Новый Адам и новая Ева, готовы ли вы?
Золотистый свет расплылся перед глазами, я обнаружил, что плачу. Все, что жгучим комом застряло в душе, — и горечь утрат, и мука долга, и невозможность иной судьбы, и собственное бессилие, и подавленный страх перед неизвестным, — все вылилось теперь слезами. Я не вытирал их. С прошлым надо было проститься наедине, с прошлым, которое ещё так недавно представлялось мне единственно возможным настоящим и будущим.
Не помню, сколько я так просидел. Тени уже накрыли склон, воздух похолодел, только озеро, вбирая последний свет, червонно и ало пылало внизу. Прохладным касанием по щеке скользнул опадающий лист.
Я вздрогнул. Где Эя?
В посёлке мертвела тишина. Просматривались не все тропинки и хижины, какое-то движение могло ускользнуть, однако любое громкое слово отозвалось бы и на этом берегу. Но слышен был только бухающий плеск рыбы.
Надвигалась ночь, а с ней и неизвестность. Как же я мог забыться?
Я вскочил. Не зная, что делать, я закружился на месте. Во мне все заторопилось. Ждать? Идти самому? Почему Эя не показалась хотя бы на миг? Её задержали?
Что, если…
Я порывисто оглянулся, крадучись отступил к машине, вгляделся в неясный сумрак леса. Никого, ничего, кроме серой глыбы хроноскафа, такой внушительной и чуждой всему вокруг. Нет, нет, нелепо подозревать Эю в измене! Никто украдкой не зайдёт сзади, не набросится на меня с тыла, это все ложные страхи, детские призраки одиночества и боязни.
Что же все-таки делать и надо ли? Ведь Эя не оговорила срок своего возвращения. Вдобавок внутреннее чувство подсказывало, что Снежка жива. Я продолжал верить в это, хотя, возможно, только лишь потому, что ничего другого мне не оставалось. Но где же Эя, куда делись её соплеменники?
Я так мало знал о её мире, что не мог ни на что решиться. Может быть, все идёт, как надо, что для них лишний час…
Хотя был уже вечер, нигде так и не занялся дымок очага. Никто не выходил наружу, не выпускал детей, все точно вымерло или уснуло. Нет, что-то во всем этом было не так, очень даже не так. Селение притаилось, замерло не к добру.
“День ежа”. Как я мог забыть эти слова Эй, не придать им значения! Ёж свёртывается, выставляя колючки, замирает, пока длится опасность, все очень и очень похоже. Это мне наблюдение за домами ничего не сказало, но Эя сразу уловила неладное, насторожилась, почуяла тревогу своих близких. Что же крылось за этим, какая угроза? Звери не могли потревожить стойбище, человек задолго до этого времени стал самым свирепым хищником Земли, дома на него никто не осмелился бы напасть. Набег другого племени? Это было возможно. Но почему тогда нигде никаких дозорных, почему Эя не предупредила меня?
Не выдержав, я сбежал к озеру, но оттуда все было видно хуже, чем сверху. Круто поднимался противоположный скат, тёмная у берегов вода ходила кругами, будто её поставили на огонь, всплёскивалась с шумом, колыхала глянцевые листья кувшинок, жемчужно розовела там, куда ещё не дотянулись тени, жила своей жизнью, столь же далёкой от человеческих забот, как первая искра звезды в синеющем крае неба.
Делать мне здесь было нечего, я поспешно вскарабкался наверх.
И тут я увидел Эю.
Она уже спустилась к воде, странно изменённым шагом брела по песчаному намыву, шла, как будто вокруг была непроницаемая тьма. Однако глаза её не были слепы, незрячи скорей были сами движения, ноги ступали врозь, обвисшие, словно лишённые мускулов, руки колыхались не в такт шагам, в этой рассогласованности было что-то нечеловеческое, более похожее на походку повреждённого робота. В воду Эя вошла так, будто собиралась пересечь озеро пешком, и поплыла, лишь очутившись в воде по ноздри. Но и тогда её движения сохранили прежнюю надломленную машинальность.
Я смотрел обомлев.
Выходя на берег и поднимаясь по склону, она ни разу не замедлила шаг, не оступилась, но и не уклонялась от сомкнутых ветвей, не поднимала рук, чтобы отвести хлещущие удары, мерно шла напролом, и чем ближе она подходила, тем было очевидней, что движется не сам человек, а его подобие. Это было страшно, но в те мгновения во мне перегорел всякий испуг. Один! Я остался один среди смыкающихся теней ночи, потому что меня уже оставила всякая надежда увидеть Снежку, а в том, что ко мне приближалось, ничто не напоминало прежнюю Эю.
— Что с тобой? — отступая, прошептал я.
Ничто не изменилось в её походке. Теперь нас разделяло всего несколько шагов, я отчётливо различал белое, как снег, лицо Эй, мертвенно пустые глаза, капли воды на щеках. Она остановилась, как шла, губы не шевельнулись в ответ.
Шагнув, я судорожно сжал её мокрые безвольные плечи, повернул лицо девушки к свету. Голова Эй запрокинулась, в зрачках пусто и призрачно качнулось вечернее небо, такое же стылое и чужое, как их взгляд.
— Что с тобой? — закричал я прямо в эти слепые неподвижные глаза.
— Я умерла, — прошелестел едва различимый голос.
В дрогнувшие зрачки вкатилась прозрачная, крохотная в них луна. Мои сжатые пальцы осязали тепло человеческого тела, но это было все, что в нем осталось от жизни. То, что в детстве однажды глянуло на меня с могил, снова близко и жутко смотрело в упор, но там стояли наделённые бесплотным существованием, понятные мне нелюди, а здесь передо мной был живой мертвец.
Тут провал, дальнейших секунд я не помню. Возможно, минут? Что-то кинуло меня к машине. Я всем телом вжимаюсь в холодный металл, словно в нем избавление от того ужаса, который стоит за плечами. Бок машины дышит горелой окалиной, в нем, знакомом, несомненность и моего существования. Там, внутри, четвёртая в левом подлокотнике кнопка, крайняя; она от всего, от забвения и от безумия, от призраков и от страхов; возможно, она ещё и от чёрной магии, которая живого человека обращает в ходячий труп. Меня корчит от хохота, но наружу, это я твёрдо помню, не вырывается ни звука. Я вламываюсь в машину, навстречу мне плещется тихий, такой родной и надёжный, свет приборов.
Я валюсь на сиденье, унимаю раздирающий хохот, зализываю невесть откуда взявшуюся ссадину на пальце. Все в порядке, кнопка подождёт. Меня колотит озноб, руки трясутся, но я быстро нахожу то, в чем нуждается Эя. Наука против колдовства, пусть так. И мне не помешает. В общем-то все равно, на что мне теперь жизнь? Может быть, она и ни к чему, но прежде разберёмся. Эю я в обиду не дам. Не дождётесь, сволочи!
Глоток, этого достаточно. Теперь наружу.
Все серо, безвидно в сумерках. Эя тенью стоит там, где стояла, человек, из которого вынули душу. И кто? Сородичи, близкие. Какая нелепая, чудовищная, непостижимая магия! Наш век близок к тому, чтобы вдохнуть разум в неживое, её век, похоже, решил обратную задачу.
И как решил! Я и то едва не сломался, а ведь магия была направлена не против меня.
Что ж, поборемся. Вынуть-то душу вынули, а все-таки Эя вернулась ко мне. Все-таки вернулась…
Я поднёс стимулятор к её губам. Она их не разжала. Зачем мертвецу пить? Все верно. А зачем ему куда-то идти? Говорить?
— Пей!
Робот повинуется приказам, Эя повиновалась. Глоток перехватил ей дыхание, она закашлялась, согнулась пополам. Так, хорошо, мертвец не кашляет, вегетативка не поражена, ну, маленькая, ну, сестричка, оживай, нечего, нечего, подумаешь околдовали, с кем не бывает, наша магия посильней, психорол — это тебе не наговоры…
Я обнимал Эю, подбадривал, чувствовал, как под ладонями оживают мускулы, как теплеет внутри худое озябшее тело, как одеревенелая кукла снова становится человеком, могущественная психохимия исправно делала своё доброе дело.
Потребуется ли ещё внушение? Я вернулся к машине, достал запасную одежду и стал натягивать её на Эю, чтобы девушку не доконал ночной холод. Она повиновалась, как ребёнок, дышала мне в шею, казалось, безучастно принимала заботу, но стоило мне отодвинуться, чтобы затянуть молнию на куртке, как она рванулась, прижалась всем телом и, спрятав лицо на груди, заплакала молча, безнадёжно, потерянно.
— Ну, что ты, что ты, — шептал я, гладя её вздрагивающие плечи. — Все обошлось, все хорошо…
— Я мёртвая. — Она прижалась ещё сильней. — Мёртвая, мёртвая…
— Глупости! — Я повернул её лицо к себе. — Чушь! Ты дышишь, ты плачешь, ты живая. Живая! Я тебя расколдовал, понятно?
— Нет. — Голос её опять сник. — Ты не можешь.
— Почему?
Запинаясь, она объяснила почему. И пока объясняла, из её голоса уходила жизнь, лицо гасло, она удалялась от меня, точно и не плакала вовсе, не искала помощи и сочувствия, не была прильнувшим ко мне, как к матери или отцу, ребёнком, таким не похожим ни на прежнюю Эю-воительницу, ни на недавнюю Эю-робота. Не все было ясно в её словах, но кое о чем я мог бы и сам догадаться.
Родовое сознание — вот слово, которое объясняло многое, если не все. Человек, в отличие от многих других существ, не способен долго и без ущерба жить в одиночестве, этим он похож на пчелу или на муравья, ибо общество столь же властвует над душой, как земное тяготение над телом. Это так же верно для нас, как и для наших далёких предков. Вне общества посреди самых райских кущ для нас расстилается незримая и неосязаемая, но не менее страшная, чем любая Сахара, пустыня жизни. До неё не надо далеко идти, она рядом, и только близость людей оградой встаёт меж ней и человеком. Но эта ограда может быть и фасадом дворца, и стеной каземата. Причём сразу тем и другим одновременно.
Для меня семьёй было все человечество, для Эй — одно её племя, и разница здесь не только количественная. Для историков памятен тот испуг, который возник в первые десятилетия научно-технической революции. Бездушная техника, к которой человек привязан, не лишает ли она души его самого? Роботизация — не роботизирует ли она человека? Не будет ли он стандартизирован, как машина? Не превратится ли в винтик, серийно штампуемый по всем правилам изощрённой науки? Смятенному сознанию рисовались бесконечные, от полюса до полюса, шеренги людей, запрограммированных, как серийные киберы.
Они не туда смотрели, эти встревоженные: то, что виделось им в грядущем, находилось в прошлом. В том времени, где немногие приравнивали многих к скоту, к предмету хозяйства и обихода, а это состояние повсеместно длилось не век и даже не тысячелетие. Там же, где дело до этого не дошло, там было другое. Свобода? Да, Эя, конечно же, не была рабой…
Она была членом родовой общины.
За пределами оазиса человека ждёт жажда и смерть. За пределами рода может не быть ни жажды, ни голода, все равно участь отщепенца трагична. Того, кто надолго исчез и как-то сумел вернуться, род может счесть оборотнем, мертвецом, для него не найдётся ни еды, ни крова, там, где он был счастлив, от него отшатываются мать и отец, дом, куда он из последних сил стремился, отвергает его как зловещего призрака. И что бы живой мертвец ни говорил, ни делал, для него все бесполезно, он отторгнут и обречён, хуже, чем прокажённый.
Это не правило, но и не исключение, это черта родового сознания, дичайшая и нелепейшая для нас, вполне понятная для людей далёкого прошлого. Одиночка долго прожить не сможет, его погубит не голод, так хищники, так что-то ещё, это всем известно, не раз подтверждено опытом, а раз так, значит, после какого-то срока возвращается не человек, а дух. Нет жизни вне рода! Нет и не может быть, как в гиблой, за чертой оазиса, пустыне, а дух погибшего, оборотень, так же реален для древнего сознания, как вкрадчивый ход змеи, как удар небесного грома. Оборотня надо заклясть и изгнать, чтобы он увёл с собой смерть, лишь так можно обезопасить род. Ну а в колдовское заклятье каждый верит настолько, что внушение любого убивает не хуже яда.
Эя вернулась слишком поздно. Вдобавок, если я правильно понял, особую роль сыграли зловещие обстоятельства её исчезновения. Так или иначе, род счёл Эю мертвецом. И она в это поверила. Не могла не поверить! Вот этого я постичь не мог, хотя знал, что именно так должно быть, хотя сама Эя, ещё живая, ещё говорящая, чувствующая, стояла передо мной в такой прострации, что даже могущий поднять покойника психорол вызвал в ней лишь краткую вспышку бодрости.
Но уж если это могучее средство оказалось бессильным… Моя наука могла заменить кровь, всю до последней капли, могла дать другое сердце, другие глаза, но средства заменить психику я не знал. Неужели, ну неужели эта сильная, смышлёная, своенравная малышка и прежде была лишь оболочкой человека, маской, сквозь глазницы которой на меня смотрела не личность, а родовая душа? Душа, которую вот сейчас племя вынуло с той же лёгкостью, с какой мы вынимаем платок из кармана? Неужели все так просто и в этом вся тайна психики, кажущаяся нам безмерной, как звёздное небо над головой.
Нет, подумал я с мрачной решимостью, ещё не все средства испробованы. Но первоочередное сейчас не это…
— Ты меня слышишь, слышишь?
— Да.
— Ты видела Снежку?
— Нет.
— Узнала о ней что-нибудь?
— Да.
— Она жива?
— Нет.
— Её убили?
— Нет.
— Сама умерла?
— Нет.
— Так где же она? Что с ней?!
— Её принесли в жертву.
Я закрыл глаза. Рука сама собой дёрнулась к разряднику. Спокойно, осадил я себя, спокойно. Здесь нет извергов и убийц, здесь, на этой земле, есть только прошлое твоего рода.
— Где, когда и кому она принесена в жертву?
— Дракону.
— Какому дракону?!
— Тому, в горах.
— За что?!
— Так велел род.
— Эя, ты можешь объяснить? Что плохого сделала Снежка? Почему её принесли в жертву? При чем тут дракон?
— Дракон летал и жёг. Дракона надо было умилостивить.
Я вытер охолодевший рот.
— Когда это случилось?
— Вчера.
— Дракон… как он выглядит?
— Он ярче солнца и страшней пожара.
— Дракон принял жертву?
— Да.
— Откуда ты знаешь?
— Он успокоился.
— К нему можно подойти?
— Нет.
— Как же тогда… как же ему доставили жертву?
— Положили перед ним на скалу.
— Живую?
— Да.
— Хватит! Летим к дракону.
Эя промолчала, ей было все равно. Она и отвечала как говорящий автомат. Так же безропотно она дала себя усадить в машину.
Мне тоже было уже все равно.
Мы взлетели.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Видел ли я что-нибудь, когда машина проносилась над гребнями скал и чёрной щетиной леса? Все было чужим и мрачным. Небо, лишённое привычных огней внеземных поселений, сам наш полет над сумрачной в лунном свете землёй; дракон, к которому мы мчались и который издали давал о себе знать багрово пульсирующим сиянием; мы сами, два безмолвных робота, которым уже все было безразлично.
Багровое свечение разгоралось. Его источник был скрыт за гребнем котловины, чьи угрюмые в складках теней утёсы, приближаясь, все отчётливей выступали из мрака. Я был в том состоянии, когда мне ничего не стоило с ходу ринуться на любое, хоть из прошлого, хоть из будущего, чудовище, но испечься в лаве, которая, очевидно, и полыхала за гребнем, — до этого я ещё не дошёл. Прожекторами осветив склон, я осторожно замедлил ход и, приглядевшись, выбрал среди скал удобную для посадки площадку. Эя на все смотрела так же безучастно, как раньше, в её тёмных неподвижных глазах глохли красноватые мятущиеся из-за скал отблески. Она была не здесь, не со мной, если вообще была. Я вышел один и, не поднимая головы, медленно, как приговорённый, взошёл на гребень.
Как описать то, что открылось за ним?
Я ждал, что внизу, у моих ног, окажется спокойно пламенеющая лава, которую воображение соплеменников Эй наделило жизнью грозного в миг извержения, все испепеляющего существа. В лицо точно дохнул жар и свет, но до его источника было далеко. Вдоль всей продолговатой котловины, окаймляя её, мрачным блеском пылали скалы, так что небо над этим зубчатым венцом казалось непроницаемо чёрным, предельным для самого света. Главный свет исходил не от лавового озерца, которое тоже было, и не от его добела раскалённых краёв, а от того, что, касаясь береговых камней, висело над маревом расплава.