И пришли — другие хозяева.
Был цветок о трех лепестках с пламенеющей сердцевиной, и завелась в нем гусеница; змея обвилась вокруг стебля, и не дотронуться больше, ибо — ужалит, нанесет удар; тихое шипение двухголовой змеи слышно и в Беспечальности: нашшше… не прикасссайссся…
Осталось только — мерить шагами Беспечальность, замок-сердце, исторгнутый из мира, из триединства миров, и смотреть, как истекает слезами призрачный вечер, и чувствовать, как захлебывается сердце, спотыкаясь на каждом втором ударе, ибо сердце, не могущее отдавать кровь, умирает.
И — ненавидеть… истово, как только и умеет странник, вернувшийся, чтобы обнаружить — нет больше дома, нет: занят чужаками, доверчиво лег под чужие ноги, покорился чужим рукам, забыл о том, кто построил его, отдался другим, как беспутная жена, что в отсутствие мужа ложится в постель с первым, кто приласкает.
Мало того, что созданное тобой забыло тебя, не дождалось — так еще и отвергло, повелось на сладкие лживые речи новых господ; и назвали тебя — Противостоящим, врагом всего сущего, обольстителем… хотя обольстителям-то и поверил мир, обманщикам, захватчикам. Подменили правду — сказкой, реальность — миражом; назвали создателя — чужаком, отца — врагом. Так беспутная жена, чтобы забыть о своем позоре, называет законного мужа — убийцей, клятвопреступником, насильником, лишь бы не помнить, лишь бы не знать, как оно на самом деле.
— Брат мой Фреорн, ты нынче печален. Отчего?
Братом зовет тебя — разве он брат… случайный попутчик, встреченный в том исполненном тоски и ужаса странствии, когда, возвращаясь домой, натолкнулся на запертую дверь, и увидел свет в окнах, и почувствовал — чужие в доме, да и дом не твой. Бежал, не разбирая дороги, не чувствуя ног, и выкипала в сердце кровь от невозможной боли предательства; почти не помнил себя. Через иные чужие миры, и, глаза прикрывая, лишь об одном мечтал: не встретиться взглядом с такими же, как ты, ибо не снести позора изгнанника, а уж если в чужом лице отразится, как в глади ручья: потерявший, — то и вовсе незачем жить.
Попался где-то на дороге то ли тоже изгнанник, отвергнутый собственным миром, потерявший его в войне или по глупости, как ты сам, то ли просто странник, бездомный бродяга, никогда не творивший себе дома. Попался и стал попутчиком, и, может быть, он и подсказал, что сдаваться — нельзя; есть, всегда есть, хоть и крошечный, шанс вернуть себе — свое. Ибо должна же быть справедливость, но кому, как не создателям, быть ее руками?
И — не слушал, когда ты говорил, что иной справедливости хочешь: покарать, наказать, уничтожить. Голову на плаху, нож под сердце распутной жене, шлюхе, отдавшейся чужим. Ведь — а как с ней теперь жить, как простить измену, как не видеть отпечатков иных ладоней на грудях? Как не замечать, что было ей с чужими хорошо, наверное, куда лучше, чем с тобой? Нельзя это простить, нельзя вернуться и принять ее — такую, прошедшую через чужие руки, довольную и счастливую, накрепко закрывшую перед тобою дверь…
А он — не слушал.
Отчего печален — да разве объяснить? Вот — дождь за окном, тягучие струи, слезы миража, и сам же этот дождь пожелал, а теперь вот печаль от него, от дождя, и надо бы его прекратить, остановить плач воды, но — не хочется, ибо если сам не можешь плакать, пусть за тебя рыдает дождь.
— Дождь, — отвечаешь, и нет других слов; а для него, упрямого и нечуткого, всегда нужны другие слова.
— Хочешь, я сделаю свет и чистое небо? — улыбается, словно ребенку, который нарисовал буку и сам же ее испугался; тянет руку к окну, чтобы смять лист со страшной закалякой, умный, сильный, все понимающий; ничего не понимающий.
В этом весь он, Ингальд, случайный спутник, нежданный помощник.
— Нет.
— Тогда, если хочешь, поговорим о деле? — предлагает так вежливо, а ведь не уйдет, пока не заставит говорить, и чем больше будешь упрямиться, гнать его, просить отложить на потом, тем ласковей будет улыбка взрослого перед капризным ребенком, тем мягче — увещевания, и добьется своего, будет говорить, и заставит слушать, и назовет это — разговором.
— Слушаю.
— Силы для задуманного нами еще не хватит, но — радуйся, брат, час близок. Годы по счету смертных, а, значит, для нас — сущий миг. Время пролетит быстро.
— Вот как? — и отвернуться к окну, в дождь, и не верить, но и верить, потому что он не лжет, никогда не лгал, и тогда еще, когда говорил, что трудно будет, и ждать придется, и отчаяться не раз, и желать отступиться, ибо задумали они невиданное; не лгал. Но и правды не говорил.
Говоришь ему, как прекрасен будет миг, когда обрушится все, сотворенное тобой, в ничто, в небытие, в сизый морок — а он улыбается, и едва кивает, ласково; глаза у него — тот же морок оттенка голубиного крыла, что и вечное Ничто, окружающее сущее. Глядеть в эти глаза — тонуть в океане, и не разберешь: то ли ложь, то ли правда, то ли ласка, то ли жалость. Странник Ингальд; не поймешь, как ни бейся — кто такой, чего хочет. Говорит — помочь. Называет братом.
А сердце не верит.
Потому что улыбаются губы, но непроницаемой пленкой подергиваются глаза, когда говоришь — о разрушении, о наказании. Кивает головой, соглашается, поддакивает, но глаза молчат, не вспыхивают даже в ответ на твой огонь, не отражают его. Стена там, сизая стена, о которую разбивается все; кажется мягкой, податливой, как озерная гладь, но — лучше не заглядывать. Ничто там не отражается, ничто и не выходит из воды на берег. Пустота, растворяющая все.
— Избранные нами делают свое дело, а враги не замечают того. Радуйся, брат!
— Радуюсь.
— Фьоре, ты не меняешься. Тебе по-прежнему не хочется бросить все это?
Фиор Ларэ терпеливо улыбнулся, поглядел сквозь желтоватый старый хрусталь на угли в камине. Вино, цветом напоминавшее солому, пропустило через себя багровый отблеск и окрасилось в редкий золотисто-оранжевый оттенок, который можно увидеть лишь на рассвете в середине зимы, и то — далеко на севере, там, где вырос этот виноград. Там, где ветер гонит из Предельной северной пустыни стада тяжелых туч. Сквозь редкие просветы между мохнатыми тушами порой видно золото луга…
— И ты по-прежнему пьешь свою кислятину, — кивнул Эмиль. — Как всегда. А нынче пить вино из Къелы несколько непатриотично, не находишь?
— Къела — наша земля, — Фиор пожал плечами.
— Да-да, а граф Къела вовсе не изменник…
— Я не отвечаю за решения отца, — Фиор уставился на свой бокал, потом вскинул голову и поставил его на широкий поручень кресла. — И я не желаю слышать все, что ты мне сейчас скажешь. Эмиль, за последние две седмицы я выслушал четверых, говоривших одно и то же. И я не хочу слушать пятого…
— И не хочешь писать о нем Агайрону.
— Обычно я пишу не ему…
— О да, как я помню, ты предпочитаешь другую партию. Да, Фьоре?
— Эмиль… Партии, интриги, заговоры… ты за этим ко мне приехал? — Фиор поднялся, едва не смахнув рукавом бокал, дошел до камина и принялся ворошить угли.
Потом он повернул голову к развалившемуся в своем кресле приятелю. Тот пренебрег предложенным бокалом, предпочитая пить вино так, как это делало три четверти жителей Собраны, от крестьян до королей: подогретым и из глиняных кружек. С момента их последней встречи с Эмилем прошло три года. В тот раз они виделись только мельком, у Далорна нашлось лишь несколько часов, чтобы заехать в королевское поместье по дороге в Брулен. За эти три года друг вовсе не изменился. По-прежнему выглядел мальчишкой лет девятнадцати, хотя ему было почти на десять лет больше. И, как и раньше, сеял беспокойство вокруг себя, хотя сам оставался спокойным.
— Эмиль, ты еще помнишь, кто я? Я — не королевский советник, не казначей и не первый министр. Я — управляющий Энора.
— И сын короля. Старший сын.
— И бастард.
— Признанный бастард, — кивнул Эмиль. — Правда, в четырнадцать лет…
— Именно поэтому, — Фиор встал, — именно поэтому я не собираюсь выслушивать ничего из того, что ты можешь рассказать, предложить и предположить. Эмиль, довольно. Я никогда не пойду против отца.
— Но тебе хочется. Иначе ты бы не начал бить копытом…
— Эмиль!!!
— Я задел твою честь? Хочешь нарушить королевский эдикт? — расхохотался Далорн. — В самом деле, давай выйдем во двор!
— Уже темно. И ты пьян.
— Неужто у тебя не найдется пары факелов? И — помилуй, мне приходилось драться всерьез, выпив впятеро больше, чем этот несчастный кувшин…
— Нет, Эмиль. Завтра.
— Я тебя не понимаю, Фьоре. Тебе не душно?
— Нет, — пожал плечами Фиор.
— Странно. А мне душно. Мне душно с того дня, как я вернулся в Собрану. Мне уже третью девятину душно, Фьоре. Мне душно в этом городе, мне душно в этой стране. Она сходит с ума, Фьоре. Король сходит с ума, и страна сходит с ума. Здесь нечем дышать, здесь весь воздух пропитался безумием… — Эмиль рванул шнуровку камизолы. — Я здесь задыхаюсь…
— Мне открыть окно? — спросил Фиор, неловко улыбаясь, потом отцовским жестом потер переносицу. — Ты уже три девятины здесь?
— Две и четыре седмицы.
— Видимо, ты был очень занят все это время.
— О, да. Протирал диваны у Мио и подпирал стены в Белой приемной.
— Ну что ж…
— Фьоре, я тебя умоляю! Хоть ты меня не мучай! Ты же знаешь, что, будь моя воля…
— Знаю, — кивнул Ларэ. — Теперь ты понимаешь, как я чувствую себя, когда ты начинаешь…
— Спасибо за урок, дружок, — недобро улыбнулся Эмиль. — Только этого мне сейчас и не хватало!
— Могу ответить тебе тем же.
— Дурные нынче времена, Фьоре, не находишь?
— Если ты, — Фиор с улыбкой прищурился, — cейчас скажешь что-нибудь про черное небо, чужих тварей и сдвинувшуюся с места гору, я, я… Я просто не знаю, что с тобой сделаю!
— Нет, не скажу. Кстати, ты забыл четвертое условие пророчества. Все тайное, которое должно стать явным. А мне, на самом деле, весьма интересно, кто раскопал эту пыльную ветошь, и почему о ней шепчутся в каждом закоулке. И еще интереснее мне, кто же такой — истинный владыка. Твои версии, Фьоре?
— В Собране есть истинный владыка. А у него есть наследники. По-моему, все эти пророчества — именно ветошь, именно пыльная.
— Фьоре, — Эмиль вскинул голову и уставился на собеседника. — А ты никогда не думал о том, что речь идет не о Собране?
— А о чем? — растерялся Фиор.
— Мир не ограничивается нашей родиной, дружок. Есть и другие страны. Могу тебя в этом заверить, я там бывал. Может быть, речь идет о всем живом мире?
— Тогда все это и вовсе глупость. Сотворившие есть и будут, какой еще истинный владыка?
— Вот уж не знаю. Вели подать еще вина, коли не хочешь фехтовать…
Поздней ночью, когда оба были уже здорово пьяны, Эмиль все же распахнул окно и высунулся до пояса под мелкую морось. Фиор смотрел на него, не слишком хорошо понимая, что творится с приятелем. Тот был взбудоражен, словно пил не лучшее керторское вино, а настойку хвойника. Мокрые волосы облепили покрасневшее лицо, глаза лихорадочно блестели, и дышал он тяжело, словно и впрямь задыхался в духоте, несмотря на настежь раскрытое окно, откуда тянуло холодом. Так напился? Да нет, глупости, Далорн мог выпить и втрое больше, не теряя контроля над собой; были времена, когда Фиор мог это увидеть воочию.
— Эмиль, у тебя жар, наверное. Иди в постель, я пришлю лекаря.
— Да здоров я… — отмахнулся приятель. — Просто тошно мне.
— Эмиль… Я никогда не спрашивал, кому ты служишь, что делаешь. Но мне кажется, у тебя какая-то беда.
— У меня? — развернулся Далорн. — У меня?! Фьоре, мир не ограничивается Энором, ты еще помнишь об этом? Ты еще помнишь, из скольких земель состоит Собрана? Ты еще помнишь их имена?
— Эмиль!
— Прости. Я хотел выговориться хоть где-то, вот дурак… Ты не спрашивал, кому я служу — и не спрашивай, Фьоре. В этом нет для тебя тайны — ты же ревностный слуга короля. Вот и я его слуга, дружок. Ты да я, да мы с тобой, верные его величеству королю Ивеллиону. Фьоре, я завидую твоей слепоте!
— Я близорук, но вроде еще не слеп… — удивленно похлопал глазами Фиор.
— Да ну? Знаешь, я несколько дней назад имел честь… о, великую честь! — оказаться учителем принца Араона.
— И что? — два кувшина вина, хоть къельское и считалось легким, не слишком-то способствовали пониманию намеков.
— Фьоре, у тебя есть нож?
— Кинжал есть, — Ларэ обшарил комнату взглядом. — Где-то тут есть…
— Возьми его и разрежь себе кожу на предплечье.
— Зачем, о Сотворившие?!
— Ну, можешь и не резать. Как скоро у тебя свернется кровь?
— Сразу, — в который уже раз за вечер Фиор пожал плечами. — Так нужно резать, или так поверишь?
— Поверю. В твоем происхождении я не сомневаюсь.
— А в чьем сомневаешься? — окончательно замороченный Фиор потряс головой.
Эмиль спрыгнул с подоконника, прошелся по комнате, недобрым взглядом покосился на дверь, потом сорвал со спинки кресла камизолу, которую скинул, когда полез в окно, набросил прямо на мокрую рубаху. Темно-зеленая ткань, намного темнее обычного для вассалов Алларэ лиственно-зеленого цвета, мгновенно промокла, пошла пятнами на плечах. Далорн взял кувшин, задумчиво встряхнул его, потом опрокинул над кружкой и огорченно посмотрел на жалкие капли, стекавшие с носика.
— Еще вина? — спросил Фиор.
— К морскому змею в задницу вино… Скажи, Фьоре, нас может кто-то услышать?
— Нет, если ты не будешь кричать во всю глотку. Слуги слишком далеко. Можешь поверить, я хорошо слышу.
— Верю, — кивнул Эмиль. — Так вот… я уже говорил, что недавно имел великую честь оказаться учителем принца Араона. До того мы фехтовали. Я оцарапал ему руку, вот здесь, — приятель похлопал себя на ладонь выше запястья. Это было в самом начале. И, знаешь, кровь не свернулась до конца поединка, а я гонял его долго… И еще — он здорово запыхался под конец.
Фиор очень, очень долго соображал, что именно сказал ему Далорн.
— Принц еще молод… — развел он наконец руками. — Молод и не слишком здоров.
— Фьоре, — очень терпеливо сказал Эмиль. — Ты коленки в детстве разбивал?
— Ну да.
— И долго они у тебя кровоточили?
— Да нет…
— Фьоре, ты не хочешь меня понимать?
— Хочу. Но у меня не получается. Да что ты хочешь сказать-то?!
Эмиль еще раз прошелся по комнате, сорвал промокшую камизолу и швырнул ее к камину, потом потеребил на груди рубаху, но снимать не стал. Он отбил кончиками пальцев по краю стола какой-то модный мотивчик, посвистел, пощелкал по пузатому боку кувшина. Ларэ сквозь полусон следил за всей этой суетой, недоумевая, что случилось с Эмилем. Приятель всегда был спокоен, как мороженая рыба, или уж, по крайней мере, умел притворяться таковой. Сейчас же ему словно занозу в пятку загнали, если не уподобляться мещанам, вспоминающим в таких случаях шило и седалище. Неужто приучился в своей Оганде к какому-нибудь ядовитому снадобью?
— Фьоре, я сильно сомневаюсь, что Араон — сын своего отца.
4. Убли — Собра — Брулен — Эллона
Путь, на который, по прикидкам Саннио, должно было уйти не меньше полутора десятков дней, путешественники одолели за девять. На исходе девятого дня они достигли Убли, крупного портового города в герцогстве Алларэ. Отсюда уже рукой подать было до острова Грив, на котором располагался замок Гоэллон, летняя резиденция герцогов.
Город стоял на обрывистом скалистом берегу. Береговая линия была причудливо изрезана, и среди многих заливов нашлось место и для рыбацкого порта, и для торгового, а чуть дальше на восток стояли на рейде военные корабли Алларэ, скорее дань памяти прошлого, чем необходимости. Весь восточный берег Предельного океана, от северной до южной пустыни, давно и безраздельно принадлежал Собране.
Убли показался Саннио сборищем разномастных городков. Одни карабкались на скалы, другие прижимались к их подножью. Паутина дорог, и широких, и плохоньких, соединяла все эти части города. Кое-куда можно было добраться только пешком, и повсюду сновали дюжие носильщики. Некоторые дома нависали над обрывом так, что родившийся и выросший на равнинах южной части Эллоны и Сеории Саннио поминутно ежился. В вечерних сумерках казалось, что постройки ублийцев вот-вот обрушатся именно ему на голову.