…Все-таки из меня мог бы получиться приличный баритон.
Стою в коридоре.
С минуту пытаюсь сообразить, что меня все-таки беспокоит. Что-то здесь определенно не так.
Потом понимаю.
Конечно! В чертовом доме слишком много комнат.
Давайте поговорим о любви.
Мою няню зовут Жозефина. Типичная галлийка – темные глаза, тоненькая, шатенка. Отцу она нравилась. Были они любовниками? Не думаю, для этого отец был слишком хорошо воспитан. Но нравилась ему несомненно. Я помню его неловкие-почти-ухаживания, мимолетные взгляды. Впрочем, тут я отца не виню. Пустая оболочка Гельды Дантон к тому времени уже никому ничего заменить не могла – ни мне мать, ни отцу жены.
Впрочем, я забегаю вперед.
Жозефина.
Она стала моей первой любовью.
Да, я догадываюсь, что вы хотели спросить.
Нет, тут другое.
Воспитанные девочки – рыжие кудряшки, платья с оборочками – не в счет. Даже если мужчине всего одиннадцать лет, у него должны быть легкие увлечения…
– Знаешь, папа, я влюбился. Не знаю, как это произошло. Просто случилось. Не знаю, как произошло. Просто так получилось. Я влюбился.
Сказал мальчишка, мой ровесник. Для меня это было новостью – такая откровенность.
И такие чувства.
В нашей семье это было не принято. В нашей семье обожали оперу, могли признаться в любви к Вагнеру или Фолетти, рассуждали о психологической составляющей роли Аделиды (она его любит! нет, не любит) – и все. Слово «любовь» я слышал в основном где-то рядом со словом «либретто».
– И все же она… – говорила мама.
– Да что ты!
В беседе родителей я принимал посильное участие – насупленно молчал или корчил рожи.
Теперь у меня появилось другое занятие. Иногда Жозефина садилась за рояль, играла она неплохо (хотя и не хорошо). Я занимал место, чтобы видеть ее затылок или тонкий галлийский профиль, склонившийся над тетрадью. Завиток. Нежные пальцы. Я смотрел и иногда забывал, что должен вести себя как юный каннибал – иначе на меня обращают внимание.
В изгибе ее шеи мне чудился бог.
Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.
Хорошие книги.
Та, что про принцессу, нравилась мне больше.
В едва намеченном грифелем женском контуре мне чудились какие-то особые переживания.
Отец посмотрел на меня сквозь стекла очков и заговорил:
– Вам не кажется, молодой человек, что вы слишком торопитесь? – он выдержал паузу. – Ваша мать, кажется, эти романы еще не читала?
И мне, сгорая от стыда, пришлось идти к няне, забирать толстенные тома. Это было страшно. Я что-то бормотал, был неловок и фантастически неуклюж. Уши светились, точно огни в ночи, видимые за сотню морских миль. Левое – маяк Фло, правое – в облаках и тумане – маяк Тенестра.
Жозефина смотрела с пониманием. Дура!!!
Выйдя из ее комнаты, я в ярости швырнул романы на пол и, задыхаясь от ненависти, начал топтать. На тебе, на! Еще! В глазах стояли слезы.
В общем: знаешь, папа, я влюбился.
Некоторое время я с интересом разглядываю коллекцию метел, швабр и различных приспособлений для уборки. Автоматический полотер сверкает новеньким блестящим боком. Пахнет сыростью и какой-то химией. Закрываю. За синей дверью Тушинского тоже нет – разве что он гениально вошел в образ жестяного ведра.
По коридору мне навстречу идет Ядвига. «Горничная видела его с бутылкой джина». Здесь, наверху? Она кивает. Генриху сейчас трудно, говорит Ядвига, нелады с новой пьесой. Он переживает, что может испортить роль. А у него завтра в полдень генеральная репетиция. Слышали об этом? Последний прогон перед премьерой.
– Да, – говорю я. – Конечно.
Завалит роль? Тушинский?
На первом этаже шум становится громче.
– Яда, дорогая! – кричат снизу. – Что же вы? Идите к нам!
Вечера «у Заславской» пользуются популярностью – в первую очередь из-за репутации хозяйки. Но еще и потому, что гостям здесь редко дают скучать. Ядвига раздраженно дергает бровью.
– Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.
Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза – такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.
– Ядочка, солнышко, мы вас заждались, – говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. – Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.
– Почему ж не Байрона? – Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. – Договаривались кого-нибудь из поэтов.
Залысчатый сморщивается, как лимон.
– Ядочка, ради кальмара, еще скажите – Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. – Он тянет вялую руку. – Пойдемте. Я… я, можно сказать, настаиваю.
Мерзкий тип.
– Послушайте, любезный, – делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» – с матросами иначе нельзя, съедят.
– Козмо, не надо, – она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.
Чертова роза начинает пульсировать.
– Антуан, простите меня. Вы совершенно правы… Козмо? – Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.
– Я все понял. Идите, пани.
Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок – открылась дверь, щелчок – закрылась, затем – звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает – смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову…
Залп.
Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.
Так бывает после выстрела.
Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову – темные глаза.
– У вас есть курить? – говорит она.
Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.
Чиркаю спичкой.
– Что это? – она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.
– Русские папиросы. Хороший сорт.
Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит – неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада – страсть.
Мне нужно идти.
– Русские? – переспрашивает она.
– Подарок друга. Он уехал.
Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:
– Куда подевался ваш… ээ… компаньон?
Она невозмутимо:
– Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.
Коридор начинает раскачиваться – слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.
…В изгибе ее шеи – бог. Я не видел…
– Так хотите?
– Нет.
Много лет прошло, а у меня до сих пор перед глазами эта картина: девушка в розовом сиянии, уходящая от меня по коридору. Шелковое платье, движение ног под ним… она прекрасна.
…У водолазов есть отличный вопрос:
«Дошел ли ты до грунта и хорошо ли тебе там?»
Тушинский дошел до грунта, и ему там было хорошо.
Я захожу в комнату, прикрываю за собой дверь – аккуратно, чтобы не разбудить. Поворачиваюсь.
– Зачем вам Ядвига? – говорю я Тушинскому. Он меня не слышит. Бежевая кушетка в широкую синюю полоску. Актер спит, положив голову на подлокотник, ниточка слюны тянется из приоткрытого рта. – Вы ее не любите, Генрих. Я же вижу.
У Тушинского обмякшее бессмысленное лицо. Пустая оболочка от дирижабля.
Как его можно любить?
– Слушайте, Генрих. Давайте начистоту.
Актер, не просыпаясь, мучительно вздыхает и переворачивается на спину. На лице – красные следы. Начинает похрапывать. От мощного запаха перегара я морщусь. Что тут у нас? Недопитая бутылка шампанского, несколько бокалов. Бутылка из-под джина на ковре – сколько он выпил? В комнате резко пахнет можжевельником и чем-то кислым.
– Будем считать это согласием, – говорю я, подхожу к окну и раздергиваю шторы. За стеклом – ночь, фонари. Несколько светящихся окон в доме напротив. Дальше по улице видны цветные огни витрин и вывеска аптеки. И везде – люди, люди, люди. Гранд-бульвар в это время сонным не назовешь – работают кофейни и артистические клубы, богема Кетополиса танцует, пьет абсент и умирает в зеленом дыму гашиша и опиума.
Вызывает духов.
Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных – чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же – увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо хоть, не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.
Душно мне.
Я нахожу шпингалет – кррр. Окно распахивается.
Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.
Хорошо.
Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.
– Мне двадцать шесть лет, – говорю я. – Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. – Актер молчит. – Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?
…
Тушинский встает.
Вспышка света. Комната опрокидывается.
Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.
Вскакиваю.
Оскорбление второй степени – оскорбление действием!
Это означает одно.
Будет кровь.
– Идите к китам, дорогой мой Козмо, – говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.
Как его можно любить?
А вот так.
Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.
Меня трясет от ярости.
Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос – я морщусь.
Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.
Сволочь. Ненавижу.
– Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, – говорю я охрипшим голосом. – Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.
Генрих улыбается.
– Тоже верно.
Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.
Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» – вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы – н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими…
Легенды гласят, что наши побоища – детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф… впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.
Он же морпех.
Вообще-то и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой, – иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи – страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно – убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.
Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.
– Выпьете, Козмо? – говорит он. – Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?
Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.
И тут я понимаю, что происходит. Тушинский
Давайте поговорим о ненависти.
Я ненавижу:
Ноты и клавиры.
Ненавижу: либретто и гаммы.
Гремящий рояль в гостиной.
Мужские распевающиеся голоса.
а-А-а-а-А-А-а.
Ненавижу.
Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности ре минор.
Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье… низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает… жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается – но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.
А потом они начинают петь…
Я знаю, что вы хотите спросить.
Да, я умею.
– АААА, – я опираю голос на грудь. Он взвивается под потолок, летит вперед, наполненный металлом и обертонами, поддержанный посылом и вибрато. – ДЕЕ-ЛИИИ-ДААА! – раскатываю я начальную фразу из «Левиафана».
По крайней мере, меня учили.
Воспоминание юности: меня заставляют.
На самом деле я тайно готовлюсь к поступлению в Навигацкую школу – туда принимают с четырнадцати. Под подушкой у меня учебник математики, голова заполнена уравнениями квадратного корня, в пальцах – сплошная тригонометрия. Я мечтаю быть моряком и совершать подвиги, как Морской Гром (нет, Гром уже – для маленьких!). Как Горацио Хорнблауэр.