Гилберт Кийт Честертон
Перевод Е. Доброхотовой-Майковой
Преподобный Дэвид Ист в обществе спутника шагал вверх по крутой улочке, на которой уместилась едва ли не вся деревушка Уиндовер. Несмотря на погожий день, впереди виднелись лишь двое прохожих — впрочем, этих двоих он заметил бы даже в толпе. Однако, имей он такую склонность, ему бы ничего не стоило вообразить, что улица заполнена сказочными чудовищами.
Дело в том, что сплошной ряд домов некогда почти сплошь составляли пивные. Теперь каждый дом высился памятником победы над тем, что казалось ему чудовищным и прежде нависало над улицей подобием герба, украшенного геральдическим зверем. Дэвид Ист мог бы похвастаться, что укротил «Льва», выследил «Синего Вепря», загнал «Белого Оленя» и, как новый Георгий, поразил «Зеленого Дракона».
До того, как он начал свою страстную проповедь в этих краях, деревушка состояла почти исключительно из питейных заведений. Складывалось впечатление, что местные обитатели живут по преимуществу пивом. Он же горячо ратовал за простую жизнь; мы не можем, к сожалению, сообщить, что он своим красноречием обратил всех жителей поголовно (как могло бы случиться в краях, более приверженных пуританизму). Здесь, в Старой Англии (и очень старой ее части — Уэссексе), ему довольно было обратить одного, а именно — своего теперешнего собеседника.
Этим собеседником был сэр Артур Ирвинг, молодой помещик, которому принадлежала деревня. Убеждать его пришлось недолго. Из Кембриджа он вышел с серьезнейшим убеждением, что призван реформировать общественную жизнь. Сквайр интересовался искусством и даже обладал некоторыми дарованиями, в том числе — неплохо рисовал пейзажи, по какой причине и направлялся сейчас в холмы с легким мольбертом и складным стульчиком. Он был высок, темноволос, с чертами выразительными и даже приятными, если не брать во внимание несколько вытянутый овал лица, который злопыхатель мог бы назвать лошадиным. Подобная внешность часто подразумевает молчаливость и почти всегда — серьезность.
Его спутник, преподобный Дэвид, тоже отличался ростом и умел помолчать, но на этом сходство заканчивалось. Он был старше сквайра, его соломенно-желтые волосы поседели значительно раньше срока, лицо казалось детским и даже младенческим, однако со второго взгляда в круглом подбородке угадывалась некая решительность, а в носе пуговкой — бульдожья хватка, которая исподволь проскальзывала в его вежливой и даже кроткой манере. К тому же от пейзажиста его отличала живость, которая, возможно, составляет разницу между талантом и гением.
У сэра Артура вид был такой, будто он месяц не раскрывал рта, Ист, если даже молчал, как рыба, выглядел так, словно только что смолк или собирается заговорить. Недоброжелатель, наделенный определенной долей воображения, сказал бы, что он никогда не спит. И впрямь, молчаливая бдительность и вездесущесть весьма способствовали его трудам на ниве общественной пользы: он ни упускал ни одной ниточки в хитросплетении религиозных и политических дел.
То, что предстояло сейчас его взору — улица без вывесок — относилось, впрочем, к числу самых легких, хотя и самых значительных его побед. Тем не менее в самом конце длинного ряда домов, там, где над взлобьем холма уже начиналась неровная каемка деревьев, сохранилась одна вывеска самого странного свойства. Над дверью последнего дома висел на длинном гвозде настоящий лисий хвост, и, как сказали бы в здоровую эпоху любви к каламбурам, это и есть гвоздь нашей истории.
Впрочем, в этот миг преподобный Дэвид Ист не праздновал победу над исчезнувшими вывесками и не скорбел о поражении, которое символизировала единственная уцелевшая. В продолжении короткой речи и долгого молчания его горящий взор оставался прикован к одной из двух фигур впереди, а именно — к сестре молодого сквайра, которая шла рядом с молодым человеком по фамилии Суэйн. Все четверо вместе вышли из ворот усадьбы с намерением устроить что-то вроде легкого пикника, пока сэр Артур будет писать закат, однако Мэри и Суэйн непроизвольно оторвались от спутников, а те продолжали неотрывно следить за ними глазами.
Свойственную ему терпеливую настойчивость Ист проявлял сейчас не в роли реформатора, а в роли влюбленного. Его друг сквайр предпочел бы иметь дело с реформатором. Он принадлежал к тому типу английских помещиков, в которых тем больше английского, чем меньше грубовато-добродушной открытости. Возможно, по причине какой-то внутренней чуткости он ощущал себя уверенно, только когда все шло гладко. Сейчас же события явно приняли нежелательный оборот.
— Мне очень неловко, — сказал он, смущенно прочищая горло. — Конечно, я весьма польщен и все такое… Я самого высокого мнения о вас и вашей деятельности, и мне очень жаль… Понимаете, это зависит не только от меня, и, по правде сказать, у меня сложилось впечатление, что сестра… я, конечно, не могу вмешиваться…
Если бы он всего-навсего в Кембриджском союзе перекраивал Британскую Империю или в Палате Общин исправлял очаги и дома миллиона своих бедных собратьев, он был бы взвешен, рафинирован, красноречив. Однако, когда дело касалось только его самого, сестры и друга (а возможно, и еще одного друга, идущего впереди), он становился английским джентльменом, существом куда более приятным, поэтому мямлил и запинался.
Ист по-прежнему смотрел вслед двоим. Они уже приблизились к кромке леса, темной на фоне предзакатного неба.
— Вы хотите сказать, — тихо произнес он, — что я опоздал.
— Я не вправе так говорить, — отвечал Ирвинг, — но то, что я вижу и заключаю, вынуждает вас огорчить.
— Мистер Суэйн, кажется, адвокат, — заметил Ист с такой невозмутимостью, словно переменил тему.
— Да, насколько мне известно, — отвечал молодой сквайр, — но я не слышал, чтобы он всерьез занимался практикой. Он написал несколько книг, которые вроде бы хорошо разошлись. Что-то, кажется, про убийства. По большей части он пишет для разных газет, но исключительно постоянен в своих взглядах: я бы сказал, что он — оголтелый романтик. Несправедливо называть его искателем приключений — он из очень хорошей семьи, и все такое, но… боюсь, он нечасто слушает ваши проповеди.
— Насколько мне известно, — с кротким презрением отвечал Ист, — вы — единственный представитель очень хорошей семьи, который когда-либо их слушал.
Сэр Артур не стал развивать тему, ибо сознавал щекотливость своего общественного положения. И впрямь редкость для южно-английской деревушки, чтобы неангликанская часовня вознеслась над официальной церковью, но в данном случае на то были причины. Ирвинги переехали с промышленного севера всего лишь в прошлом поколении, и старый сквайр, сэр Калеб Ирвинг, привез свою веру с собой. По правде сказать, старый сквайр, как это нередко случается, был на самом деле новым сквайром и всего лишь старым торговцем. Зато он исповедовал новую веру, точнее, несколько новых вер.
Надо сказать, что вера, которую нес людям преподобный Дэвид Ист, и которая настигла Ирвинга-старшего на исходе жизни, вполне подходила для кающегося грешника. Она, как многие пуританские течения, опиралась главным образом на пророческие книги и, с помощью божественных криптограмм Апокалипсиса толковала их с весьма практической и даже политической точки зрения, трактуя каждую снятую печать как новую ступень освобождения, а каждую чашу гнева — как следствие общественных пороков.
Вероятно, преувеличение или искажение — заявлять, будто в колесах из видения Иезекиля они усматривают торжество современной техники, и уж вовсе клевещут те, кто уверяет, что многоокие звери для этих простых душ суть идеальный прообраз государственного инспектора. Нет ни слова правды в нелепом измышлении, будто из символов крещения огнем и водой они выводят необходимость горячего и холодного водоснабжения.
Сэр Артур нахмурился при воспоминании об этих смехотворных, если не сказать мятежных, россказнях. Он знал, откуда исходят подобные шутки: из того самого дома, что все время мозолил ему глаза, от того самого человека, чье поведение не лезло ни в какие ворота, и который в эту самую минуту стоял в какой-то сотне ярдов от них на собственном пороге под вывеской в виде лисьего хвоста.
К тому времени, когда они поднялись на холм, где кончались дома и начинались деревья, закатное золото порыжело в медь, а искорки его, рассыпанные там и сям под темными сводами леса, стали больше напоминать рубины. Именно ради этого оттенка Ирвинг столько тащил мольберт, однако сейчас он смотрел не только на небо.
Пара впереди остановилась подождать отставших; два силуэта на вершине холма, черные на золотисто-алом, укрепляли подозрения, из-за которых он только что огорчил друга. Они стояли не ближе обычного и говорили вполне непринужденно, однако совершенно ясно было, о чем идет разговор.
Преподобный Дэаид Ист сохранял выдержку — он наклонил голову, но глаза его по-прежнему смотрели ясно и твердо. Лишь много позже Ирвингу стало окончательно ясно, что означало это выражение, но кое-что он понял несколько мгновений спустя, и не на шутку удивился. Ибо через несколько мгновений разговор резко оборвался, и сестра быстро зашагала ему навстречу.
Она была гораздо ниже ростом, легче сложена, и настолько же более привлекательна; ее смуглое лицо было прекрасно, в то время как его — только приятно, но при этом трагично, когда его — только серьезно. В этот миг она выглядела особенно трагично — в глазах стояла тревога, которая особенно свойственна женщинам и возникает из сочетания сомнений и долга. Мэри Ирвинг была из тех, кто пойдет на муки за свою веру, но никогда не признает себя мученицей.
Впрочем, брату лишь на мгновение было дано узреть эту трагическую маску; к его удивлению, сестра торопливо извинилась, сказав, что позабыла заглянуть к плотнику в дом напротив, где и исчезла, прежде чем он успел как следует прийти в себя.
В следующий миг он оказался лицом к лицу с Филипом Суэйном и еще больше удивился, обнаружив, что легкомыслие, за которое нередко ему пенял, улетучилось под действием потрясения. Суэйн был высок, худощав, подвижен, его рыжие усы и брови топорщились, а пронзительные глаза обыкновенно смотрели весело. Однако сейчас рыжие волосы казались еще более рыжими из-за неестественной бледности, а худощавое лицо осунулось и заострилось. В левой руке он держал охотничье ружье, а правую вытянул вперед, словно при расставании.
— Прощайте, старина, — резко сказал он. — Я здесь слишком долго торчал, пора и честь знать. Если вы не против, я немного прошвырнусь по лесу, чтобы остудить чувства, а там пойду на станцию. Признаюсь, меня так и тянет подстрелить какую-нибудь скотину, желательно — двуногую.
— Ничего не понимаю, — отвечал молодой сквайр. — Вы с Мэри что, поссорились? Мне казалось, она…
— Да, да, да, — мрачно произнес Суйэн. — Может быть, я болван, но боюсь, мне тоже казалось, что она… собственно, я и сейчас не могу отделаться от впечатления, будто и ей казалось, что она… Ладно, так или иначе, теперь все кончено, и чем меньше об этом говорить, тем лучше.
Преподобный Дэвид Ист стоял немного поодаль, по обыкновению серьезно склонив голову, и изучал камешки на дороге. Когда Суэйн произносил последнюю горькую фразу, девушка вышла от плотника и быстрым шагом направилась к усадьбе; Дэвид Ист поднял на нее глаза и улыбнулся.
Прежде чем Ирвинг успел снова повернуться к Суэйну и что-нибудь ему сказать, тот прощально взмахнул рукой, перепрыгнул через придорожный куст и вскоре скрылся в лесу.
Из домика на опушке, украшенного лисьим хвостом, донесся взрыв буйного смеха и разухабистая песня, каких в образцовой деревне не слышали со времен победы над вывесками.
— Этот мерзавец по-прежнему подает пиво и бренди! — в сердцах вскричал молодой сквайр. — Не знаю, за что отец его терпел, но, клянусь, я больше терпеть не буду.
— Когда мы закрывали пивные, ваш отец особо оговорил, что он останется здесь, — мягко промолвил Ист. — Мне кажется, вас это должно сдержать.
— Убей меня Бог, если я буду мириться с этим безобразием еще день, — воскликнул Ирвинг. — Сегодня же он у меня уберется вон.
Сэр Артур мог бы остыть по пути к возмутительному дому, но все решил насмешливый голос от дверей. Возле дома, прямо под мохнатой вывеской стояла грубая скамья и стол, какие часто можно встретить перед старинными кабачками, а на скамье, опершись локтем о стол, сидел улыбающийся владелец необычного заведения. Видом он напоминал ожившее пугало — черные всклокоченные кудри торчали вороньими перьями, длинное, с резкими чертами лицо покрывал цыганский загар, а латаный-перелатанный наряд не рассыпался лишь благодаря потертому кожаном ремню.
Однако самым несообразным в этой ходячей груде тряпья и костей был раздавшийся из нее голос: приятный, с правильным университетским выговором.
— Желаете кружку эля, джентльмены? — холодно предложил он. — Это подогрело бы ваше красноречие, мистер Ист.
— Послушайте! — взорвался молодой сквайр. — Я пришел сюда покончить с этим безобразием, более того, я не позволю, чтобы дерзили мистеру Исту. Вам, скотам, до него расти и расти; лучше бы поучились у него чистоте помыслов.
— Не сомневаюсь, он — сущий Галахад, — процедил кабатчик, упираясь в стол, — и вот-вот отправится на поиски Святого Грааля. Ах ты, какой я сегодня неловкий! Конечно, мне не следовало упоминать Грааль. Как, наверное, нелегко вам истребить все легенды и книги мира! И до чего неудачно, что само христианское причастие не приняло вид лимонада! Однако…
— Если вы еще и кощунствуете, то я больше не раздумываю, — произнес взбешенный сквайр. — Слушайте. Мне ничего про вас неизвестно, кроме того, что отец звал вас Мартин Хук и почему-то оставил здесь торчать. Я чту отцовскую память, но при этом уважаю себя и жителей деревни, к тому же всему есть предел. Даю вам две недели, хотя мог бы выставить вас без всякого уведомления.
Человек, которого назвали Хук, уперся клешней в стол и перемахнул через него. В прыжке он совершенно преобразился — лениво-насмешливая манера пропала, и он заговорил, как оскорбленный джентльмен.
— Не надо мне вашего уведомления, — сказал он. — Я давно поклялся, что если когда-нибудь услышу подобные слова, то уйду немедленно, а раз уйдя, больше не вернусь. Вы меня больше не увидите, я вас тоже; может быть, оно и к лучшему. Я только зайду взять кой-какие вещи.
Он решительно вошел в дом, они, удивленные, остались стоять снаружи. Из полутемного бедного помещения донесся шум, и бывший владелец вновь вынырнул с кладью, еще более сумасбродной, чем его платье: под мышкой он сжимал ружье, из одного кармана торчала бутылка бренди, из другого — несколько потрепанный книг, а на ладони балансировал бумажный пакет, перевязанный алой лентой с желтыми печатями. Однако самое удивительное ждало впереди — цирковым жестом он подбросил пакет в сторону сквайра, которому пришлось, отбросив достоинство, поймать его, словно крикетный шар.
Сделал он это машинально и не успел опомниться, как странный жонглер уже смотрел на него с высокого обрыва над домом, где начинался сосновый лес. На фоне серо-лиловых теней он даже в лохмотьях казался существом из другого мира, по меньшей мере, настолько же чуждым, как американский индеец. Из сумерек, словно из бесконечного далека, в последний раз донесся его голос.
— Прощайте, сэр Артур, — сказал он. — Я ухожу далеко из этой деревни. Возможно, мне предстоит голодать, вероятнее — воровать. В таких обстоятельствах мне представляется нужным кое-что вам сообщить. Я — ваш брат.
Сквайр продолжал оторопело вглядываться в серо-лиловые тени стволов, но видел он только тени. Долгое молчание нарушил Дэвид Ист, и слова его прозвучали не к месту.
— Ну и закат! — внезапно воскликнул он. — Алые закаты — не редкость в книгах, но редкость — в альбомах, по крайней мере в тех, которые, как ваш, правдиво передают природу. Быть может, вы видите такое небо последний раз в жизни.
— Вы слышали, что сказал этот мерзавец? — выговорил наконец сквайр. — Какой тут к черту закат!
— Закат тут не при чем, потому я о нем и заговорил, — тихо отвечал Ист. — Поверьте мне, после сильного потрясения самое лучшее — вернуться к прерванному занятию. Если вас выкинули из кеба, немедленно садитесь в другой. Если вы собирались писать вечернее небо — пишите вечернее небо. Я поставлю мольберт.