязью тибетских букв. Именно по таким закопченным в огне костям местные ламы предсказывают судьбу.
Макдональд не мог знать, что ежевечерняя церемония изгнания злых духов уже состоялась и дзонг, надежно защищенный теперь от демонов ночи, не раскроет своих ворот до следующего утра.