Но что такое слух, синьор? И какое он имеет значение для занятий музыкой?
Чтобы ответить на этот вопрос, разрешите мне сказать вам, как я понимаю саму сферу музыки. Что она есть? Можем ли мы утверждать, что музыка — это лишь красивые и приятные уху сочетания звуков?
Синьор, вы никогда не задумывались над тем, отчего такое чистое и сильное волнение овладевает нами при первых звуках Шопеновой Третьей баллады или какой-нибудь другой вещи любого из великих композиторов? Вот вы сели в кресло в концертном зале. Погасли огни. Стихают разговоры в публике и шепот в оркестре. Наступает глубокая и прекрасная тишина. Мгновение ожиданья. Как будто некий огонь зажегся в сердце дирижера, рука поднята, искра мелькает между ним и оркестром. И вот возник полный ре-минорный аккорд, звуки валторн, зовущие в поход… яростный порыв ветра… И мы уже унесены. Нет зала, кресел, пригашенных люстр. Уже отлетели все мелкие заботы, душа очистилась, и вместе со всем человечеством мы вступаем в великий бой со злом и неправдой, как нас ведет Бетховен на страницах своей Девятой симфонии.
Отчего это так, синьор?
Я вам отвечу на этот вопрос, сказав, что музыка — это небо над всеми искусствами. Нечто такое, что объединяет людей друг с другом. Музыка — самое человечное из искусств. Вы понимаете, художник рисует картину, но то, что он нарисовал, я мог никогда и не встречать в жизни. Писатель описывает событие, однако со мной ни такого, ни близкого с этим могло никогда и не случаться. Но композитор рисует только чувства, а чувствуем мы все, синьор.
Другими словами, музыка — это то, что поет в нашем сердце и ищет выхода. А если это так, то слух, музыкальный слух, которым каждый настройщик роялей владеет даже в большей степени, чем композитор, слух, являясь моментом чисто техническим, я бы даже сказал — медицинским, не можем иметь в ней решающего значения. Владея даром к музыке, не так уж трудно выработать слух.
Одним словом, синьор, я взялся учить Джулио пению.
Я немного музицирую, и дома у меня есть инструмент. Не рояль, а челеста. Вон там она стоит, в задней комнате. Челеста похожа на небольшое пианино, но меньше — в ней всего четыре октавы. Звук извлекается не из струн, а из металлических пластинок и чрезвычайно нежен. Нежный, небесный звук, и поэтому сам инструмент называется celesta, то есть «небесная». Вас может удивить, откуда у бедняка парикмахера такая дорогая вещь. Но дело в том, что мой дед состоял в оркестре у старого графа Карло Буондельмонте, а тот, когда умирал, завещал все инструменты тем оркестрантам, которые на них играли.
Так вот, когда Джулио в тот вечер, лежа на постели, рассказал нам свою историю, я тут же, не сходя с места, пообещал сделать из него певца. Конечно, я всего лишь дилетант, синьор, но имейте в виду, что только на иностранных языках это слово приобрело неприятный и даже ругательный оттенок. По-нашему, по-итальянски, дилетант означает «радующий», тот, кто радует людей своим искусством, своей преданностью музыке или живописи.
Когда Джулио немного отдохнул, Катерина каждый вечер стала приводить его ко мне. Было что-то трогательное, синьор, в этой парочке. Он — высокий, худой, зеленый, с трудом волочащий ноги, и она, Катерина, загорелая, крепкая, пышущая энергией и здоровьем. Целые дни она работала на огородах, почти от зари до зари, но к вечеру у нее еще оставались силы, чтобы обстирать маленьких сестренок Джулио и вымыть пол в их каморке. Молодость, синьор.
Все глаза смотрели на них с симпатией, и каждый желал им успеха. Сперва Джулио ходил на костылях, но позже ему сделалось лучше, и он только опирался на палочку.
Мы начали с нотной грамоты и сидели на этом около трех недель. Одновременно я ему показал интервалы: прима, секунда, терция… И примерно через месяц взялись за сольфеджио. Он пел по нотам, а я поправлял. Голос, открывшийся у Джулио в результате операции, был сначала высоким баритоном, который у нас зовется «баритоном Верди», поскольку все оперы композитора требуют именно такого голоса.
Слух развивался у него удивительно быстро. Однажды, на втором месяце обучения, он поразил меня тем, что, послушав предыдущим вечером по радио «Прелюды» Листа, на другой день подхватил главную тему в ми-миноре и повторил ее на нашей челесте верно почти всю целиком.
Но голос и слух, синьор, — это одно, а искусство петь — другое. Вы понимаете, он не умел держать звук. У него был великолепный голос без провалов, без тусклых нот, ровный и сильный, как в верхах, так и в середине, но стоило ему взять звук, верный, чистый и хорошо интонированный, как он тотчас бросал его, соскальзывая во что-то непотребное.
Между тем в чем же состоит bel canto, наше итальянское «прекрасное пение»? Именно в умении держать звук по-особому. В этом его отличие от неискусного пения. Вы берете звук музыкальной фразы и держите его, не бросая и не уменьшая силы, до момента наступления по темпу второго звука. Этот второй вы берете сильнее и держите до третьего. Третий еще сильнее, и так до самого сильного места, а потом тем же порядком вниз. Тогда и получается цельная, скрепленная во всех частях музыкальная фраза. Только тогда вы и поете не отдельными словами, а фразами.
Как раз этому я и стал учить его. Но как, синьор? Что значит «учит петь»? Отвечу вам на этот вопрос, сказав, что лично я попросту пел вместе с Джулио. В музыкальных школах существует термин «ставить голос». Там обучают, как образовывать звук, как выталкивать воздух через голосовые связки, как добиваться, чтобы их дрожание резонировало в груди и в верхних резонаторах. Но все это не внушает мне доверия. Вы же не можете сказать себе во время пения: «Ну-ка, я сейчас натяну голосовые связки и поверну их вот этак…» Попробуйте спеть что-нибудь, думая о том, как держать гортань, и вы станете мокрым через две минуты…
Короче говоря, мы просто пели. Мы пели вместе, а потом он пел один, а я поправлял его. Или я пел, а он слушал.
Конечно, у нас были большие разочарования, синьор. Целых два месяца у Джулио ничего не выходило. Хотя слух развился скоро, но это был слух, так сказать, «в уме», и парню никак не удавалось перевести его в голос. Он раскрывал рот, и после первой верной ноты раздавалось такое, что хоть беги из комнаты. Порой он подолгу сидел бледный, кусая губы, по лбу у него стекал пот, и мы старались не смотреть друг на друга.
Но позже, на третий месяц, что-то стало вырисовываться. Что-то стало прорезываться, синьор. В хаосе фальшивых тонов начали иногда проскальзывать верные, и это было как явление бога. Потому что голос-то был божественный.
А потом пришел день. Один из лучших дней моей жизни. Вот и сейчас слезы навертываются у меня на глаза, когда я вспоминаю о той минуте.
Мы разучивали ариозо Канио из «Паяцев». Вы, конечно, помните то место оперы, когда несчастный Канио узнает об измене Недды. Канио уже не молод, он зрелый, стареющий мужчина, и это придает его страданию особенно сильный характер. Он клоун, паяц, то есть представитель презираемой профессии, но в то же время самостоятельность его ремесла воспитала в нем и гордость и достоинство. Канио боготворил молодую жену, и вдруг он застает ее с любовником. Его горе не поддается описанию, но он не может даже побыть со своим несчастьем один. Через несколько минут в балагане начнется представление, где Канио должен играть роль обманутого глупца супруга, то есть надсмеяться надо всем тем, что рыдает сейчас в его сердце…
Я проиграл на челесте вступление — там совсем маленькое вступление. Джулио выглядел задумавшимся, он молчал. Я окликнул его, он бросил на меня взгляд, и как будто огонь сверкнул в воздухе.
Джулио открыл рот и запел:
Играть… Когда точно в бреду я…
И он спел это верно, синьор! В первый раз верно! Но как спел!
Синьор, мы посмотрели друг на друга, и слезы выступили у нас на глазах. Мы заплакали.
Вы понимаете, это был день как день. Мы сидели вон в той захламленной комнатушке. За стеной сосед-сапожник стучал молотком, на улице женщина у колонки споласкивала ведро. Все было как обычно, и вдруг в эту обыденность вошло что-то большое, огромное. Все вокруг изменилось, и мы уже были не те. Такова сила искусства. Как будто мы поднялись высоко-высоко и поняли что-то о нас самих прекрасное и глубокое.
Одну-единственную фразу он спел верно, но это было как если бы все на этой земле, кто любил и был обманут в своей любви, вдруг получили голос и позвали нас к жалости и состраданию.
Играть… Когда точно в бреду я, Ни слов и ни поступков своих не понимаю…
Это уже не Джулио пел. Это пела вся жизнь нашего маленького городка и сотен других таких же городков. Наша бедность, мечты, горести и наши надежды на счастье. И уже не моя челеста аккомпанировала пению, а невидимый огромный оркестр исполнял великую музыку Леонкавалло.
…Что такое? Что тебе опять?.. Извините, синьор… Что ты сказала — бритье? Какое бритье? Черт меня побери, женщина, но ты превышаешь свои права! О каком бритье ты говоришь, когда речь идет о музыке?.. Я не добрил синьора? И что же? Да синьор вовсе и не думает о бритье… Синьор, простите. Действительно, это бритье нам только мешает. Разрешите, я вытру вам лицо. А потом, позже, мы все это кончим… Вот так… А теперь садитесь удобнее и слушайте…
Так на чем я остановился? Я рассказал вам, как Джулио впервые начал петь верно. А после этого, синьор, пошло. Как лавина. С каждым днем фальшивых нот становилось меньше, и наконец они исчезли совсем. А голос, голос продолжал расти, и его диапазон расширялся на глазах. Сначала это был высокий баритон, а потом он дошел до полных трех октав. Вверх — до тенора, так что Джулио мог брать вставную ноту в песенке герцога из «Риголетто», а вниз — до хорошего «си».
Я совсем забросил парикмахерскую, признаюсь вам. Да и до того ли было, когда рядом рождалось такое чудо. Целые дни мы пели, и, конечно, городок тотчас узнал о свершившемся. Вечерами вот здесь, под окнами, собиралась толпа, а позже люди стали стоять с полудня, причем некоторые приходили за десять — пятнадцать километров. Это был такой пленительный голос, синьор, и Джулио так быстро удалось выработать поражающий нас всех и неизвестно откуда взявшийся артистизм, что парня буквально окружили поклонением. Стоило ему выйти из дому, как навстречу бросались люди с одним только желанием — пожать ему руку, прикоснуться к нему.
Другой возгордился бы на его месте, но Джулио был скромным человеком и понимал, что здесь нет его заслуги.
А потом мы поехали в Рим, чтобы проверить свои силы, так сказать, на «всеитальянской арене». Как вы догадываетесь, я стал его импрессарио.
В Риме на Виа Агата помещается музыкальный театр братьев Анджелис. Если вы знаете город, синьор, так это недалеко от моста Мильвио, но не в сторону стадиона, а к вокзалу. Там еще идет подряд несколько улиц, которые называются в честь разных исторических битв.
Так вот, 1 января прошлого года мы приехали в Рим рано утром на автобусе, трамваем добрались до моста, а оттуда пошли пешком. Театр помещается на самой середине Виа Агата, и у нескольких домов там — до театра и после него — стояли у стен большие полотняные щиты с рекламой.
Джулио я оставил внизу на диване, а сам поднялся по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Там было такое роскошное фойе с лестницей, что мне подумалось, что и тут можно устраивать концерты. Хотя было еще рано, здание кишело народом — рабочими сцены, оркестрантами, собравшимися на репетицию, осветителями…
У кабинета директора за столом сидели две дамочки в беленьких кофточках и оживленно болтали. Я подождал минуту, потом еще две. Наконец одна холодно посмотрела на меня и спросила, что нужно. Я ответил, что должен повидаться с директором.
— По какому делу?
Я объяснил, что хочу предложить исполнителя, певца.
— По этим вопросам директор не принимает.
— Но у меня прекрасный певец…
Интересно, что, когда она разговаривала с подругой, лицо ее было приятным и красивым, но стоило ей повернуться ко мне, как оно сделалось злым и холодным, как ледяная скала.
— Ну что вы еще хотите! Я вам говорю, мы никогда не прослушиваем певцов. К нам приходят уже с именами.
Что делать? Я набрался решимости, быстро прошел мимо стола и открыл обшитую кожей дверь в кабинет.
Удивительный человек был этот Чезаре Анджелис, доложу вам. Ни секунды он не мог усидеть спокойно. Я начал поспешно рассказывать ему про Джулио, а он поминутно поправлял что-нибудь на столе, перекладывал с места на место карандашики или календари, вскакивал, бежал к окну задернуть штору, садился и сразу опять поднимался, чтобы ту же самую штору вернуть на прежнее место. И при этом совсем не смотрел на меня. Ни разу даже не взглянул.
Затем он вдруг остановился, глядя в окно.
— Как фамилия вашего певца?
— Я уже говорил вам. Его зовут Джулио Фератерра.
— Но я не знаю такого.
— Да вы никак и не можете знать. Я же объяснил, что только недавно…
Но он не дал мне договорить.
— Послушайте, сор. («Сор» — это сокращенное от «синьор». Так говорят в городе.) Послушайте, сор, у вас лицо умного человека. Вы знаете, сколько в Италии людей, которые воображают, что поют не хуже Карузо? Миллион. Но мы не можем их слушать. Нам нужны имена. Понимаете, к нам приходят имена, а потом мы уже спрашиваем, как они поют; Идите.
— Как — идите?
— Так и идите.
— И вы не будете прослушивать моего певца?
— Ни за что.
Черт возьми! Я встал с кресла, выбежал из кабинета, спустился вниз и поднял Джулио с дивана.
— Пой!
— Где? Здесь?
— Да. Прямо здесь. Они не хотят нас слушать.
Он посмотрел на меня. Его уставшее лицо еще больше обострилось. Он вышел на середину фойе, оперся на палочку, набрал в грудь воздуха и запел.
Синьор, такие минуты стоят целой жизни.
Джулио запел Элеазара из оперы «Дочь кардинала». Мне кажется, Галеви создал эту прекрасную арию, чтобы тут же, мимоходом, намекнуть и на удивительные возможности речитатива. Вы помните, она начинается мерными, как бы раскачивающимися ритмами и будто бы не представляет трудностей, не обещает той певучести, которая заключена во второй ее части. Но потом, потом…
Он запел, и мощный звук его голоса поднялся сразу до стеклянной крыши фойе — туда, на третий этаж, — и вернулся многократно отраженный.
Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем…
Он пел, и на лестнице остановилось движение. Кто бежал, шел, спускался или поднимался — все остановились и прислушались. Потом они стали подходить к перилам, перевешиваться и молча смотреть вниз на Джулио.
Ария большая. Он спел ее, воцарилась тишина. И затем Джулио сразу начал герцога из «Риголетто». Понимаете, какие разные вещи: Элеазар — это драматический тенор, а герцог — тенор лирический, причем самый высокий, светлый.
Я уже говорил вам о вставном «ля» в песенке герцога. Другие певцы обычно не задерживаются на ней, проходят, едва упомянув. Только в вашей России Козловский мог даже филировать на ней. И представьте себе, Джулио, с которым мы несколько раз по радио слышали Козловского, решил здесь, в фойе, повторить его. Он взял это «ля», довел его до forte, так что оно как бы иглой пронзило все здание снизу вверх, а потом ослабил до piano, пустив по самому низу, по полу.
Джулио кончил. Миг безмолвия, а затем шторм аплодисментов. Буря! Все-все на лестнице побросали кто что нес, освободили руки и хлопали, хлопали. А по ступенькам уже бежали Чезаре Анджелис, обе дамочки в кофточках с такими улыбками, с таким восторгом на лицах…
Короче говоря, синьор, был заключен контракт на три выступления. Уже позже, в автобусе, возвращаясь, мы поняли, что нас обманули, так как Джулио получал за вечер лишь по тридцать тысяч лир — столько, сколько маляру платят за побелку квартиры. Но это нас не особенно огорчило в тот момент. Главное, что мы были признаны.
Нечто более серьезное, между тем, ожидало нас дома. Когда мы примчались в каморку Джулио, рассказать его родным и Катерине о своем успехе, нам показали телеграмму от бельгийца. Хирург приехал в Рим и вызывал Джулио к себе.
Синьор, пока я рассказывал о том, как Джулио учился петь, я мало говорил о бельгийском хирурге, и у вас могло создаться впечатление, что мы вовсе забыли о нем. Это не так. Алляр постоянно был в наших мыслях, и у нас было такое чувство, будто у него взят аванс и расплачиваться придется очень дорого. Как если бы Джулио продал душу дьяволу, который не преминет унести ее в конце концов в ад.