— Бэгли, — обратился я к своему спутнику, — в этих развалинах творится что-то неладное. Туда я и направляюсь. Смотри во все глаза и будь начеку. Бросайся на всякого, кого увидишь, мужчину или женщину. Не наноси увечья, но хватай, кто бы то ни был.
— Полковник, — ответил он с заметной дрожью в голосе, — говорят, тут водится что-то эдакое, вроде как не человеческое.
Однако было не до разговоров.
— Готов ли ты идти со мной, дружище? Вот что важно, — сказал я.
Не говоря ни слова, Бэгли стал навытяжку и отдал честь. Теперь я знал, что могу ничего не опасаться.
Насколько я мог судить, мы шли той же дорогой, что и я раньше, когда услышал вздох. Но мрак был столь непроницаем, что все приметы — деревья и дорожки — в нем тонули. Порой мы ощущали, что ступаем по гравию, порой — по скользкой траве, но не более того. Я выключил фонарь, чтобы не вспугнуть невидимку, кто бы он ни был. Бэгли, кажется, не отрывался от меня ни на шаг, а я старался держать направление на громаду разрушенного дома. Мы, видимо, брели довольно долго, отыскивая во мгле дорогу, о нашем продвижении свидетельствовала лишь чавкающая под ногами грязь. Наконец я остановился, чтобы осмотреться, вернее, угадать, где мы находимся. Было тихо, как всегда спокойной зимней ночью. Звуки, о которых я упоминал: хруст перекатывающихся под ногами камешков, потрескивание сучьев, шелест сухих листьев, шорох крадущегося во тьме зверька, — были ясно различимы, стоило лишь прислушаться, они могли показаться таинственными, если ваш ум не был поглощен другим. Мне они казались благодатными проявлениями жизни природы вопреки мертвящему дыханию мороза. Пока мы так стояли, из лесной низины донеслось протяжное уханье совы. Бэгли, нервы которого были напряжены до предела, дернулся от страха, хотя вряд ли мог бы объяснить, чего испугался. Но моему слуху этот звук был приятен и любезен: я знал, кому он принадлежит.
— Сова, — сказал я шепотом.
— Д-да, полковник, — отозвался Бэгли, зубы которого выбивали дробь.
Совиное уханье раздалось в господствовавшей над парком тишине после того, как мы простояли минут пять не шевелясь. Звук ширился кругами и замирал во тьме. Отнюдь не радующий душу, он почти развеселил меня своей естественностью, избавил от внутреннего напряжения. Я двинулся вперед, ощутив прилив мужества, волнение улеглось.
Вдруг совсем рядом, у самых наших ног, раздался крик. От неожиданности я прыгнул назад, налетев на шершавую каменную стену и куманику, как и в прошлый раз хлестнувшую меня. Этот новый крик восходил от самой земли — низкий, стенающий, хватающий за душу, исполненный страдания и боли. Невозможно описать, как разнился он от уханья совы: в одном было здоровое буйство и естественность, не вызывавшее у вас сердечной боли, от другого стыла кровь в жилах. Я старался сохранять присутствие духа, но руки мне повиновались плохо, и я долго возился с фонарем, прежде чем удалось отодвинуть экран. Луч метнулся наружу, как живое существо, разом осветив все вокруг. Можно было бы сказать, что мы стоим внутри разрушенного дома, сохранись от него что-нибудь большее, чем описанный выше обломок стены, на котором держался фронтон. Мы стояли близко от него, как раз напротив дверного проема, выходившего в черноту парка. Свет выхватил из мрака кусок стены с поблескивавшими на ней облачками плюща, раскачивающиеся ветки куманики и зияющий проем двери, ведущей в никуда. Оттуда и доносился голос, затихший, как только вспыхнул свет над этой странной сценической площадкой. Настала минутная тишина, и голос зазвучал с новой силой. Да такой пронзительный и жалобный, что, невольно вздрогнув, я уронил фонарь. Пока я шарил в темноте, стараясь подобрать его, мою руку стиснул Бэгли, видимо, упавший на колени, но я был слишком поглощен происходящим, чтоб удивиться этому. Он ухватился за меня в порыве страха, утратив все свое обычное достоинство.
— Милостивый Боже, что это, сэр? — произнес он, задыхаясь. Поддайся и я страху тогда, нам обоим, несомненно, пришел бы конец.
— Не имею понятия, как и ты, — ответил я. — Мы пришли сюда, чтобы узнать это. Вставай, любезный, вставай! — Я заставил его подняться. — Пойдешь вокруг стены или останешься здесь и будешь светить?
С искаженным от ужаса лицом он пробормотал: — Нельзя ли нам тут остаться вместе, полковник? — У него тряслись колени. Я подтолкнул его к стене и сунул фонарь в руки.
— Стой здесь, пока я не вернусь. Возьми себя в руки, дружище, и следи, чтоб никто не проскользнул мимо, — приказал я ему. Голос раздавался на расстоянии двух-трех футов от нас, не больше. Я двинулся вдоль наружной стороны стены, стараясь не отходить от нее. Фонарь плясал в руках у Бэгли, а с ним и сноп лучей, который пронзал пустой дверной проем: в продолговатом световом пятне видны были осыпавшиеся углы фронтона и свисающая листва. А может, «оно» там в куче, темнеющей у стены? Вступив в столб света на пороге, я бросился на эту кучу, вытянув вперед руки, но то был лишь куст можжевельника, приткнувшийся к стене. Однако вид моей фигуры, выросшей на пороге, ударил Бэгли по нервам, он налетел на меня и вцепился в плечо: «Я поймал его, полковник! Поймал!» — кричал он, торжествуя. Он было решил, что невидимка оказался человеком, и испытал мгновенное облегчение. Тут голос зарыдал снова. Он раздавался где-то между нами, у самых ног, причем так близко, как будто исходил от нас, а не от какого-то другого существа. Выпустив мое плечо, Бэгли рванулся к стене — челюсть у него отвисла, как у умирающего. Должно быть, в этот миг он осознал, что пойманный им человек был я. Признаюсь, что я владел собой немногим лучше. Выхватив у него фонарь, я стал вертеть им во все стороны, но не увидел ничего нового: все тот же куст можжевельника, который, как мне казалось, прежде тут не рос, та же глянцевитая путаница плюща и колеблющаяся куманика. А голос, между тем, приблизился к моим ушам — рыдающий, молящий, как о спасении жизни. Произносил ли он в самом деле то, что слышал Роланд, завладел ли его рассказ моим воображением, не знаю, но голос продолжал взывать, порою оформляясь в четко различимые слова, звучавшие то тут, то там — с разных сторон, словно его обладатель медленно ходил взад-вперед: «Матушка! Матушка!», и дальше слышалось стенание. Когда я несколько пришел в себя, немного привыкнув к происходящему, ибо человеческий ум привыкает ко всему, мне почудилось, что какое-то неприкаянное, несчастное существо расхаживает перед закрытой дверью. Порой — но, может, то была игра разгоряченного воображения — мне слышалось что-то вроде стука в дверь, и дальше следовал новый взрыв отчаяния: «Матушка! Матушка!». Все ближе, ближе к тому месту, где я стоял с фонарем, то передо мной, то позади меня — смятенный, горестный, стенающий голос плакал перед отсутствующей дверью, которую нельзя было ни отворить, ни запереть.
— Ты слышишь, Бэгли? Слышишь, что он говорит? — вскричал я и шагнул через порог. Бэгли лежал, привалившись к стене, с погасшим взглядом, полумертвый от страха. Губы его шевелились, словно он силился ответить, но изо рта не выходило ни звука. Затем он поднял руку в каком-то диковинном, повелительном жесте, словно призывая меня помолчать и прислушаться. Трудно сказать, как долго я стоял, повинуясь ему. Происходившее все больше интересовало меня, и я почувствовал неописуемое волнение. Передо мной разыгрывалась сцена, почти зримая, которую легко было истолковать: кого-то оставили за запертой дверью, и этот «кто-то» беспокойно ходил туда-сюда. Порою голос становился глуше, как будто доносился снизу, порою отдалялся на несколько шагов и звучал резко, ясно. «О, матушка, впустите меня! О, матушка, матушка, впустите меня. Впустите меня! Впустите!» — отчетливо слышалось каждое слово. Немудрено, что у моего мальчика сердце разрывалось от жалости. Я пытался сосредоточить мысли на Роланде, на его уверенности в том, что я найду выход из положения, но все у меня плыло перед глазами, хотя страх немного отступил. Наконец, слова замерли, сменившись плачем и стонами. Я вскричал: «Ради Бога, кто вы?» В душе у меня шевельнулось чувство, что поминать имя Божье — святотатство, раз я не верю ни в духов, ни в сверхъестественные силы, но все же помянул Его и стал ждать ответа, страшась, что он последует. Не знаю, почему я так боялся, но у меня было чувство, что я этого не перенесу. Ответа не было. Стенания продолжались, затем голос, подобно человеческому, возвысился, и снова раздались слова: «О, матушка, впустите меня! О, матушка, впустите меня!» — от этого переворачивалось все внутри.
«Подобно человеческому» — что я хотел этим сказать? Пожалуй, теперь я испытывал меньшую тревогу, чем раньше, ко мне понемногу возвращался здравый смысл. Я, кажется, объяснил себе, что все происходившее случилось в прошлом, а ныне то было лишь воспоминание о подлинных событиях. Не могу сказать, почему это объяснение удовлетворило и успокоило меня, но так оно и было. Я стал относиться к этому всему, как к представлению, совсем забыв о Бэгли, который так и лежал у стены, по-видимому, потеряв сознание. Из этого странного оцепенения меня вывело неожиданное происшествие, от которого у меня душа ушла в пятки: мимо меня кто-то промчался, и в дверном проеме возникла огромная темная фигура, размахивавшая руками. «Входите! Входите!» — кричала она хрипло, во всю мощь глубокого басистого голоса. После чего Бэгли — а это был он — рухнул на пороге. Менее искушенный человек, чем я, он не вынес напряжения. Я не сразу пришел в себя и осознал, что нужно делать. Лишь потом я вспомнил, что с той минуты, как моим вниманием безраздельно завладел Бэгли, голоса больше не было слышно. Со стороны картина, должно быть, выглядела диковинно: огромное пятно света, мертвенно-бледное лицо Бэгли на голой земле, склонившийся над ним человек, делающий какие-то странные движения — я пытался привести его в чувство. Наверное, можно было счесть меня убийцей. Когда я ухитрился наконец влить ему в рот немного бренди, он сел на землю и стал дико озираться по сторонам.
— Что случилось? — проговорил он, затем, узнав меня, сделал усилие, чтоб встать, и еле слышно забормотал: — Прошу прощения, полковник.
Как можно осторожнее я повел его домой, уговорив опереться на мою руку. Этот сильный человек был слаб, как дитя. К счастью, на время ему отказала память. Кстати говоря, с тех пор, как Бэгли упал в обморок, голос смолк и наступила тишина.
— У вас в доме эпидемия, полковник, — сказал мне на следующее утро Симеон. — Что все это значит? Теперь ваш дворецкий бредит «голосом». Это, знаете ли, никуда не годится. Сколько я понимаю, и вы заразились тем же.
— Да, доктор, заразился. Я намеревался поговорить с вами. Разумеется, вы отлично лечите Роланда, но у мальчика нет бреда. Он не безумнее нас с вами. Он говорит правду.
— Не безумнее меня или вас? Я никогда не полагал, что он безумен. У него умственное перевозбуждение, лихорадка. Не знаю, чем заболели вы. У вас очень странное выражение глаз.
— Полноте, доктор, невозможно всех нас уложить в постель. Лучше проверьте жалобы и сами вслушайтесь в симптомы.
Доктор пожал плечами, он был само терпение и внимание. Он не поверил ни одному моему слову, это ясно, но ни разу не перебил меня.
— Дорогой друг, — ответил он, — мальчик рассказывал мне то же самое. Это эпидемия. Когда кто-то становится жертвой чего-либо подобного, можно с уверенностью сказать, что появится и второй, и третий такой же.
— И чем вы это объясняете?
— Объяснение — совсем другое дело. Не существует объяснений для причуд, которым подвержен наш мозг. Положим, это обман чувств, игра природы — эха или ветра, какие-то акустические аномалии…
— Пойдемте со мной нынешней ночью, и вы составите собственное мнение, — сказал я.
Мои слова заставили его громко рассмеяться: «Недурная мысль! Но если станет известно, что Джон Симеон охотится за привидениями, моя карьера будет навсегда погублена».
— Вот то-то! — воскликнул я. — Вы напускаетесь на нас, невежд, со своими акустическими аномалиями, но опасаетесь вглядеться сами в то, что за этим стоит на самом деле, из страха, что вас высмеют. Такова наука!
— Дело не в науке, а в здравом смысле, — возразил Симеон. — Это явление предстает перед нами прежде всего как галлюцинация. Взяться исследовать его означает способствовать распространению нездоровых тенденций. Что хорошего может из этого произойти? Даже удостоверившись в том, что все так, как вы говорите, я не поверю в привидения.
— Мне следовало давеча предупредить вас: я вовсе не стремлюсь, чтобы вы в них поверили, — парировал я. — Если вы докажете, что это галлюцинация, я буду вам чрезвычайно признателен. Пойдемте, кто-то ведь должен со мной пойти.
— Однако вы невозмутимы! Ведь вы уже вывели из строя этого беднягу, вашего дворецкого, который превратился чуть не в сумасшедшего. Ну ладно, в порядке исключения составлю вам компанию. Если вы предоставите мне ночлег, для соблюдения приличий я появлюсь у вас завтра вечером, после объезда пациентов.
Мы уговорились, что я встречу его у ворот, и мы отправимся к месту вчерашних происшествий, не заходя в дом, чтобы никто ни о чем не проведал. Трудно было надеяться, что причина внезапной болезни Бэгли не достигнет ушей слуг, да и не только слуг, и потому лучше было действовать как можно неприметнее. День, казалось, тянулся бесконечно. Мне пришлось довольно много времени провести с Роландом, что было сущей пыткой: чем я мог утешить мальчика? Ему, несомненно, становилось лучше, но состояние его все еще внушало опасения, а страстное волнение, с которым он бросился ко мне как только мать вышла из комнаты, наполнило меня тревогой.
— Папенька! — сказал он тихо.
— Да, мой мальчик. Я отдаю этому делу все свое время и предприму все, что в моих силах. Пока я не пришел ни к какому выводу. Я не упускаю из виду ничего из сказанного тобой, — уговаривал его я.
Но предложить разгадку, которая удовлетворила бы его живой ум, я не мог, а это было тягостно — ведь нужно было как-то успокоить мальчика. С тоской глядел он на меня своими огромными голубыми глазами, которые на его бледном осунувшемся лице казались еще больше и горели лихорадочным блеском.
— Ты должен доверять мне, — добавил я.
— Конечно, папенька. Папенька понимает меня, — сказал он себе, словно стараясь отогнать сомнения.
Я ушел, как только представилась возможность. Сын был дороже мне всего на свете, его здоровье составляло первейшую мою заботу, но, поглощенный той, другой заботой, я предпочитал отложить мысли о нем на потом, что было самым непостижимым во всей этой истории.
В одиннадцать часов вечера я встретил Симеона у ворот. Он приехал на поезде, и я потихоньку впустил его в парк. Я был так озабочен предстоящим экспериментом, что миновал руины, почти не удостоив их внимания, если вы можете меня понять. Фонарь мой был зажжен, и я увидел, что доктор держит наготове витую восковую свечку.
— Нет ничего лучше света, — сказал он своим насмешливым тоном.
Ночь была на редкость тихая — установилось полное безмолвие — и не очень темная. Идти, не сбиваясь с дорожки, было легко. Подходя к месту, мы услышали сдавленные стоны, прерываемые отчаянными всхлипываниями.
— Надо полагать, это и есть ваш голос, — обратился ко мне доктор. — Я ожидал услышать нечто подобное. Должно быть, какой-то несчастный зверек попал в одни из ваших дьявольских капканов. Это где-то рядом, в кустах, вы его найдете там.
Я ничего не сказал. Я не испытывал особого страха, скорее, предвкушая дальнейшее, — победоносную уверенность. Я вел его туда, где мы с Бэгли стояли накануне. В той особой тишине, какая бывает зимней ночью, можно было расслышать, как фыркают в конюшне лошади, как в доме закрывают окна. Симеон зажег свечу и пошел вперед, пристально вглядываясь во тьму и обшаривая каждый уголок. Мы напоминали двух разбойников, готовящих засаду горемыке-путнику. Ни единый звук не нарушал царившее вокруг спокойствие. До развалин было еще далеко. Вдруг стоны прекратились. На небе загорелась первая звездочка, потом вторая, казалось, они удивленно взирали с высоты на наши странные поступки. У Симеона то и дело вырывался сдавленный смешок.
— Так я и думал, — говорил он. — То же самое происходит со столами и со всей этой потусторонней машинерией. Стоит появиться скептику, и эксперимент проваливается. Сколько времени, вы полагаете, нам следует тут пробыть? Нет, я не ропщу, только сообщите, когда вы сочтете себя удовлетворенным, ибо я вполне удовлетворен.
Не стану скрывать, что я был весьма обескуражен ходом событий, ибо выглядел легковерным простаком. Это давало доктору такое превосходство надо мной, какое он бы не получил никак иначе. Я мог бы предсказать все поучения, какие он произнесет в последующие годы, я видел заранее, каким невыносимым и безмерным станет его материализм и скептицизм.