Кармаданов успел прочесть Валентинов опус по дороге на работу – специально поехал, как бедняк, на муниципальных перекладных, чтобы на станции метро купить излюбленный Валькин еженедельник. Смотри, шустрый какой Валька. Утром в газете – вечером в куплете… Надо будет вечерком позвонить ему, поблагодарить и поздравить.
Да, он настоящий товарищ. Не засветил. У Кармаданова, если честно, немножко тряслись поджилки после откровенного разговора с другом – не ляпнул бы тот потом лишнего. Нет, Кармаданов ни секунды не жалел о своей порывистой откровенности – на войне, как на войне. Но все же неприятностей не хотелось. Если можно обойтись без них – лучше бы все-таки без них. На работу он пришел, ощущая себя кем-то вроде сапера, шагающего прямиком на минное поле. Вот под ногами привычная почва, затканная душистым зеленым кружевом травы и всяких там полевых цветочков, а вот-вот ухнет, и травушка-муравушка – в стороны, и почва ломтями вывернется из-под ног наизнанку, выстрелив изнутри прямо в тебя преисподний огонь… Но сослуживцы вели себя как всегда, и бумаги дожидались на столе, как всегда; и скоро Кармаданов с головой погрузился в текучку и забыл о своих опасениях.
Хотя, конечно, расслабляться рано. Это ведь только он сам, Кармаданов, прикинул, когда и где ждать статью. Пока еще на нее обратят внимание, пока у начальства шестеренки в головах провернутся…
Так или иначе, день пролетел незаметно. И хорошо. Нынче Кармаданову было все ж таки не по себе в родных стенах. В каком-то смысле он ведь свою контору предал. Ибо сказано в Писании, сиречь в Законе о Счетной палате: при проведении комплексных ревизий и тематических проверок должностные лица Счетной палаты не должны предавать гласности свои выводы до завершения ревизии или проверки и оформления ее результатов.
Однако в нем же сказано: Счетная палата должна регулярно предоставлять сведения о своей деятельности средствам массовой информации…
Хороший закон. Умный. Но, собственно, у нас все законы такие. Нельзя, но надлежит. Можно – да не в этот раз.
Домой Кармаданов возвращался в добром расположении духа. День прошел, ничего не случилось. И гражданский долг свой выполнил, и с рук сошло – во всяком случае, пока; но газета-то уже вышла, и круги по воде пойдут, пойдут, не могут не пойти, а после драки кулаками не машут. И погода – хороша… Вот ведь как весна спохватилась и решила напомнить, что после нее – не сразу осень, а еще и на лето можно рассчитывать. Еще позавчера моросило и ни намека на листву, а теперь просто сердце радуется.
Кармаданову нравилось место, где он жил. Такой зеленый массив под боком – парк МГУ, не шутка, многие сюда специально с других концов города катаются – пройтись, полюбоваться, ощутить смутную гордость… В юности Кармаданов и сам обожал бродить по смотровой площадке. Вся Москва на ладони. Лечу это я, лечу… А уж как благоговейно он трепетал от вида титанических корпусов цитадели знаний да грандиозных каменных болванов с каменными же книжками… Теперь ему на эти очковтирательские красоты начхать, а вот что зелени много – это хорошо, это правильно. Было где малышку выгуливать. Есть где подышать на досуге. Даже если некогда тащиться на смотровую – все равно уже в пяти минутах от дома, только перейди перекресток, в одночасье ставший площадью имени Индиры Ганди – хотя ничего в обличье перекрестка не изменилось, перекресток и перекресток, только статую невинно убиенной премьерши вдруг взяли да воткнули, – и вот он тебе длинный, с красивым круглым прудом, сквер, заклиненный в узости между Мичуринским и улицей Дружбы, чуть ли не во всю длину занятой великой стеной китайского посольства.
Когда Серафима была еще совсем малая, в коляске гуляла, именно здесь Кармаданов ее напитывал кислородом. В ту пору почище было, и скамейки не так утопали в окурках, объедках и пластиковых пустых бутылках…
А сколько было в мае-июне одуванчиков! Будто густое, крупитчатое солнце заливало поляны…
Жена сидела, чуть сутулясь, над очередными тестами своих – отнюдь не каменных – болванов; манежила она их, как Суворов солдатиков. Явно пришла недавно. Но каким-то чудом в квартире уже пахло мясным и вкусным; Кармаданов, и не заходя на кухню, сразу понял: ужин ждет. Каким манером жена все успевала – загадка.
– Шалом, Руфик, – сказал Кармаданов и поцеловал жену в склоненный над ученическими каракулями затылок. – Эрев тов.
Она повернулась к Кармаданову, недовольно оттопырив нижнюю губу. Поглядела на него поверх очков.
– Слушай, сколько ты еще будешь меня доставать своим пиджин-ивритом? – вместо "здрасьте" брезгливо осведомилась она, но глаза ее смеялись. – Гляди, на пиджин-русском заговорю.
– С тех пог, как твоя тетя Гоза пгигласила нас погостить у себя в Нетании, я тгенигуюсь, – сказал Кармаданов, расстегивая пуговицы рубашки. – Вдгуг ты туда и на вовсе гешишь пегебгаться?
– Вот только гиюра мне не хватало, – мрачно ответила Руфь и снова повернулась к кипе листков.
И неожиданно подумала: а может, муж и не просто шутит. Может, эта мысль беспокоит его всерьез? Руфь Кармаданова продолжала смотреть в бумагу, но уже не видела ни единой буквы.
Неужто правда? Придумал себе тревогу и вполне всерьез теперь относится к выдумке – только виду не подает? И решил теперь вот так, дурачась, осведомиться невзначай… Может же такое быть?
Ведь чужая душа – потемки, а душа близкого человека – и подавно, потому что близкий тебя бережет, ни ранить не хочет, ни унижать, ни даже просто ставить в неловкое положение; как ни крути, а больше всего достоверной информации о мире мы получаем, когда он нас унижает и доставляет нам всяческую боль.
И, чуть подумав, Руфь добавила, не оглядываясь на мужа и как бы тоже шутейно:
– Я женщина, гусская сегцем…
Нет, сразу поняла она, мало. Если он себе такое пугало измыслил два месяца назад, когда она читала вслух письмо, и все это время отращивал – мелкой проходной шуткой его враз не вылечишь.
– И вообще, – сказала она, горбясь над бумагами, – русский с еврейкой братья навек.
Она так и не узнала, понял он ее, или нет. Если она про его тревоги все попусту придумала, то наверняка не понял; но лишний раз объясниться в любви никогда на самом-то деле не помешает. А если не придумала – может, она ему тем и впрямь выбила мрачную придурь из головы. Потому что подхватил он ее тон сразу и с таким легким, летучим вдохновением, какое бывает, лишь когда гора валится с плеч. Только секундочку промедлил и запел:
– Крепнет единство народов и рас! Рюрик и Шломо слушают нас!
И совершенно как едина плоть, разом, они расхохотались до слез; даже в своей комнате Серафима, читавшая в кресле, их все-таки услышала и, не тратя времени на то, чтобы впрыгнуть в тапки, босиком побежала туда, где все и где всем весело. Через мгновение, подозрительно приглядываясь к гогочущим родителям, она уже возникла в дверях. Как всегда, с какой-то книжкой под мышкой.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – ответил, чуть задыхаясь, Кармаданов и ухватился за брюки, которые расстегнул было, чтобы сменить на домашние. При дочери он разоблачаться стеснялся.
– Слушай, Семен, – озадаченно спросила Руфь, – а откуда мы слова-то знаем? Это же пятидесятые годы! Ни тебя, ни меня еще и в проекте не было!
– Советские гены, наверное… Они же стальные, как Павка Корчагин. А может, в каком-нибудь фильме про те времена ее употребили в фоновом режиме… В общем, понятия не имею. Я, кроме этих строчек, и не помню ничего.
– А я бы и про народы и расы без тебя не вспомнила…
Серафима решила, что слишком уж долго в ее присутствии родаки беседуют друг с другом через ее голову, и решила встрять.
– Ты кого-нибудь нынче прихватил?
– Нет. Нынче не прихватил. Отвернись, девушка, я же штаны меняю.
Она послушно отвернулась, но разговора не прервала ни на миг.
– Похоже, па, день прошел впустую?
– Да как сказать… Мы восполним другими радостями. Погода хороша. Ты уже гуляла, шестикрылая?
У Серафимы с вожделением напряглась спина.
– Хорошего всегда мало… – нейтрально сказала она.
– Вот мы сейчас поедим и пойдем еще подышим. Я тоже с удовольствием повечеряю среди кущ с газеткой…
– Пора бы тебе во время своих лингвистических тренировок выучить, – не поворачиваясь, подала голос Руфь, – что кущи – это не кусты, а шалаши.
– Понял, не дурак, – сказал Кармаданов. – А нам шалаши не нужны, у нас жилплощадь. Нам свежий воздух нужен. Мама не против?
– Мама не против.
– А что девушки нынче читают? – спросил, переодевшись, Кармаданов.
Серафима молча протянула ему книгу обложкой в нос.
– "Алые паруса", – растерянно прочитал Кармаданов заезженное по пустякам, но в первозданной сути своей почти забытое сочетание слов, и с некоторым сомнением обернулся на жену. – Руфик, а не рано?
В памяти сразу всплыла неприятная, будто пахнущая многомесячной немытостью картинка в телевизоре – разбитные девицы в блестящих портках, кривляясь, гундосят нарочито противными голосами что-то вроде "ты больше не зови меня Ассоль, у меня на этом месте от тебя мозоль…". Нет, дословно не вспомнить текстовку, только образ остался. Яркий, надо признать. Сто вкусных супов съешь, а будто и не было их – но таракан в супе не забудется.
И нынче тараканов стало больше, чем супов.
Впрочем, в самой книжке, вспомнил Кармаданов, этого все-таки нет. Так что глупый вопрос он задал, и понятно, что дочка прокомментировала его, саркастично хмыкнув: мол, ты вообще-то заметил, что я уже не в подгузниках?
– Я не знаю слова "рано", – проворчала Руфь. – Я знаю только слово "поздно".
Явно что-то процитировала. Что-то даже знакомое, но Кармаданов никак не мог вспомнить что. Вертелось, раздражающе виляло задом из кустов – а лица не показывало.
– Между прочим, сейчас новый взгляд возобладал, – академично начал Кармаданов и сел в кресло сбоку от стола, за которым работала жена. Сима с проворством котенка устроилась у него на коленях, и Кармаданову, как всегда, показалось, что она и весит не больше. Теплая, уютная и все еще маленькая… Он обнял ее левой рукой. – Современные тенденции борьбы с мифологизацией сознания, в частности, гласят, что Ассоль и впрямь свихнулась на красивой сказке и совершенно не могла приспособиться к реальности. Не мылась, не стриглась, отца уморила голодом, спалила по рассеянности дом – все корабль свой ждала. А капитан Грэй, когда ее повстречал, враз сообразил, что в братья милосердия не нанимался, и сбежал. И только тем ограничился, что нашел сказочника, который свел девку с ума своей выдумкой, и начистил ему рыло. В общем, реализм такой, что Грэй получил срок за бандитизм, а Ассоль померла в психушке.
Руфь оторвалась-таки от бумаг и, полуобернувшись, опять уставилась на мужа поверх очков. Классическая училка. Если бы она не была такой красивой… Тонкий нос с интеллектуальной горбинкой, ясный лоб, библейские глаза…
– Ну, если возобладал – тогда хана, – сказала Руфь. – Тогда расхищение народного хозяйства будет нарастать и нарастать. Увольняйся, Кармаданов. Все зря.
– Не понял, – озадачился Кармаданов, и Сима, впившаяся было ему в лицо ждущим, пытливым взглядом, сразу опять повернулась к матери. – Какая связь?
– Какая связь? – похоже, немножко дразнясь и уж во всяком случае балуясь, повторила Сима.
– Простая, – ответила Руфь. – Из одного лишь страха наказания не совершают преступлений только первобытные люди – в маленьком племени, когда все друг у друга на виду, а вдобавок за каждым углом бдят грозные боги с колотушками. Все эти малореалистичные требования – не убий, не укради, не предай, даже не сквернословь – это же всё алые паруса, про которые каждому из нас в раннем детстве рассказывает великий сказочник – культура. И если она начинает сама бороться со своими же собственными красивыми сказками, все ее питомцы превращаются в дикарей. Да при том нет у них уже ни строгого, крепко сбитого племени, ни богов с колотушками. Следовательно, гуляй, рванина.
Сима прыснула. Вряд ли она понимала все, что родители наговорили, но она видела, что они вместе, точно две чудесно подогнанные одна к другой детали самой главной игрушки на свете; что они довольны друг другом и рады друг другу, и, стоило им оказаться после рабочего дня под одной крышей, озорничают от души, – и ей тоже было легко и радостно.
– А тебе, шестикрылая, нравится книжка? -спросил Кармаданов.
Сима посерьезнела. Хотелось ответить так, чтобы папа, при всех своих взрослых закидонах, понял.
– Ага, – сказала она. – Там так просторно, красиво… – Помедлила и, поскольку была еще и честной, добавила: – Хотя местами занудь жуткая!
Уже основательно посвежело, когда Кармаданов с дочерью вышли на улицу. Идти далеко, на смотровую, было поздновато. Кармаданов уселся на скамейку перед прудом и развернул газету, Сима то с интересом присматривалась к выгуливаемым здесь же домашним хвостатым на четырех четырках, а с самыми общительными немедля пыталась знакомиться, то напрочь о них забывала и принималась деловито, очень осмысленно кидать в воду какие-то веточки и листики. Впадала в детство, как она порой сама это очень по-взрослому называла. Кармаданов не вдавался, как и чем она развлекается без родительского присмотру, с друзьями-подружками, нечего девицу бесить мелким контролем; пивом не пахнет пока, и слава богу. Но когда удавалось им выбраться на пленер семейственно, вдвоем ли, тем паче втроем, дочка с наслаждением впадала в детство. Кармаданову думалось тогда, что она играет в это время не столько в то, что она по виду играет, сколько в маленькую себя. Увлеченно, от души… Какое удовольствие она с того получала? Поди пойми…
Кармаданов время от времени отрывался от газеты и взглядывал, не слишком ли Сима рискует, например, съехать по еще влажному склизкому склону в воду. Потом опять опускал глаза. От чтения он получал, надо признать, скорее мазохистское блаженство: "Ну, что еще у нас плохого?" Кого ни возьми – всяк только и знал, что доказывал: я прав, я! Вот бы дали мне порулить! Ну, не мне, так тому, кто меня проплатил, – уж он-то точно знает средство от всех напастей! На словах что ни строчка – то клятва в верности народовластию и уважении к чужим мнениям, но между каждой парой строк такой гонор, такая однобокость, что чувствуется: дай этому волю хоть на час, он сразу всех на лесоповал… Всяк ощущал себя в силах и вправе рулить всем что ни есть в стране – по-диктаторски. Но совершить хоть малое полезное действие здесь и сейчас, не обеспечив себе загодя безответственность и безнаказанность диктатурой, не дерзал никто, и потому все, в общем-то, лишь канючили и хаяли друг друга.
А уж снаружи… Там и вовсе клейма было некуда ставить. Подморозка девяностых – рудимент тридцатилетнего осторожного покачивания мира на сбалансированных весах двух блоков – прекратила течение свое. История понеслась вскачь. Все стало можно.
Высокие материи, для поколения Кармаданова еще бывшие ценностями, слова, ради которых люди всерьез готовы были подвижничать и страдать, окончательно выродились в бренды. Свободными можно было уж даже не делать насильно, зачем – свободными можно стало просто назначать. И несвободными тоже. Чувствовалось: пришел тот, кто возомнил себя полным хозяином всерьез.
Куда там туповатым и застенчивым, разом и беспардонно нахрапистым, и невпопад совестливым послесталинским коммунякам, отягощенным всеми патриархальными комплексами царизма – говорят же, что Александр Второй, коего народовольцы травили, как зайца, стреляли в него, взрывали его то с семьей, то в одиночку, как застанут, велел однажды запереть себя на ночь в одиночке Петропавловки, исключительно дабы понять и прочувствовать, что испытывают те, кого за покушения на него сажает охранка… Коммуняки хоть и насиловали, когда им в их бреду это казалось необходимым, все же чуяли сами, что совершают нечто ужасное и отвратительное, – и другой рукой тут же норовили как-то извиниться и подсластить произвол… И, разумеется, тем самым лишь провоцировали стремление покочевряжиться в ответ. Теперь не то. Теперь у хозяина достоевщинки за душой было не больше чем у арифмометра, и совесть его ссохлась в доведенную до абсурда хваленую протестантскую этику: что эффективно, то и этично.