Бел Амор продолжал:
— Любые сравнения Солнечной Системы с живым организмом будут натянуты. Ладно, не в сравнениях дело, а в том, что каждый элемент Системы зачем-то ей необходим. Солнце — это, конечно, сердце Системы. Оно греет, пульсирует, гоняет кровь и задает жизненный ритм. Не надо увлекаться, но Юпитер можно сравнить с желудком — все жрет и переваривает, Сатурн — с печенью и фильтром, а Нептун — с желчным пузырем. Можно проводить аналогии с жабрами, с кровообращением и так далее, но сейчас меня интересует планетная связка, отвечающая за возникновение жизни.
— Земля и Марс?
— Да. Моя вулканическая гипотеза возникновения жизни на Земле состоит в том, что гены зарождаются внутри Марса, — жизнь надо искать «в» Марсе, а не «на» Марсе. «В» и «на» разные вещи. В Марсе, как в гигантском котле, варится дезоксирибонуклеиновая кислота. Во время Величайших любовных противостояний Марса с Землей, после чудовищных извержений и сдвигов в пространстве-времени самые жизнестойкие гены попадают в раннюю Вселенную, на первобытную Землю. Таким образом жизнь заносится из будущего в прошлое. Она, жизнь, продолжает возникать беспрерывно, а моя идея прямо указывает на природный очаг возникновения жизни… — Бел Амор опять указал очередной сигаретой на вершину Никс-Олимпика.
После этих слов поверхность Марса зашевелилась, планета заходила ходуном. Адмирал заворожено смотрел не на вершину вулкана, а на кончик сигареты этого неудавшегося писателя-фантаста.
11
— Не смущайтесь, — сказал Адмирал. — И называйте вещи своими именами. Все части тела имеют право на существование, а эта часть Солнечной Системы называется очень уважаемым словом из трех букв…
Послышался скрежет. Адмирал оглянулся. Котлован уже был засыпан. Стабилизатор и Гранд-Лопата пристроились за палаткой и занялись любовными играми.
— Пошли вон! — загремел Адмирал. Ему не хотелось иметь лишних соглядатаев при зарождении жизни.
Никс-Олимпик громко вздохнул и выпустил тучу пепла.
Началось землетрясение — Бел Амор знал, что «землетрясение» правильное слово. Они вбежали в палатку, и Бел Амор принялся натягивать штурмовой альпинистский скафандр.
Адмиральские кости дребезжали на столе.
— Смотрите, мои старые кости чувствуют землетрясение, — заметил Адмирал.
Его ничем нельзя было смутить — любая мысль имеет право на существование, и он хотел обдумать эту сумасшедшую мысль до конца.
— Я, кажется, понял вашу безумную идею, — сказал Адмирал. — Жизнь — это что-то вроде круговорота воды в природе. Если мы уже один раз были вовлечены в этот круговорот и присутствовали при зарождении жизни, то все надо повторить сначала в том же порядке. Глупо это или нет, но рисковать жизнью на Земле мы не имеем права, — я должен стоять на этом месте с банкой пива в руке, а вы должны карабкаться на этот… Тут недалеко, всего двадцать семь километров. Решено!
Они успели выскочить из палатки, и пылевой шквал забросил ее на канадские ели, под которыми прятались Стабилизатор и Гранд-Лопата. Марс раскачивался, ходил ходуном на орбите, за ним волочился пылевой хвост.
«Новый тип двигателя, — сгоряча подумал Бел Амор. — Если такой вулканище шарахнет в полную мощь, планета может слететь с орбиты!» Бел Амор бежал к подножию вулкана.
Никаких раскопок на Марсе!
Марс предназначен совсем для другого!
Бел Амор задрал голову. Озверевший вулкан, дрожа и напрягаясь, швырял в космос камни и клубы пепла; из него, как из сифона, рвалась газированная вода; в наступившей темноте на Бел Амора смотрели Фобос и Деймос.
— На абордаж! — ободряюще крикнул Адмирал и открыл банку с пивом.
Слово «абордаж» Бел Амор относил к самым лихим хищникам семейства кошачьих. Он оглянулся последний раз в своей жизни и крикнул: — Прощайте, Адмирал!
Все. Теперь вверх.
Надо лезть…
«Надо лезть, чтобы повторить все условия, существовавшие четыре миллиарда лет назад при зарождении жизни на Земле, иначе, черт его знает, у Марса с Землей без нас может что-то не получиться; жизнь ведь такая штука, что никогда толком не знаешь, есть она или ее нет», — так думал Бел Амор, когда Никс-Олимпик шарахнул в полную мощь и, с треском проломив пространство, зашвырнул его на Землю на четыре миллиарда лет назад, где последним ощущением Бел Амора было то, что он наконец-то нашел самого себя, когда его собственная дезоксирибонуклеиновая кислота выпадала в первобытные океаны молодой Земли.
В это же время Адмирала, невозмутимо допивавшего пиво посреди этого планетарного, но жизнеутверждающего катаклизма, посетила последняя в его жизни сумасшедшая идея — о том, что даже неудачливые писатели-фантасты в самом деле для чего-то нужны.
Киев, 1983, 1997
ТУМАН В ДЕСАНТНОМ БОТИНКЕ
Не петух прокричал, а трижды проржал Сивый Мерин, и золотой кусочек солнца выглянул из-за бугра и разлился в реке.
Солнце начало вываливаться над водой, вытесняя туман из-под железнодорожного моста, и река расплескала солнечное отражение по своей поверхности; проснулась рыба, поднялась со дна, пошла клевать солнечное отражение, наглоталась воздуха, пошли по реке пузыри, пошел от реки пар к небесам, побежала за реку огромная кривая тень от одинокой кривой сосны; и пошло, и пошло, и пошло.
Одна лишь Утренняя Звезда заскучала, побледнела, потянулась навстречу солнцу… И погасла. И каркнула на сосне проснувшаяся ворона — каркнула один раз, но пр-рротяжно-пр-рротяжно:
— Кар-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р!
— Такая вот поэзия… — промолвил во сне Сивый Мерин.
— Такие, значит, сюжеты… — согласился с другом длиннющий Дождевой Червь.
— Зато наше кладбище всех лучшее и красивее, — зевнул, не просыпаясь, Сивый Мерин. — Здесь им не свалка, здесь хоронют.
Опять закричала ворона, захлопала крыльями, опустилась с кривой сосны к самой воде и подозрительно стала разглядывать правым глазом дохлую рыбешку. Понюхала, клюнула, тяжело вознеслась над рекой, прилетела на кладбище, уселась на обелиск с медальоном.
— Тьфу, дура, напугала, — сказал Дождевой Червь.
— Почему «дура»? — обиделась Ворона, сплюнув дохлую рыбешку на могильную плиту. — Я «он», а не «она».
— Самец, что ли? Кто вас, птиц, разберет… Дурак, значит.
— Ничего ты не понимаешь. Я — ВОРОН. Нас два семейства, но с разными ударениями — вороны и вороны. Среди воронов есть самцы и самки, и среди ворон — та же картина. Я — ворон, но самка. Название у меня мужеского рода, а суть женская.
Дождевой Червь очень удивлен, даже Сивый Мерин наконец-то проснулся и спросил:
— Как же вас все-таки называть?.. Дурак или дура?
Задумалась Ворон.
«Кто же я такая? — мучительно соображает Ворон. — На сосне у меня воронье гнездо, в гнезде лежит крапленое кукушачье яйцо. Из пего скоро должен вылупиться вороненок. С этой стороны я, несомненно, „она“. С другой стороны, самка ворона — тот же ворон. Выходит, „он“…»
— Ни «дурак», ни «дура» вам не подходит, — размышляет Дождевой Червь. Вам подойдет слово «дурачина» — оно и мужского и женского рода одновременно. И без разных ударений.
Ух, обиделась Ворона! Спрыгнула с обелиска, схватила дохлую рыбешку, перелетела через реку, сверкая на солнце черным оперением, зашебуршилась в гнезде.
— Ловко я ее! — радуется Дождевой Червь. — Слышь, Сивка… Спишь? Переходи ко мне в лужу, я подвинусь.
— А в прежние времена вороны дождевых червей с потрохами ели! - кр-р-ричит Ворон с того берега.
— Ду-ра-чи-на! — разносится в ответ над рекой.
— А сам ты кто? Кто ты сам?!
Призадумался Дождевой Червь, даже Сивый Мерин опять проснулся и спросил:
— Слышь, Червяк, а ведь Ворон права… Сам-то ты кто будешь?
«Странно, — раздумывает Дождевой Червь. — Вроде бы я — „он“. Или все-таки „она“?..»
— Червячишко я, — заговаривает зубы Червяк. — Маленькое бедненькое червячишко. Кончаюсь на «о». В земле, в грязи пробавляюсь, рою ее окаянную, взрыхляю ее, обрабатываю… А в награду что? Переспать в луже с ясным солнышком?
— Земледелец, значит, — вежливо соглашается Сивый Мерин.
— В нашей реке такие земледельцы на крюках за ребро висели, а рыбы их кушали, — сообщает из вороньего гнезда дохлая рыбешка.
— Кто там рыба, не вижу?!.- злится Дождевой Червь и для испугу извивается как гадюка. — Кто там развонялся?
— Ты не хами, Червяк, — окончательно просыпается Сивый Мерин. — Конечно, запах от нее не деликатесный, но это не значит, что тебе все дозволено.
— Я не «она», — отвечает дохлая рыбешка. — Я — КАРАСИК.
— Дохлятина, вот ты кто! — парирует Дождевой Червь, Попался бы мне в луже, я бы с тобой иначе поговорил!
— Спать пора, — зевает Сивый Мерин. — Всем — отбой! Кто слово скажет растопчу!
Тишина. Полдень.
«Ладно, потом поговорим», — думает Дождевой Червь, заползая в старый прохладный десантный ботинок.
Спит Сивый Мерин, пахнет Карасик, Ворон в гнезде высиживает Кукушонка. Плывет по течению пьяный могильщик с лопатой. Ни ветерка, ни дуновенья. Воздух понемногу замешивается в кисель; когда-нибудь будет гроза, но не раньше осени.
— А я — КОНЬ! — гордо бормочет во сне Сивый Мерин. — Я — Конь, и в этом нет сомнений.
Проходит полгода.
На реке ледоход. Скелетик Карасика свесился из родного гнезда, прохлаждается на ветерке, поглядывает в родную стихию. Нет тишины над рекой, плачет медь, горят трубы, из города по ж.-д. мосту несут покойника. Все ближе подходит процессия, все явственней звучит скорбная нота.
Значит, кто-то умер.
— Слышь, Червяк… — просыпается Сивый Мерин. — Несут кого-то!
Но десантный ботинок перерублен могильной лопатой, червяков теперь двое.
— Кто это тебя? — соболезнует Сивый Мерин.
Спит Червяк, не в курсе дела.
— Эй, Карасик, а где твой дружок Ку-ку? — ищет собеседника Сивый Мерин.
— Вышел из колыбели… Улетел куковать в город, — меланхолично сообщает скелетик Карасика, свешиваясь из гнезда вниз головой. — Щуки нынче голодные.
Не ошибся Сивый Мерин — несут, принесли, отворяют ржавые ворота.
— Эй, кума, кого несут?
— Не видать отсюдова, — отвечает Ворон.
— По какому разряду?
— С артиллерией!
— Генерал, значит. Как минимум… Перелетай к нам, кума! Отсюдова лучше видно!
— Давай ты ко мне, с сосны далеко видать!
— Лень, кума, крылами махать!
— Мерин ты сивый! — удивляется скелетик Карасика. — Ну, где, где у тебя крылья? Взмахни, покажи!
— Они у меня складные, — бормочет Сивый Мерин. — На зиму припрятаны, чтоб моль не съела. Слыхал про коней-пегасов? Я вот из их породы.
— Если ты Пегас, то я… Летучая Рыба! — насмехается Карасик.
Ур-р-ра, вносят покойника!
— Генерал какой? Военный или гражданский? — спрашивает Ворон.
— Не видать!.. Свинцовый!
Молчит похоронный оркестр. Горят трубы.
В тишине ищут могильщика.
Мерзавец опять напился, яму не вырыл.
Нашли, ведут с лопатой.
Еле идет.
Копает.
Начинается официальная часть.
Под сосной садится солнце, распорядитель в черном произносит речь, оркестр играет полонез Огинского, солнце сидит, могильщик ищет веревку. Свинцовый гроб опускают в могилу, и кладбище вздрагивает — зенитки бьют в закат, небо расцветает ракетами.
— Ишь, долбанули! — пугается Ворон, слетая с сосны.
Кончено. Идут поминать покойника.
— Кого хоронят? — просыпается Дождевой Червь. — О, привет!.. Ты откуда взялся?!
— Ниоткуда я не брался. Всю жизнь в ботинке живу, — отвечает его половинка.
— Извините, но хозяин этого ботинка я.
— Вы хотите сказать, что я обманываю?
— А кулаки у вас на что? — подзадоривает Сивый Мерин.
— Стой где стоишь, сами разберемся!
Могильщик спускается под обрыв к реке, с уважением разглядывает размытые кости мастодонта, долго плавает саженками и фырчит, как лошадь, от удовольствия, мастодонт трубит в просверленную мозговую кость.
— Прогуляемся? — спрашивает более смелый Червяк.
— Я не гуляю с незнакомцами, — опускает реснички более скромный Червяк.
— А танцы вы любите?
Весна ласкает вечернее кладбище, бесшумно растет трава, едва слышно лопаются почки на кусточках.
К ночи на холм возвращается мокрый могильщик, но трезвый.
— Жизнь прошла, а не пожил, — вздыхает он.
— Так надо было жить, а не пить, — наставляет Ворон.
— Где жить, как жить, когда жизни нет? Вам хорошо, у вас никаких проблем. Ты — ворона, тот — червячок, а этот карасиком при жизни был…
— А ты кто? Человек! Оно звучит!
— Какой же я, братцы, человек, — горько усмехается могильщик. Обыкновенный мутант с лопатой. Был бы я человеком!.. А мутант - он и есть мутант, весь в стадии революции. Сегодня он — такой, завтра — другой, через год — мать родная не узнает. Сам себя боюсь.
Притихли, задумались.
— Вот когда я был человеком… — нарушает тишину Сивый Мерин.
— Скажите пожалуйста, он и человеком был! — удивляется скелет Карасика. — С крыльями?
— Были такие кони с человеческой головой. Кентаврами назывались. Слыхал? От них свой род веду.
— Были кентавры, были. Сам хоронил, — подтверждает могильщик. — И пегасов хоронил, с крыльями. Сюда всяких несут.
Нечего сказать Карасику, молчит. Хорошо, наверно, быть человеком…
— Вот когда я был кентавром… — решает продолжить Сивый Мерин.
— Чего его слушать! — кричит Ворон с сосны. — Я в девках был, когда его родители бракосочетались. А туда же — пегаас, кента-авр!
— Если он кентавр, так я… русалка! — хохочет Карасик. Русалок хоронил, могильщик?
— Женщин с рыбьим хвостом? Хоронил. Всех хоронил. И всяких.
Молчит Сивый Мерин. Правду он говорит… Был он кентавром, был! И пегасом был! Не верят…
— Вот что, братцы, ну вас к лешему, — говорит могильщик, когда в городе кукушонок кукует полночь. — Удивляюсь я вам — чего вы ссоритесь? Не успеет кто слово сказать, все на него наскакивают. Ну, приврет малость, зато интересно. А вы слова не даете.
— Все р-равно все равны! Если он кентавр-р, тогда я… тогда я жар-р-птица! — каркает в темноте Ворон.
Плачет Сивый Мерин.
Могильщик безнадежно трясет рогами, закапывает лопату, чтоб не украли, и отправляется на все воскресенье в город искать других собеседников. К ночи он возвращается и, боясь, что его перебьют, торопится рассказать историю, которую слышал в городе.
— Жило-было Клубничное Варенье… — начинает он.
— Что говоришь, могильщик? — спрашивает Карасик, отвлекаясь от таинственного гороскопа в небесах.
— Жило, однажды, было Клубничное Варенье… — начинает сначала могильщик.
— Подожди, подожди, могильщик… Как там мой, в городе? — спрашивает ворои, усаживаясь па любимый обелиск с медальоном.
— Кукует, зарабатывает. А что ему — ку-ку да ку-ку. А червяков нет в ботинке, отправились к реке, окунуться.
Над кладбищем развесилась перевернутая звездная бесконечность, все предрасполагает начать сначала.
— Итак, — говорит могильщик, когда кворум собран. — Однажды в стародавние времена, в эпоху начального завоевания космического пространства, жило-было в колыбели человечества Клубничное Варенье с повышенной радиацией в двухсотграммовой баночке от майонеза, накрытое чистым листком бумаги и перевязанное шпагатом.
И река остановила свое течение, и ночь не пошла на убыль, лишь вернувшиеся Червяки нарушили тишину, извинились и забрались в десантный ботинок.
— Так вот, жило-было Клубничное Варенье, красного цвета, бабушкино, прозрачное, радиоактивное. Его родословная биография лишь голословно показывает нам факты его жизни, деятельности, выдержанности и, в некотором роде, засахаренности. Под засахаренностью я понимаю излишне оптимистический взгляд на внешние явления действительности, присущий радиофобии.
— Вот что, могильщик, — говорит Сивый Мерин. — Взялся рассказывать — так рассказывай, а нет — дай другим рассказать. Не понимаю, кого интересует степень засахаренности твоего радиоактивного варенья?
— Сколько раз я уже начинал про это варенье? — злится могильщик. — Начну с конца, если не хотите сначала: и радиоактивное варенье съели. С этого все и началось.