Путь ойати оставался путем изысканных радостей, утонченного наслаждения; судьба ойадо требовала глубочайшей отдачи и посвящения - но для подлинного успеха на этом поприще не достаточно было усердной работы или внимательного ученичества. Ойа будто сама выбирала тех, кто годился быть ей в мире проводником, доверенным представителем; какое-то неуловимое, неопределимое качество требовалось ей в человеке, дабы раскрыться во всей своей полноте. Стать неплохим ойадо, при желании, мог любой; занятие это было вполне востребованным, и позволяло свести концы с концами уж всяко не хуже ремесла перевозчика - ойа, однако же, казалась Мичи явлением столь особенным, столь драгоценным и значимым, что связать с ней свою судьбу он готов был не раньше, нежели доподлинно убедится, что именно таковы настоящие путь его и призвание.
Лицо Аши приняло выражение торжественное, немного даже отсутствующее. Измельчив около половины благоуханного листа сангали, он открыл сверток с сердцевинами иду, прямо на бумаге расколол одну из них пестиком, выбрал подходящего размера кусочек, раздробил его в ступке, стараясь не стучать слишком сильно - то ли чтобы драгоценные крупинки не выскакивали наружу, то ли чтобы не нарушать обволакивающей, ластящейся, едва устоявшейся тишины. Перемешивая в вайгни готовую смесь всех четырех составляющих, он слегка подбрасывал и просеивал ее кончиками пальцев, пока не решил, что ойа достаточно подышала, и кивком предложил Мичи насладиться ароматом.
Конечный вкус ойи, по поводу которого Мичи обыкновенно легко мог высказать предположение, еще только ознакомившись с исходными составляющими, обещал быть невероятным. Обхватив ладонями чашу, Мичи долго вдыхал нежный, будоражащий запах. Наконец, собравшись с силами, он оторвался от вайгни и протянул его Аши. Тот принюхался, втягивая воздух резко и коротко, недоверчиво хмыкнул, бросил на Мичи быстрый оценивающий взгляд и потянулся за джуми. Высокий медный сосуд с двойной тонкой ручкой, испещренный узором из бесчисленных впадинок, показался Мичи великолепным. По щепотке, чуть растирая пальцами, Аши пересыпал в него большую часть готовой смеси; наклонив вайгни, собрал до последней пылинки остаток. Вытащив глиняный кувшин с узким высоким горлом, вливал тонкой струйкой воду, приподнимая сосуд все выше над горлышком джуми, пока тот не наполнился почти доверху.
Несколько раз похлопав ладонью по донышку джуми, Аши поставил его на жаровню, до половины утопив в успевшем уже хорошенько прогреться песке. Прикурив трубку от яркой головешки, взятой из очага, он пару раз пыхнул, ухватил джуми за рукоятку и принялся медленно выписывать в песке спирали: расходящиеся и сходящиеся.
Джуми завел свою песню: глубокая, гулкая первая нота перешла в дробное потрескивание, слившееся понемногу в ровный, звонкий, высокий звук, который становился, по мере закипания, все приглушеннее, ниже - пока, наконец, замерев на мгновение, ойа не рванулась вверх густой шапкой пены, с шипением - быстрым, яростным. Мичи прислушивался к древней этой музыке, наблюдая за размеренными движениями ойадо, сосредоточенно выпуская маленькие, частые, медленно плывущие над столом завитки дыма. Аши дождался последнего из возможных мгновений, когда пенка поднялась так высоко, что готова была вот-вот уже свеситься через край джуми, в этот миг находившегося - Мичи оценил мастерство - точно посередине жаровни, в сердцевине последней спирали; ловко приподнял сосуд над песком и слегка постучал донышком о столешницу.
- Гляди, как поймал это я ее, а? То-то же!
Возвышенная сосредоточенность Аши, похоже, уступила место обычной его задорной живости. Успевая нарисовать донышком закипающего джуми спираль, с каждым разом все меньшую, и все так же ухитряясь поймать самый, что ни на есть, распоследний миг, он повторил процедуру четырежды, поставил сосуд на стол и принялся рыться на полках в поисках подходящих чашек.
Ойу не следовало пить только что снятой с огня. Горячей - да, наслаждаясь игрою вкусов, что разворачивалась по мере ее остывания - но не кипящей, и уж ни в коем случае не холодной. Аши поставил перед Мичи две глиняные чашки без ручек. Одна снаружи была терракотовой, а внутри - светлого песочного цвета; другая - угольно-черной, с облачно-белой внутренностью. Готовую ойу Аши разлил поровну, добавляя понемногу то в одну, то в другую чашку, покуда каждая не наполнилась.
Мичи выбрал себе терракотовую. Представив ойу сторонам света и легко поклонившись Аши, он сжал чашку в ладонях, вдохнул поднимавшийся над ней умопомрачительный запах и осторожно сделал маленький первый глоток. Он не раз уже слышал истории, казавшиеся ему небылицами; не пробовал сам, не надеялся даже; не знаком был ни с кем, кому довелось бы ее отведать - однако узнал этот вкус сразу, и знание было несомненным, точным, определенным. Аши только что приготовил ойу сплетения судеб.
Отведать ойи сплетения судеб можно было столь же часто, как повстречать в мире искреннюю дружбу и подлинную любовь. Как и всякую ойу, ее невозможно было приготовить намеренно - Мичи было хорошо известно, что ни один ойадо не мог заранее с точностью знать, что выйдет в итоге, что именно у него получится. Мастерство позволяло всякий раз создавать шедевры непревзойденного вкуса - но одного мастерства было недостаточно. Ойа, как и полагается всякому чуду, случалась. Она происходила. Она была тем, чем единственно и могла: всей полнотой мгновения. Она словно бы обнаруживала и заполняла пустоты - возвращала утраченный покой, восстанавливала угасшие силы, воскрешала надежды, робкому придавала смелость, потерянному подсказывала направление. Она будто привносила то, чего недоставало здесь и сейчас, позволяя ойати пережить волшебный миг законченного совершенства. Происходящее отражалось в ней, словно в зеркале - и зеркало это все на свете показывало ровно таким, каким оно и являлось на самом деле. Подобно тому, как тьма исчезает, стоит зажечься свету, ойа устраняла всякую кажимость: важные вещи открывали подлинное свое значение, а всякая суета прекращалась сама собой, поскольку в ней больше не оставалось ни малейшего смысла. Точнее, переставала казаться суетой: бесконечность и полнота бытия включала в себя, не теряя ни капли величия, и глупость человеческую, и гордыню, и страсти, и борьбу, и погоню, и мерцание звезд, и рыбу, плывущую в глубине, и рыбака в лодке, и огонь в очаге, и стук молотка в мастерской, и старость, и дырявые башмаки, и сушеный акади, и шелест страниц - всему находилось место, все было приемлемо, все - значимо, все - правильно, все - в самое это мгновение - совершенно. Предлагая взгляд с точки зрения вечности, ойа не давала прямых ответов: она указывала путь. Она не была знанием - она была истиной.
И когда чьи-то отдельные, казалось бы, жизни, в действительности составляли - или должны были, предназначены были составлять единое целое - она становилась ойей сплетения судеб. Она не меняла порядка вещей; лишь открывала его, свидетельствуя об истинном положении дел ясно и недвусмысленно, утверждая и подтверждая.
Часто влюбленные пары, не понимая подлинной природы ойи сплетения судеб, но вполне очарованные уже одним только звучанием ее имени, да наслушавшись, к тому же, сказочных историй, наделявших ее волшебным свойством соединять отдельные жизни в вечности, приглашали известных ойадо с просьбою приготовить для них этот напиток, способный стать высшим благословением их союза, наилучшим из добрых предзнаменований. Того же, в попытке вернуть утраченную, стершуюся с годами свежесть и яркость чувств, искали и люди, прожившие долгую жизнь бок о бок. Цена, что в таких случаях с готовностью предлагалась за чашку ойи, могла доходить и до полного золотого; впрочем, ни малейшей гарантии успеха в подобном деле не было, да и быть, по определению, не могло. Вероятность нарваться на самозванца или мошенника была достаточно высока - впрочем, хороший ойадо непременно пытался сразу же объяснить очевидную для него причину затруднения, настаивал на полном и окончательном вознаграждении лишь по завершении дела, и брал за саму попытку не больше серебряной монеты. В его власти, в конце концов, было лишь честно выполнить свою часть работы - и отойти в сторону, устраниться, предоставляя ойе случиться ровно такой, как сама она посчитает нужным.
Принимая подобные приглашения, мастера привычно уже настаивали на плате вперед: ойа желания была частой гостьей таких церемоний. В таком случае ойадо, уже получившему честно заслуженный кошти, оставалось разве что вежливо удалиться, предоставив влюбленным наслаждаться обществом друг друга - и удалиться, желательно, поскорее. Вкусив ойи желания, влюбленные вскоре переставали уже не только придавать значение присутствию постороннего человека, но едва ли даже и замечали его. Ойаны выходили из положения с помощью особых комнаток для уединений; за небольшую плату они предлагались в подобных случаях посетителям - деликатно, но порой весьма настойчиво - ибо для выпивших темной ойи желания, поглощенных и захваченных водоворотом чувств, на какое-то время в мире не существовало уже ничего, кроме объекта их страсти.
Волшебные искорки вкуса ойи восторга и восхищения; спокойная глубина ойи понимания и согласия, драматично перемежающаяся в сложной гармонии горечь и сладость оттенков ойи постижения противоположности - часто именно так проявляла себя ойа, открывая любящей паре истинную природу их отношений.
В тех случаях, когда вспыхнувшим чувствам не суждено было длиться, в силу неглубокой их, мимолетной природы, изящная легкость ойи полноты мгновения становилась не только прекрасным утешением, но и счастливой возможностью насладиться очарованием встречи, не отягощенной невозможным, а потому совершенно излишним будущим.
Светлая печаль, присущая вкусу ойи окончательной завершенности, становилась роскошным прощальным подарком тем, чье время быть вместе подошло к естественному своему концу, а путям отныне суждено было разойтись. Оставив, наконец, обиды и взаимные требования, мучительную борьбу и несбыточные надежды, приняв неизбежное расставание с легким сердцем, можно было заново, напоследок, ясно увидеть все лучшее друг в друге - предаваться счастливым воспоминаниям до самого утра, и распрощаться тепло, на целую жизнь бережно сохраняя в сердце драгоценные, вместе прожитые мгновения.
Ойа тающей нежности - вот чего в действительности искали все эти пары. Если бы она не случалась почти столь же редко, как и ойа сплетения судеб, и не требовала в приготовлении мастерства, исключавшего, как таковую, даже саму возможность подделки, ее легко было бы выдать за ту - желанную, загадочную и обросшую легендами, как обрастает ракушками днище старого корабля. Она словно была самой любовью, во всей первозданности и полноте: во вкусе ее животная страсть удивительным образом сплеталась с искренним уважением, а слепое восхищение перетекало в глубочайшее понимание - по пути не теряя ни капли. Ойа тающей нежности заключала в едином мгновении спокойную теплоту пройденной рука об руку жизни и восторг первых встреч, радость познания и мудрость принятия, горечь размолвок и сладость примирений, тревоги житейские - и уверенность, что одно-на-двоих бытие вполне самоценно, и каким-то непостижимым образом служит ответом всякой невзгоде. Она сглаживала острые края противоречий и окружала пару словно стеной легкой дымки, ограждающей их собственный мир, очерчивающей нечеткие, расплывчатые его границы.
Обволакивающая, мягкая, теплая нежность обрушивалась внезапно, переполняла и затопляла - и отведавшим этой ойи оставалось разве что молча сидеть, держась за руки, так что и разорвать это прикосновение, и даже отвести взгляд представлялось решительно невозможным. Попытка в такое мгновение выразить нахлынувшие чувства словами неизменно обнаруживала полнейшую свою несостоятельность - но и это было делом, скорее, забавным, лишенным всякой неловкости. Смущенная улыбка неизменно встречалась всеобъемлющим пониманием, сквозящим во взгляде, тонула в улыбке ответной, встречной; признания оставались невысказанными - и все же услышанными, а разделенные чувства будто перетекали меж людьми напрямую, как вода в сообщающихся сосудах, не нуждаясь более в помощи слов: только тишина, и тающая нежность, и молчаливое единение.
Можно было бы сказать, что ойа тающей нежности растапливала сердца, сплавляла их в единое целое - правда же заключалась в том, что тающая эта нежность была качеством, присущим самой лишь паре - никак не ойе. Как и всякая хорошо приготовленная ойа, та лишь открывала истинную природу вещей, обнаруживала подлинное значение событий, указывала на возможности, неочевидные или скрытые - и, позволяя проявиться тому, что есть, по сути, ничего не добавляла и не меняла. Так что, как бы свято ни были уверены в обратном влюбленные, и ойа сплетения судеб в действительности тоже ничего не сплетала.
Мичи прикрыл глаза - и не открывал долго, перекатывая ойу на языке. Когда же он, наконец, поднял взгляд, то обнаружил Аши, смотрящего прямо на него с веселым прищуром. Тот явно понимал, что же, собственно, происходит: некая особая сдержанность, торжественность даже, так и проглядывала сквозь эту его вполне расслабленную манеру держаться.
- Понял, а?
Мичи молча кивнул. Вопросы роились в его голове; говорить, однако же, совсем не хотелось.
- Пока что - попьем, да? Поговорить-то, оно того - всяко еще успеется.
Аши поднял свою чашку, поднес к лицу - поближе, чтобы как следует рассмотреть цвет и вдохнуть аромат напитка; сделал глоток. Мичи последовал его примеру, осознавая, что испытывает нечто невообразимое: вот он сидит за каменной стойкой старой ойаны, держит в ладонях чашку густого, горячего напитка - и в то же самое время, каким-то непостижимым образом, совершенно отчетливо присутствует в чашке ойи, будто бы сам превратился в одну из ее составных частей. Да, вкус ойи определенно содержал столь глубокое понимание его сущности, да еще и выражал его так непосредственно, что Мичи, посвятивший попыткам в себе разобраться годы, полные сомнений, размышлений, догадок и случайных открытий, привыкший считать это захватывающее занятие - весьма, к тому же, далекое от завершения - главным делом своей жизни, прямо таки задохнулся от неожиданности. На короткий миг ему показалось даже, что так - нечестно, нельзя, не должно быть: слишком это легко, слишком просто. Он чувствовал себя подобно человеку, впервые увидевшему свое отражение: все, что было знакомо прежде разве что лишь на ощупь, а то и с чужих слов, внезапно предстало взгляду с полной определенностью, не оставлявшей больше простора воображению. Впрочем, внимание его не задержалось на этой мысли, и тут же вернулось к невероятному откровению, разворачивающейся перед ним тайне. Ойа была им, он - ею.
Сделав еще глоток, Мичи обнаружил, что помимо собственной его сокровенной сущности, словно бы растворенной в напитке, ойа явно содержала и еще кое-что. Законченный, целостный вкус ее словно бы состоял из двух половин - и другая, необъяснимо и явственно, выражала Аши, передавала саму его суть, представляла ее совершенно особым потоком образов. Вкусы не смешивались, но ощущались каждый в отдельности, хотя и одновременно. Они звучали, как две мелодии - не перебивая друг друга, но в то же время, и не сливаясь в одну. При желании можно было сосредоточиться на любой из них, следовать за всеми ее оттенками, почти перестав ощущать другую - чтобы через мгновение, без малейших усилий, переключиться уже к иной, а то и чувствовать сразу обе: это было немыслимо и прекрасно.
Вкус ойи сплетения судеб разворачивался чередою образов, будто всплывающих из ниоткуда - и каждый из них казался законченным, завершенным, пригодным для жизни миром. Мичи прислушивался к себе, растворенному в этом вкусе - будто перелистывал страницы волшебной книги, и каждая повествовала о нем, выхватывала ту или эту его черту, приоткрывала одну его сторону за другой, и не было конца этому погружению в собственную глубину. Мичи представал вкусом туманного утра, запахом прелой листвы, старых книг в потертых кожаных переплетах и мокрой шерсти. Он был каменной лестницей, ведущей в прохладу древнего подземелья, сырым осенним ветром, далекими огнями в ночи, потемневшей от времени бронзой, теплым отпечатком закатного солнца на кирпичной стене, одиноким ударом колокола, обрывками смутно различимых голосов, что вплетаются в дрему жаркого летнего полудня… Вкус Мичи был извилист и сложен: он петлял, словно лодка, идущая к берегу меж камнями; ускользал, становился едва различимым - и опять набирал мощь, сгущался, наполняясь какой-то тягучей плотностью, тяжестью, глубиной. Мичи узнавал себя все отчетливее. Он с некоторой растерянностью осознал, что постижение себя через привычный ему, да единственно и знакомый прежде путь размышлений неизбежно сводилось к попытке себя описать, обозначить, как-то определить - и путь этот неизбежно водил его кругами, раз за разом возвращая в исходную точку. Как становилось вполне очевидно в свете только что пережитого откровения, дорога эта не вела, да и никак не могла привести его к желанной цели. Все было бесконечно сложнее и проще. Ойа без единого слова открывала его сущность, и сущностью этой оказался - Мичи вдруг понял, что снова может мыслить более или менее связно - беспрестанный, неудержимый поиск некоторой вечно ускользающей точки неустойчивого равновесия. Даже нет, не так - он и был самой этой точкой, в которой сходилось все множество линий напряжения, что связывают противоположные полюса его жизни.