Жизнь (не) вполне спокойная - Иоанна Хмелевская 4 стр.


Запомнился момент, когда меня пытались сфотографировать с десятимесячной двоюродной сестрой. Мне было велено держать ее за ручку и мило при этом улыбаться. Сестренка с диким ревом рвалась к маленьким желтым цыпляткам, а я судорожно ее держала, подавляя в сердце смертоубийственные порывы, потому что цыпляток ей хотелось схватить и потискать. Живым бы ни один из ее лапок не ушел, фотография увековечила рвущееся из моих рук зареванное убоище и меня с выражением серийного убийцы на лице. На переднем плане — цыпочки…

Свою двоюродную сестру я увидела только по прошествии полувека. Полагаю, мы обе к тому времени несколько изменились.

Когда мне было одиннадцать лет, Люцина поселилась в урсиновском дворце, потому что ее муж занял какую-то должность в тамошнем образцовом хозяйстве. Хозяйство в самом деле было образцовым до омерзения. Кое-какое понятие о сельском хозяйстве у меня было, и я с возмущением убедилась, что в их ржи не было ни одного василька, зато делянка клубники вызвала у меня уважение, потому что на ней было больше красных ягод, чем зеленых. Часть каникул я провела там. Компанию мне составил один юный сумасброд по имени Ендрек. Было ему четырнадцать лет, и его просто распирал избыток энергии. Он и сам не знал, куда ее девать, поэтому ради меня выпендривался, как мог. Естественно, я в него влюбилась, но взаимностью мне ответили слишком поздно.

В то время я была настолько невероятно глупой, что мне слов не хватает, чтобы это явление описать. Возможно, сердечная привязанность слегка влияла на умственные способности, но это слабое утешение. Однако самостоятельность мне удалось отвоевать до такой степени, что путешествие Варшава — Урсинов и обратно я проделывала без всякой опеки, при этом мне это не особенно понравилось. С южного вокзала, возле Служевца, нужно было пешкодралом протопать три с половиной километра.

Следующие каникулы, в сорок четвертом году, я провела с Люциной только наполовину. Не исключено, что это Люцина меня вытолкала, потому что боевую ситуацию она себе представляла очень хорошо, причем, так сказать, с обеих сторон.

О том, что ее муж сражался в подполье, мы говорили шепотом, а вслух заговорили об этом только после войны. Люцину в нелегальных целях использовали только время от времени. В урсиновском дворце на втором этаже разместились немецкие начальники, потом там находился военный штаб, и до сих пор никто не понимает, почему из дворца сразу не вышвырнули польское гражданское население, то есть нас. Удивительно, что не выселили, но это чистая правда.

Там квартировал и немецкий врач, прекрасно владеющий польским языком. Тридцать первого июля он окликнул Люцину.

— Где ваш муж? — спросил он.

— В Варшаве, — спокойно ответила Люцина. — Он в город поехал.

— Пожалуйста, найдите его в этом самом городе и уговорите вернуться.

— Это почему же? — немедленно поинтересовалась Люцина недоверчиво и враждебно.

— А потому, что иначе вы его никогда больше не увидите. Завтра в Варшаве начнется восстание.

Люцина состроила скептическую мину, хотя о назначенной дате восстания прекрасно знала. Она рассердилась, заявила, что никуда не поедет, что не знает, где именно находится ее муж, а ни в какое восстание не верит. Пророчество врача полностью сбылось, восстание началось, а своего мужа Люцина никогда больше в жизни не видела.

В конце августа ей сообщили, что на Садыбе лежит ее кузен Збышек, раненный в ногу. Военные действия были в полном разгаре, и Люцине нужно было как-то добраться до Садыбы и организовать перевозку раненого. И тут ей в голову пришла отчаянная идея. Она оделась в свой довоенный наряд: белое платье в красный горошек, красный шелковый плащ в белый горошек, на голову надела белую шляпку с красными цветами, на ноги — французские красные туфельки, на руки — белые кружевные перчатки. Сумочка тоже была в тон. И в этом наряде она открыто отправилась спокойным шагом, словно на прогулку, в Садыбу. И хоть бы какая собака к ней прицепилась! Хотя многочисленная немчура таращилась на нее с бешеным интересом.

Она устроила всё, как надо, вернулась без проблем, а ночью принесли Збышека и уложили у нее в комнате.

Збышеку было совсем плохо: высокая температура, а нога воспалилась и стала гнить. Люцина впала в черное отчаяние из-за полного отсутствия медикаментов. Как-то вечером сидела она на лавочке у дворца в компании соседей и переживала свои горести. Неожиданно к ней подошел тот самый немецкий врач.

— А вы, пани, любите шоколадные конфеты? — спросил он вежливо и без предисловий.

— Люблю, — не задумываясь, ответила Люцина. Что ей, жалко признаться в такой невинной слабости?

Врач сунул ей в руки килограммовую коробку шоколадных конфет фирмы Веделя.

— Вот, возьмите, пожалуйста, — сказал он крайне многозначительно. — Отнесите коробку домой и там съешьте.

Соседи окаменели, видя ее наглый флирт с фрицем. Люцина тоже похолодела, но тут ее осенило.

— Большое спасибо, — ответила она, поднялась и, не глядя на застывших от удивления соседей, вошла в дом.

В комнате она распаковала коробку, и оказалось, что внутри лежат тесно уложенные перевязочные материалы, различные лекарства, шприцы, ампулы и тому подобные медикаменты.

Збышек выжил, выздоровел, в плен не попал и только до конца жизни слегка прихрамывал.

Вообще говоря, наши личные контакты с врагом можно было пересчитать по пальцам, но зато они были весьма своеобразными. Какое-то время немецкие войска квартировали в Груйце. Как-то раз перепуганная домработница примчалась к моей матери.

— Проше пани, фриц к нам влез и кастрюлю украл!

— Как это «украл»?

— А я не знаю! Ввалился на кухню, заболботал, пальцем показывал, потом красную кастрюлю схватил и был таков.

— Ну, ничего не попишешь. Чтоб ему этой кастрюлей подавиться!

Через пару часов фриц с кастрюлей вернулся. Кастрюля была до краев налита гороховым супом, и фриц с изысканным поклоном вручил кастрюлю нашей Стаське, чем напугал ее до смерти.

Мама в ярости сперва решила суп вылить, но им очень заинтересовался пес. Ну хорошо, собаке можно отдать. Домработница из любопытства решила попробовать, что такое лопает эта немчура, а я последовала ее примеру. В результате всю кастрюлю горохового супа схомячили на троих Стаська, собака и я. Мама ни ложки в рот не взяла, потому что была уверена, что отравится даже каплей фашистской подачки, а я могу утверждать, что такого замечательного горохового супа я никогда больше в жизни не ела. Потом долгие годы я умоляла мать приготовить такой же, матушка, чье самолюбие было больно задето, старательно производила разные эксперименты, но успеха не добилась.

Наутро примчался тот же солдат, снова схватил кастрюлю и вернул ее полной крупника. Крупник я ненавидела, но попробовала, и мне пришлось признать, что супчик хорош. Собака в этой ситуации выгадала больше всех, крупник пришелся ей по вкусу даже больше, чем гороховый суп, а мама была ужасно расстроена и заявила, что не перенесет, если немцы будут ее подкармливать, как нищенку, и вообще, что эта скотина себе воображает!

Она велела домработнице немедленно найти солдата и презентовать ему полный котелок тушеной свинины с клецками. Домработница за солдатом не погналась, а разумно подождала его подношения на следующий день и одарила свининой. Тот взял, поблагодарил, после чего супчиков уже нам не приносил, потому что намек, видать, понял.

В сорок третьем году меня отдали в интернат сестер Воскресения Господня на Жолибоже. Я рвалась туда с силой торнадо, несомненно, под влиянием довоенной литературы о девочках, воспитывавшихся в монастыре, и в конце концов добилась своего. Очень важным аргументом было горячее желание мамы убрать меня с улиц города. Я была девочкой крупной, возможно, выглядела на все четырнадцать, а таких в облавах уже хватали. Что-то с этой груецкой школой было не так, альтернативой была школа в Варшаве, а здесь, слоняясь по улицам, я могла нарваться на самое страшное.

В интернате мне понравилось, и я мгновенно приспособилась к здешним порядкам. Правила поведения я хорошо усвоила и немедленно приняла. Сестры были добрые, кроткие, в большинстве своем образованные. Они тщательно заботились о том, чтобы нас развлечь.

Я помню представление (это была «Модная жена») в исполнении старших воспитанниц, семнадцати-восемнадцатилетних, оно получилось замечательным. В саду мы сами организовали гимнастические упражнения, почти соревнования. Не помню, чего мне удалось достичь в прыжках в высоту, но в длину я поставила рекорд — четыре метра десять сантиметров. Этот интернат я очень любила, мне там понравилось, воспоминания остались самые что ни на есть приятные.

Каникулы еще не кончились, а в Варшаве вспыхнуло восстание. Молчаливые группы людей стояли днем и ночью, глядя на зарево над Варшавой. В Груйце тогда жили моя мать, Тереса и я. Остальная родня застряла в Варшаве, и от них не было ни единой весточки. А у меня тогда ни с того ни с сего случился приступ ясновидения. Я панически боялась, а тут, внезапно, на меня снизошла, может, не столько снизошла, сколько поразила меня, как гром с ясного неба, глубочайшая, железобетонная уверенность, что мне нечего бояться, что со мной ничего не случится, и никто из нашей семьи во время этой войны не погибнет. Страхи мои прошли, как рукой сняло.

О своем предчувствии я сказала матери и Тересе, причем с такой силой убеждения, что они поверили. Не было дня, чтобы они не задавали мне вопросов, а я ни разу не поколебалась в своем райском оптимизме.

Первой из Варшавы прибыла бабушка. Вскоре после бабушки подтянулась к нам из Урсинова Люцина. Дедушка, которого восстание застало в больнице, пришел через две или три недели. Об отце все еще не было никаких вестей, и только моя упрямая, каменная уверенность поддерживала надежду семьи. Поздней осенью мы получили весточку, что отец у знакомых в Блендове, где он прятался на всякий случай, хотя немцам уже наверняка было не до него.

О второй ветви семьи, со стороны отца, мы получили известия уже только после освобождения, но и так было известно, что они — по ту сторону Вислы, значит, должны выжить.

Тадеуш, муж Тересы, прислал о себе весточку из Англии, но мы ничего не знали о муже Люцины до того момента, пока какой-то чужой человек ни принес листочек, найденный возле железнодорожных путей. На листочке с одной стороны можно было разобрать адрес моих родителей, а на другой коротенькую фразу: «Нас везут в неизвестном направлении». Люцина узнала почерк мужа — и на этом конец. Нам никогда не удалось узнать, какая это была железная дорога, потому что листок, прежде чем он дошел до нас, переходил из рук в руки.

Больше чем на год я потеряла из виду Боженку, ту самую, которую пугала чудовищем под березой. Она появилась только после восстания.

— Я страшно испорченная, — возвестила она мне таинственно, а в глазах у нее при этом плескался скорбный ужас, приправленный упоением.

К этой вести я отнеслась скептически, хотя и с большим интересом. Я пристала к ней с расспросами и вскоре узнала, что значило ее заявление. Так вот, случилось нечто куда более серьезное, чем все войны на свете: один мальчик ее поцеловал. Так или иначе, мы решили, что детей от этого не бывает, хотя ни одна из нас головой за это не поручилась бы.

Вскоре до нас дошел фронт. И это было замечательно, ко всему человек привыкает, даже к содроганию дома и приближающимся взрывам.

Рядом с нашим домом немцы поставили три пушки, стреляющие по дальним целям. Я отказалась спускаться в подвал, уселась под карбидной лампой, висящей на стене, заткнула уши и с бешеной скоростью стала читать книжку, которую хотела любой ценой дочитать перед смертью. Я перевернула последнюю страницу, но всё еще была жива.

В подвал я в конечном итоге все-таки спустилась. Это была ужасная ночь, русские войска брали Груец. Я слегка клевала носом, когда в подвал спустился сосед и радостно объявил, что над нами рвется шрапнель. Через четверть часа тот же сосед сообщил, что только что пришли русские танки. Все помчались наверх.

Наутро наступил массовый исход. По улицам города шли теперь русские танки, но для моей бабушки это было все равно что променять кукушку на ястреба. Когда-то она лично знала Дзержинского и отзывалась о нем не иначе как только «кровавый бандит».

Своим мнением о большевиках она заразила и меня, и это ей очень легко удалось, потому что в моей памяти возникали сцены из «Огнем и мечом». Внутренним взором я упорно видела дикую чернь, которая наматывала себе на шею человеческие кишки.

Остальные родственники поддались истерии и решили удрать. Лучше всего — в деревню. Вещи мы давно сложили, утром подхватили чемоданы и рванули в поле, как раз «против шерсти». Толпы людей бегали туда-сюда, возможно, это тоже были беженцы, но никто не рвался в ту сторону, куда бежали мы, все стремились в противоположную. Наверное, они были правы, потому что, когда мы оказались в промерзшем чистом поле, вокруг посыпались бомбы. До нашего дома мы не добрались, он был уже далеко, мы кинулись в ближайшую знакомую хату и там бросили якорь.

Я помню, что случилось чуть позже. Вдруг кто-то замолотил в дверь. Грохот был очень типичный: прикладами, а с ним вместе громким голосом — немецкие слова. Иезус Мария, это же недобитые фрицы, бандиты, нам всем конец!..

В конце концов кто-то открыл дверь. В дом ввалились трое русских солдат, ржущих от радости, словно лошади, потому что они устроили, по их мнению, шикарный розыгрыш. Один из них великолепно владел немецким языком и просто так, для прикола, решил пугнуть освобожденное население.

Потом раскрутился упоительный вечер. Один солдат играл на гармони, принесли водку, да и местная самогонка была. Двое остальных танцевали с хозяйкой, а все пели хором, не скажу, чтобы стройно, по крайней мере, громко. Выпускать нам кишки они не рвались, и я почти влюбилась в них только за то, что они не немцы.

Фронт откатился уже далеко, для нас треклятая война наконец-то кончилась, отец мог вернуться домой.

В то время у меня были две главные подружки — Боженка и Виська. С Виськой я подружилось, пока не было Боженки, и из-за нее, наверное, я вышла замуж. Есть народное поверье, что та, которую в детстве укусит собака, рано выйдет замуж. Виська об этом позаботилась, явно не ведая, что творит. Мы часто бывали у ее тети. В очередной раз мы, как обычно, вошли во двор теткиного дома, а собака выскочила из сарая. Виська в шутку крикнула:

— Ну-ка, ату ее!

Собака отнеслась к заданию серьезно.

Не могу вспомнить, как я познакомилась с Янкой, ставшей потом на долгие годы моей подругой. Должно быть, уже после восстания, в школе. Ее с семьей вывезли из Варшавы, после чего они застряли в Груйце, где у них жили родственники.

Между Виськой, Боженкой и мной сразу после войны вбил клин парень по кличке Рыжик. Он был чуть старше и всё никак не мог решить, кто же из нас ему больше нравится. В конце концов он остановился на Виське, но я перенесла его выбор очень легко, так как Рыжик собирался стать ксендзом, и его будущий обет безбрачия меня слегка сбивал с толку. Кроме того, он был командиром харцерского отряда, в который меня вскоре приняли и откуда быстренько выгнали за скандальную натуру. Характер у меня был далеко не голубиный, и я бурно протестовала против того, что мне не нравилось. А мне много чего не нравилось.

Рыжик поднял мою самооценку до небес. В школе ему задали написать характеристику на любого человека — по своему выбору. Его опус меня потряс: я в жизни не подозревала у себя такое благородство характера. Мало того, что учительница узнала в этом описании меня, так Рыжику еще и пятерку поставили. Я страшно растрогалась и еще года два ходила вся гордая собой.

Наконец-то мы выбрались из Груйца.

После войны Варшава выглядела пугающе, особенно вечером. Нашей семье некуда было возвращаться, все дома лежали в руинах. Люцина не выдержала первой, она еще в сорок пятом году выехала в Силезию и занялась культурой. Отцу несколько позже тоже предложили работу в Силезии, и мы перебрались в Бытом, заранее зная, что это не навсегда, потому что мама заупрямилась, ей хотелось вернуться в Варшаву.

Назад Дальше