«Вот что вы удумали, голубчики, — размышлял он, расхаживая по кабинету. — Хитро, ничего не скажешь… Ежели, значит, я ее прогоню — осудят в прессе. Назовут душителем починов, бюрократом. Еще, пожалуй, с должности снимут. А ежели приму, то они меня — цап за шкирку: «А ну, товарищ Мяченков, вы что же это — без паспорта и трудовой книжки на работу берете? Уж не за взятку ли?!»
О, Мяченкова голыми руками было не взять! Всякое макиавеллевское коварство разбивалось о его хитроумие и долгий опыт начальствования. Недолго думая, Павел Васильевич решил лечь в больницу, а все дела перепоручить своему заместителю, вечно простуженному Башмакову. На прощание он туманно и двусмысленно сказал ему:
— Подумай, Башмаков, о Камероновой. Хорошенько подумай…
И добавил после многозначительной паузы:
— Согласись, Башмаков, когда убирают — становится чисто.
Башмаков был профессиональным страдальцем. В коллективе его называли «наш Пусик». Однако Пусик был не так безответен, как могло показаться. Он считал, что получать больше двух выговоров в год — неприлично. Так как план по выговорам он уже выполнил, то решил спихнуть склочный вопрос о принятии на работу Камероновой на своих двух заместителей, неразлучных Усынкина и Кулаженкова, а сам срочно взял бюллетень. Друзья-заместители, поняв, что положение безвыходное и принять Камеронову все равно придется, совершили это незаконное деяние. Так беспаспортная Капиталина стала членом трудового коллектива.
Она аккуратнейшим образом мыла вестибюль, протирала перила лестницы и чудом уцелевшее от времен Зенина-Ендрово венецианское зеркало, а заодно исполняла обязанности вахтера. Жить ей было негде, поэтому она слала в гардеробе, стоя под вешалкой. В эти бесприютные, тревожные ночи ей часто снился паспорт. Она уже знала, как он выглядит, — ей показали. Днями же статная фигура Капы в казенном сатиновом халате и ботах, с ведром в руке, возникала то в одном кабинете, то в другом, пугая сотрудников одним и тем же унылым вопросом:
— Паспорт… Лю-юди, как добыть паспорт?
К тому времени слухи о причастности Камероновой к разведке ревизионных служб распространились по всему учреждению, и сплоченный коллектив тихо злорадствовал.
— Ишь, как ловко заходит Капка-то! — шептал Бунгалов своему давнему наперснику Шесуновичу.
Тот, торжествуя, отвечал:
— Меня уже два раза спрашивала. Я ей ничего не сказал! Мол, знать не знаю никакого паспорта!
Подошедший к паре юный порывистый Ипатов смело заявил:
— А я с ней вообще под дурачка работаю. Ода мне про паспорт, а я ей в глаза, честно так, без всяких экивоков: «Идите, Капиталина Гавриловна, в милицию. Там лучше знают, что с такими, беспаспортными, делать!»
В разговор включался старик Брюнчанский, упосоцпаевец со дня основания этого учреждения, «последний из могикан», как он остроумно сам себя называл.
— Эх, молодежь, без страха живете… — дребезжал он. — Говорить вообще меньше надо, так меня жизнь научила. Сложная штучка, доложу я вам, эта наша мадам уборщица. Но меня не проведешь, не обскачешь и не запугаешь! Я — пуганный многажды! Она мне насчет паспорта, а я ладошку приложу к уху этак раструбом, аки глухой, и: «Чего-с? Ась?» С тем она от меня и уползает!
Однако нашелся в хитроумном коллективе человек, сжалившийся над Капой. Это была старая выпивоха, добрейшей души человек, гардеробщица Клава Сутягина. У нее было тяжелое прошлое, с приводами в вытрезвитель, с отбыванием наказания в колонии умеренного режима, и сомнительное настоящее: иногда Клава, как бы невзначай, обшаривала карманы вверенных ей пальто и прятала в своем шкапике горячительные напитки. Она-то и посоветовала Капиталине обзавестись справками.
— Иди, горемыка, — учила она кариатиду. — В больницу иди, пусть бумагу дадут, что не больная. В милицию иди, пусть напишут, что приводов не было. В библиотеку иди, бери справку, что книг уворованных за тобой не числится. В вытрезвитель наведайся, чтоб там печать поставили — не попадала, мол, к нам такая Камеронова, знать такой Камероновой не знаем.
Капиталина послушалась доброго совета, и уже через месяц в папке для нот у нее собралась толстенькая пачечка бумажек с волнующими душу лиловыми печатями. Кариатида почувствовала, что существование ее в человеческой ипостаси, до сих пор ненадежное, эфемерное, обрело официальный статус. Она часто перебирала бумажки и читала по складам, тяжело ворочая каменным языком: «Выдано… гражданке Ка-ме-ро-но-вой К. Г… Не состоит… Не числится… Не прописана… Не имеет… Не судима…» Жизнь между тем текла, и Капиталина с каждым днем становилась все увереннее. Ей уже нравилось повышать голос на сотрудников «УПОСОЦПАИ». Частенько она грозно покрикивала: «Ноги! Ноги вытирай! Кому говорю!» Не осознавая каменным мозгом разницы между начальником и подчиненным, Она позволяла себе повышать голос и на Мяченкова, называя его в лицо грубо, но выразительно «пузатый хрюндя». Вот ведь странные выверты каменного словотворчества! Что такое «хрюндя»? И как, спрашивается, можно отнести это слово к ветерану руководящих работ?!
А что же Мяченков? Он все сносил бестрепетно: вытирал ноги и был при этом отменно любезен с уборщицей. Жало сарказма Павел Васильевич прятал глубоко в душе. «Провоцирует, — думал он. — Ха-ха. Пускай. А я вот вместо выговора назначу ее заместителем по АХЧ! Что она тогда запоет, моя ласточка? Ай да я! Ай да Пашка Мяченков!»
Через неделю Капиталина Гавриловна уже восседала в очень маленьком, но собственном кабинетике за столом и неумело мусолила непонятные ей бумажки с какими-то графиками, фамилиями, цифрами. Ей было безумно скучно. Работа уборщицы казалась куда веселее. В кабинете же на Капу находила каменная дремота, она клевала носом и тяжело ударялась головою о столик.
Но однажды, сломав таким образом телефонный аппарат, она вдруг встрепенулась. Ее посетила мысль. Капа припомнила, как ее осыпали похвалами за подметание улицы, как ее показывали по телевизору. Она возжелала нового триумфа. Но теперь Капиталине, облеченной какой ни на есть, но властью, казалось неприличным выходить на трудовой почин одной, и она двинулась по кабинетам, выкликая:
— Лю-юди! Надо работать! Чего вы тут по комнатенкам своим попрятались? Метлы в руки — и айда на улицу! Мусор сгребать будем! Решетки чистить! Нас похвалят, лю-юди! Это же хорошо! А кто не пойдет, того я на бумажку запишу. Вот у меня бумажка с собой есть!
И она трясла над головой куском картона. Сложная штука — человеческая психология! Мы чаще боимся не прямой угрозы жизни, а опасности скрытой, подползающей исподтишка, невидимой. Ничего ведь не было страшного в Капиталине Камероновой. Никого она не могла снять с работы или лишить премии, однако ее откровенные речи, непрошибаемая уверенность в себе, таинственная бумажка, на которой она выводила какие-то каракули, — все это парализовало коллектив. Тот же Бунгалов не побоялся бы выйти с хорошим винчестером на тигра, но перед каменным взором Камероновой смелый охотник сник, засуетился и покорно взял метлу. Взяли метлы и Усынкин с Кулаженковым, и молодой пылкий Ипатов побежал на набережную с дворницкой лопатой, и даже хитрый старик Брюнчанский на сей раз не прибег к своему спасительному «Ась?», а счел нужным вооружиться кисточкой для сметания пыли.
Мяченков с Башмаковым наблюдали из окон за тем, как коллектив протирает парапет набережной и надраивает асфальт. Капиталина же махала в сторону начальников метлой и кричала что-то оскорбительное.
«Кричи, кричи, милая, — думал Мяченков. — Чем больше кричать будешь, тем скорее себя разоблачишь».
А Башмаков рассудительно заключил про себя:
«В сущности, в ней приметна начальственная жилка. Впрочем, какая разница, при ком работать!»
«Высокочтимый Эльбрус Владимирович! К Вам дерзает обратиться человек, чьего имени Вы не знаете и, хочется верить, не узнаете никогда, но который с неослабевающим вниманием следит за Вашим многочтимым творчеством.
Я вижу в Вас достойного наследника знаменитого бытописателя нашего В. В. Гиляровского, а также небезызвестных журналистов Д. Д. Кулова-Сицкого и X. X. Шушунди, коих знавал я лично в бытность мою гимназистом. Но измельчал род людской! Прошли те благословенные времена, когда X. X. Шушунди, переодевшись лаццарони, изучал мрачные тайны трущоб Екатеринослава, а неутомимый и бесстрашный Кулов-Сицкий под личиной дикого черкеса показывал чудеса вольтижировки и джигитовки!
Пришли иные времена. Перед своим взором мысленно выстраиваю я теперешнюю журналистскую братию и не вижу там подобных подвижников. На Вас обращена последняя надежда старика. Да, я старик, но еще бодр, крепок духом и разумом. Я работаю в учреждении под названием «УПОСОЦПАИ». С некоторых пор мой родной коллектив лихорадит. Сердца смятены. У многих начался нервный тик!
В чем же причина этой напасти, спросите Вы? Отвечу: событие на первый взгляд пустяковое, ничтожнейшее, тем не менее таящее в себе ядовитое жало. В наши ряды затесалась новая сотрудница по фамилии Камеронова К. Г. Кто она и откуда — для всех тайна. Информированные круги намекают на ее принадлежность к каким-то ревизионным органам. Моя стариковская точка зрения на ревизию такая: ревизуй! Ревизуй открыто, нелицеприятно, грозно! Накажи нас, если мы не правы, но не мучь неизвестностью!
Что же касается К. Г. Камероновой, то вот уже полгода она третирует коллектив несносными починами. Ежедневное протирание набережной, полировка решеток и сметание пыли с листьев в Саду напоминает нам деятельность небезызвестного Сизифа и равна ей по производительности! Уж ежели называть К. Г. Камеронову агентом (это словечко прочно вошло в лексикон нашего коллектива с появлением упомянутой особы), то я склоняюсь к мнению, что агент этот прислан к нам отнюдь не ревизионной комиссией, а кое-кем другим. Кем, спросите Вы? Уж не теми ли полчищами буржуазных шакалов шпионажа, которые алчут нашей погибели?.. Может быть, может быть… Я не отрицаю и не утверждаю ничего. Подчеркиваю лишь один нюанс: НАШ, ПРОСТОЙ организатор, руководитель не станет так планомерно и садистски издеваться над людьми, как К. Г. Камеронова!
Прошу высокоуважаемую прессу в Вашем лице, Эльбрус Владимирович, вмешаться в творимое бесчинство.
С уважением.
P. S. По вполне понятной причине не называю своего настоящего имени, скрыв его под псевдонимом «Проницательный».
Эльбрус Бульбин был молод, по нынешним временам, почти мальчик, всего сорока пяти лет от роду, однако имя его не без оснований называли в первой десятке городских журналистов. Он снискал славу на поприще популяризации искусства, в котором разбирался неплохо, почти профессионально.
Прочитав странное послание «Проницательного», Бульбин долго хохотал: его насмешила жеманная высокопарность стиля, а также предположение, что в «УПОСОЦПАИ» работает нахальный агент вражеских разведок. Однако, отсмеявшись, Эльбрус решил все-таки разузнать, в чем там дело. Вспомнив об опыте Шушунди и Кулова-Сицкого, он решил законспирироваться и под маской простого горожанина прогуляться по набережной туда-сюда, послушать разговоры, может быть, заглянуть в само учреждение. Так он и сделал.
На известной набережной народа не было и никто ничего не протирал, однако у подъезда учреждения стояла черная служебная «Волга» с подцепленным к ней странным агрегатом, очень напомнившим Бульбину двадцатилитровый молочный бидон на колесиках. Журналист осторожно заглянул внутрь машины. Там в тоске курил «Беломорканал» злой и замученный шофер. На заднем сиденье громоздились ведра типа подойников, кучи тряпья, большие ржавые вилы и три детских лейки. Стараясь не выдать веселого интереса, Бульбин осторожно спросил:
— Вы, вероятно, упосоцпаевец?
— «Упо», — мрачно кивнул водитель и закашлялся.
— А кого же вы возите? Начальника?
— Возил я начальников! — с прорвавшейся ненавистью признался водитель. — Теперь инвентарь вожу. А Пал Васильич, больной, между прочим, человек, пешком мается!
— Кто же довел вас до жизни такой?
— Вон, — не оборачиваясь, указал большим пальцем через плечо на заднее сиденье водитель. — Вон что довело. Все моем, моем… Конца этому мытью нету! А чего их мыть-то! Простояли тысячу лет без мытья и еще простоят! Что их, гладит кто, пыль проверяет?!
— Кого же вы моете?
— Всех моем. Грифонов отмыли, сфинкса отполировали, теперь вот на львов перебрасывают.
Шофер хотел выплюнуть окурок в окно, но вдруг, дернувшись, опомнился, погасил его о подошву и спрятал в карман.
Эльбрус бросил взор на фасад здания, который не носил признаков человеческой заботы: краска висела клочьями, колонны посерели и кое-где покрылись мхом, опасно покосившийся балкон чудом держался на одном железном костыле. В голове Бульбина мгновенно возникло название для будущей статьи: «У семи нянек дитя без глазу».
Решив довести свое расследование до конца, он вошел внутрь учреждения. Там его чуть не сбили с ног бегающие взад-вперед сотрудники. Весь вестибюль был запружен людьми, одетыми странно, по-бедняцки, как обыкновенно одеваются люди умственного труда, едущие помогать колхозу.
Бульбин решил подняться по лестнице, посмотреть, что делается там, и столкнулся со старичком благородной наружности в ермолке. Старичок бережно держал в руке изящную метелку из куриных перьев и продолжал начатый, видимо, давно сердитый разговор:
— …Он назвал меня «папаша»! Хам! Я вам не «папаша», милостивый государь!
Бульбин машинально перевел взгляд на руку Брюнчанского (а это был он) и увидел застарелое чернильное пятно на среднем пальце. Он вспомнил, что анонимное послание было написано именно лиловыми чернилами.
— Па-азвольте-ка, сударь, пройти! Не видите — человек торопится на работу! — обратился старичок к Бульбину и взмахнул метелкой над головой.
Бульбин ласково взял его за локоток.
— Товарищ, — интимно спросил он, — известно ли вам, что друг вашего гимназического детства Д. Д. Кулов-Сицкий, в прошлом мелкий полицейский репортер, служил во врангелевской контрразведке?
— Это провокация, — бодро сказал старичок. — Немедленно отойдите от меня. Дайте заняться, наконец, делом! Видите — я работать тороплюсь?
— Это львов мыть? — поинтересовался Бульбин.
— А хоть бы и львов! — запальчиво воскликнул старичок. — По-вашему, их мыть не надо? Данаиды, милый юноша, вообще наполняли водой бочку без дна и остались в истории!
— Ага, — понимающе кивнул журналист, — вы не хотите потерять свой шанс!
— Вы негодяй, — напыщенно сказал старичок и, взяв метелку наперевес, как берданку, потребовал: — А покажите-ка документы!
Но тут снизу кто-то крикнул:
— Брюнчанский, хватит волынить! Работать поехали!
Старичок, тут же забыв о Бульбине, козликом поскакал вниз.
А Бульбин, сохраняя маску дипломатического бесстрастия, поднялся в конференц-зал (бывшую спальню супругов Зениных-Ендрово).
Когда Бульбин увидел, что там происходит, настроение его из веселого сделалось мрачным и даже злым. Картина, явившаяся взору журналиста, была такова: в глубине бывшей спальни, на самодельной сцене, остолбенело стояла рослая дама в наброшенном на плечи зеленом пальто с рыжей лисой. Позади нее, на стене, висели огромные берестяные лапти. У ног были брошены гусли. Два молодых бородача уныло суетились вокруг дамы, то расправляя складки ее пальто, то по-новому поворачивая гусли, а из зала на сцену зорко смотрел бородатый синеглазый старец. То был патриарх живописи Василий Семенчук. Время от времени он властно поводил в воздухе массивной тростью, ассистенты, понимая старца без слов, покорно перевешивали лапти или пристраивали рядом с гуслями золотую братину.
В преклонном возрасте ему понравилось величать себя воинствующим реалистом. Однажды он устроил скандал на выставке Пикассо: возмущенный увиденным, стучал тростью по эрмитажному паркету и вопил: «Я р-русский художник и сраму не допущу!»
Бульбин наблюдал за Семенчуком из-за колонны. Он понял, что патриарх затевает новое полотно, и даже приблизительно угадывал, как оно будет называться: «Ветер радости» или «Грядущее с нами».
— Лапоточки чуть левее, — строго ронял маэстро. Во-от так, молодцом, ребяты-ы! Ты, Федя, запиши: фон у нас будет ультрамариновый и сепии туда чуток, сепии…
Капиталина Камеронова, обалдевшая от царившей вокруг нее ажитации, стояла по стойке «смирно». Все, что произносил художник, казалось ей непонятным и угрожающим: