Потом пошел в булочную.
И только возвращаясь домой с кирпичиком хлеба и пакетом йогурта, только поздоровавшись с Афанасием, безмятежно поглощавшим пузырек за пузырьком целебную настойку, Журанков по-настоящему понял: жизнь его кончилась, когда кончился "Сапфир". Именно поэтому ничего ему нынче не жалко и ничего не страшно.
Кроме одного: не выполнить свой долг. Долг, который, собственно, он слепо навязал себе сам давным-давно, ни с того ни с сего возомнив себя порядочным человеком. Теперь не отвертеться.
Он стоял у окна, сунув руки в карманы, и бездумно глядел сквозь растопыренные ветви кустарника на серую пятиэтажку напротив. Ветви были усыпаны нежными хвостиками распускающихся, полных надежд почек и обляпаны ссохшимися мутно-прозрачными презервативами; когда налетал порыв ветра, они разом принимались шевелиться – точно опустевшие коконы неизвестных науке, быть может, даже внеземных тварей, заразивших весеннюю планету. Журанков отдыхал после первого сеанса самосожжения, прикидывая, когда и как лучше совершить второй – а в голове медленно, как пузыри в вязкой среде, сами собой всплывали совсем не относящиеся к делу строки: претенциозные, высокопарные, манерные по нынешним простым временам… Откуда они плыли сквозь Журанкова и куда, он не знал и не задумывался над этим.
В час кровавый,
В час заката,
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград.
И горит на рдяном диске
Ангел твой на обелиске,
Точно солнца младший брат.
Я не трушу,
Я спокоен,
Я, поэт, моряк и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным,
Знаю: сгустком крови черным
За свободу я плачу.
Всех, кого я ненавижу,
Мертвый, мертвыми увижу.
И за стих,
И за отвагу,
За сонеты и за шпагу,
Знаю: строгий город мой
В час кровавый,
В час заката,
Каравеллою крылатой
Отвезет меня домой.
Но то уже была рисовка. На самом деле ненавидеть он тоже не умел – так и не научился. Как и презирать. Некоторым вещам некоторых людей учить совершенно бесполезно.
ГЛАВА 5
Оазис
Она оказалась совсем домашняя – в короткой юбочке, если что и прикрывавшей, так уж, во всяком случае, не гладкие танцующие ноги, наглядно отдельные одна от другой, и замечательно тесной футболке с надписью "СССР".
Корховой только сглотнул от такого зрелища – и сразу, еще не перейдя порога, протянул Наташке букет. Буквально спрятался за него. Пивом они с Фомичевым так и не полечились. Корховому маниакально хотелось извиниться перед Наташкой, причем дела в долгий ящик не откладывая; стыд жег свирепо, будто под майку горячих углей насыпали – и хотя от бутылки пива с утра никто еще не умирал, это получилось бы по отношению к женщине как-то неуважительно. Да и некрасиво. Пришел прощения просить за то, что вчера перебрал, – и ввалился, дыша свежим "Туборгом", ухмыляясь с идиотской глубокомысленностью и натужно выговаривая слова… Картина! Нет, лучше смерть.
Благодаря такой щепетильности в вопросах чести теперь, в шестом часу, Корховой был свеж, как майская роза, а кровь его бурлила юно и даже как-то – невесть с чего – обнадеженно.
Верно, потому, что в доме у Наташки он был впервые.
– Господи! – Она засмеялась. – Так вот в чем дело! Заходи же! Спасибо, что хоть из подворотни позвонил…
– Не предупредить я не мог, – сказал Корховой, входя. Она взяла букет обеими руками и с какой-то знаково девичьей всполошенной заботливостью закрутилась на месте, соображая, где, куда и как его сажать. – Мало ли чем ты тут…
– А если б меня дома не случилось?
– Не пугай. Я и так нервный.
– Нет, ну – если?
– Ну, пошел бы пиво пить. И цветами закусывать…
Она с букетом наперевес уже бежала на кухню. Обернулась. Глаза ее сверкали, будто она была Корховому рада.
– Тебе что, сказали, у меня день рождения, что ли?
– Не-ет… – и впрямь испугался Корховой. – А что, у тебя день рождения?
– Не-а!
Убежала. Цветочки обрабатывает. У дев насчет роз какие-то свои приколы, чтоб дольше не вяли – прижечь, надстричь… или наоборот… Ладно, их проблемы.
– А чего ж ты спрашиваешь? – повысил он голос.
Ее не было какие-то мгновения, и вот снова идет – уже с вазой в руке, а розы, как и положено, не в руках, а в вазе. Поселила без бюрократической волокиты.
– Ас чего ж ты тогда с цветами?
– А ты смеяться будешь, если я скажу.
– Ну и посмеюсь, что плохого… Ты проходи, проходи.
Он, как телок за мамкой, пошел вслед за нею в комнату. Небольшая, но очень ухоженная и уютная. И все что надо. Ну, кроме кровати, конечно… Спит Наташка, надо полагать, вон за той дверью – и туда так запросто не попадешь. Тут – ладный компьютерный столик с мощной машиной, по сторонам навороченная акустика и ребристые стояки, полные компактов, аккурат под рукой – стеллаж со словарями и справочниками… Все очень рационально. Целая полка научпопа по космосу и ракетам. Готовится… И ни следа сигарет, ни единой пепельницы, ни малейшего запаха. Похоже, она и впрямь, даже дома, не курит. "А вдруг она не курит, а вдруг она не пьет?" Книг пропасть, журналов две с половиной пропасти. Неужто красивые молодые женщины по сей день читают? Впрочем, по работе чего не сделаешь, за деньги женщины еще и не то вытворяют… Да, но в том-то и кино, что Наташка Постригань за деньги предпочитает мотаться по миру, читать и писать – а не вытворять. И у нее все это классно получается, что тоже немаловажно. На единственной свободной от стеллажей стене две какие-то репродукции, даосские пейзажи, наверное, – Корховой в китайской живописи был не силен, хотя порой жалел об этом: есть в ней что-то гениально не наше, царствует не европейская мясная тяжеловесность, всегда сродни тупым фламандским развалам жратвы – вот это дуб, на нем сидят, вот это хек, его едят… Нет. Душа. Невесомая, летучая… Кузнечика тебе черно-белого нарисуют одной тушью – а и в нем душа дышит… Хотя, по слухам, как раз у китайцев-то души в нашем понимании и не мыслилось никогда, одна вполне материальная легкоэнергетическая сущность. Как ее… Ци. Только, говорят, упаси бог произносить это как цы. Хуже, чем говорить "деревня" через "ё" – "дерёвня"… А, ну конечно – у Наташки глаза раскосые и на стенах – китайские картинки. Стиль.
– Голова не болит? – спросила Наташка.
Она еще и заботливая!
– У меня немножко вискарика застоялось. В лечебных целях могу накапать…
– В глаза, – сказал Корховой. – Пипеткой. До полного рассасывания мозга. Если плохо помогает – рекомендуется вводить посредством клизмы.
– Да, – сказала она удрученно. Ваза с букетом уже стояла посреди стола, и Наташка уже лила туда воду из кувшина. – Судя по уровню юмора, тебе нынче градусов больше не надо. Чаю?
– Могу.
– Тогда айда обратно на кухню. Нет, букет я с собой туда же возьму. Пусть нам пахнет, пока свежий… Так что у тебя за дело?
Он вежливо пропустил ее перед собой. Вот откуда мужская галантность, на тридцать втором году жизни сообразил он, опять идя вслед за Наташкой. Ясно, зачем их надо вперед пропускать! Чтобы без помех смотреть, как у них под платьем ягодицы перекатываются!
Вроде бы условности дурацкие, бессмысленный политес – а если вдуматься, как мудро!
Прямая, гибкая, она шла, не оборачиваясь, и несла вазу обеими руками, и ножки ставила, что твоя трепетная лань.
Художественная гимнастка с олимпийским огнем. Можно было решить, будто этот букет ей драгоценен. Будто это первый букет в ее жизни.
– Ты будешь смеяться, – повторил он, – но я приехал просто попросить прощения. За вчерашнее.
Путь оказался недолог – квартирка была невелика. Наташка поставила вазу посреди кухонного стола и обернулась. Нет, положительно у нее глаза просто сверкали. И улыбка не сходила с лица.
– У меня? – с картинным изумлением спросила она.
– Ага.
– Есть мужчины в русских селениях… – с иронией пробормотала она, но чувствовалось, что ей лестно.
– Я почему-то подумал, – стесняясь, сказал Корховой, – тебе вчерашнее было неприятно.
– А перед Валентином будешь?
– С какой радости? – сразу ощетинился он. – Пусть он передо мной сначала извинится!
Она уже метала на стол чашки-ложки, и газ под чайником уже расцвел хищно шипящим, призрачно-синим инопланетным цветком.
– А по-моему, надо… Нет-нет, я не советую – просто мыслю вслух. Тебе самому в первую очередь надо.
– Мы и так все время перед ними виноватые ходим… – угрюмо сказал он.
– Ну да, лучше все время ходить виноватым и злиться за это на себя и на весь свет, чем один раз предложить руку, а уж если ее не примут, тогда плюнуть и больше вообще этого человека в упор не видеть… Ты садись к столу, садись… Чай – он полезный. А хочешь зеленый? Он вообще от семи недуг! Промоет – ни одного свободного радикала в организме не останется!
– А как же я без них?
Она засмеялась. Тон был какой-то ласковый, почти материнский.
– Ты что, не знаешь, сколько от них вреда?
– Да как-то не сталкивался… Руки где помыть?
– А, да… Вон ванная. Полотенце рыжее, справа – для рук.
Он тщательно намылил ладони, потом долго мыл их теплой водой. Потом тщательно вытер. Наташка была просто – так бы и проглотил целиком. Корховой даже глянул в зеркало и, как сумел, пригладил волосы. "Интересно, что же все-таки было вчера в машине, чего Ленька не рассказал? Или он наболтал просто, чтобы меня подогреть?"
Когда он вышел, чай уже был разлит и дымился в чашках. И впрямь какой-то бледно-зеленоватый. Наташка сидела спиной к окну, положив подбородок на сцепленные кулачки, и смиренно ждала. Когда Корховой показался, она сразу подняла на него глаза и с готовностью заулыбалась.
– Я тебе не помешал? – осведомился он.
Она захохотала.
– Ну до чего ты тактичный! Спасу нет! Вовремя спросил!
– И Ленька тоже тактичным меня обзывает, – насупился Корховой.
– Нормально вчера доехали?
– Да. Он у меня и переночевал.
– Так вот с кем теперь проводят ночи русские богатыри! – воскликнула она патетически. – Таким роскошным генам грозит не перейти в следующее поколение!
– Ты чего? – испугался он. – Ты чего подумала? Да мы…
Она засмеялась и озорно захлопала в ладоши.
– Поверил, поверил!
Он только головой помотал – как бык, которого достали оводы.
– Нет, погоди. Что-то с головой у меня, никак в тон тебе не попаду… – Он помолчал. Она выжидательно смотрела ему в лицо. – Ты такая… – Он пустил пробный шар и сам удивился тому, что волнуется, будто ему лет шестнадцать, а этот пробный шар у него первый и пробный скорее для него самого, чем для той, в чью сторону запущен. – Ты такая красивая и малоодетая, что я тебя просто стесняюсь. И потому в мозгах ступор. Сейчас я постараюсь привыкнуть и приду в норму…
Она перестала улыбаться и отвела глаза. То ли искренне смутилась от столь нахрапистой откровенности, то ли – наоборот, подыгрывает…
Но если подыгрывает – так это ж еще лучше!
– Ты тоже славный, – негромко сказала она, не поднимая взгляда. Положила ногу на ногу. Ноги были полные, светлые, хотелось хоть щекой прижаться к ним, что ли… Порывисто вздохнула. – После вчерашнего мне тебя так жалко стало…
– Жалко?!
– Конечно. Ты пей чай, пей… Тут такого не достанешь, да и заваривать на Москве не умеют. Это наш, сибирский.
Он послушно отхлебнул. Странный был вкус. Впрочем, травяной. Пахло лугом каким-то, вернее – опушкой. Цветы, цветы, иван-чай выше человека, а дальше – чащобы малинника. Почему-то сразу сделалось уютно, ровно в детстве на открытой веранде, где они всей семьей сидели и пили чай из самовара, с медом… Какой там был воздух!
А пожалуй, Наташка со своей Сибирью тоже в этом должна понимать. Не то что вся эта интеллигенция.
– Ты по родным местам скучаешь? – спросил он.
– Я знала, – тихо сказала она. – Вот как в воду глядела. Это волшебный чай. В нем травы… Стоит только глоток сделать – и начинаешь вспоминать детство и родные края. Иногда скучаю, Степушка…
У него просто дыхание оборвалось, такой у нее стал вдруг мягкий, родной голос.
"Кто кого клеит?!" – с изумлением подумал он.
– Так вот. Мне стало тебя очень жалко, – заговорила она, не дав ему себя перебить. И посмотрела ему в глаза. – И кулаки-то у тебя не такие уж большие… И рожа совсем не тупо богатырская. И весь ты на самом деле такой беззащитный… Знаешь, сейчас жизнь стала, как война. Я вот несколько материалов по школам делала, по тому, какое там житье-бытье – в обычных школах, в продвинутых и, наоборот, в интернатах, в школах для детей с ограничкой… Все детки такие разные, а вот в этом – уже одинаковые. Они уже иного себе и не представляют. Каждый один, сам по себе, и либо ты – либо тебя… Война без конца. Мечтают о другом, хотят чего-то совсем другого – но на деле этого другого уже не представляют. А ты как будто вырос в мирном мире, где, конечно, не рай и люди вполне с норовом, но – все, в общем, вместе, а не поврозь. И поэтому тебя очень легко все время заманивать в засаду. Понимаешь? Тебя бы в общинный мир снова – цены бы тебе не было.
– А у тебя был общинный мир? – спросил он тихо.
– Да, – коротко ответила она. – Более чем.
– А что это?
Она задумалась, глядя куда-то в сторону. Сосредотачиваясь, подыскивая, видимо, слова поточней, глубоко втянула воздух носом и, давая легким простор для вдоха, на несколько мгновений выпрямила спину так, что упругая грудь ее будто коротким горячим ударом в низ живота ударила Корхового.
– Лебедь, рак и щука могли бы отлично сотрудничать, если бы делали какое-то общее дело, – сказала она. – Каждый живет там, где не могут жить остальные двое, и способен на то, чего опять же не могут остальные. Идеальное сотрудничество. Но это только если все трое друг другу очень доверяют. Вдали друг от друга, не видя, не в силах контролировать – всегда знают, что остальные все равно делают это общее. Значит, все трое должны быть чем-то по-настоящему, всей душой увлечены. Только так разные могут искренне делать что-то одно. А у нас теперь даже представления об общем деле нет, все мечты о единстве сводятся к тому, чтобы под общий хомут всех поставить. И поэтому, натурально, все только и норовят из-под хомута сбежать – и остаться в одиночестве. Общинный мир – это там, где не общий хомут, а общее дело.
– Никому не дано повернуть вспять колесо истории, – с отвратительной ему самому иронией сказал Корховой.
– Да, – грустно сказала Наташка. – Но иногда очень хочется.
– Луддиты вот в свое время машины ломали – думали, все зло от них…
– Ну да. А русские богатыри по пьянке демократов бьют – думают, все зло от них.
Его аж скрючило от стыда.
– Ну вот же как ты все вывернула!
– А потому что обидно за тебя. Ты же истреплешься по мелким бессмысленным дракам… Которые нужны не столько тебе, сколько тем, на кого ты кидаешься. Обидно. Грустно. Хочется уберечь.
– Наташка, – потрясенно сказал он, малость обдумав ее слова. – Так ты что же? Про меня думаешь, что ли?
– Бывает, – просто сказала она. – А теперь даже опасаться начала. Если бабе мужик интересен, симпатичен, а потом его плюс к тому еще и жалко становится – тревожный сигнал. – Помолчала. – Можно влюбиться до зеленых соплей, а мне это совсем не с руки.
Тут уж он вообще слегка онемел. Только схватился за свою чашку без ручки – пиалу, вот! – и отхлебнул.