Он бы тоже наверняка ушёл, но Симона, к моему изумлению, остановила его. Она поздоровалась с этим мистиком и попросила исповедовать её…
С виду невозмутимый, а в глубине души погружённый в экстаз священник указал ей на место кающейся — скамеечку за шторой; затем, не сказав ни слова, он вошёл в шкаф и запер за собой дверь.
Исповедь Симоны и месса сэра Эдмунда
Нетрудно представить моё изумление. Симона за шторой опустилась на колени. Пока она что-то шептала, я с нетерпением ждал, чем закончится вся эта чертовщина. Я уже представлял себе, как гнусная тварь выскочит из своей коробки и набросится на безбожницу. Но ничего подобного не произошло. Симона что-то непрестанно говорила тихим голосом в зарешечённое окошко.
Мы с сэром Эдмундом обменялись вопросительными взглядами, как вдруг ситуация, наконец, прояснилась. Симона, поглаживая себя по бедру, стала понемногу раздвигать ноги. Она покачивалась, стоя одним коленом на скамеечке. Затем, продолжая исповедоваться, она задрала платье выше пупка. Мне даже показалось, что она мастурбирует.
Я встал на цыпочки.
Симона в самом деле мастурбировала, припав к решётке, за которой сидел священник; её тело было напряжено, ноги раздвинуты, а пальцы рылись в волосах на лобке. Я смог дотянуться до неё и засунул руку в отверстие между ягодиц. В эту минуту я отчётливо расслышал:
— Отец мой, я не рассказала вам о самом тяжком грехе.
Воцарилась тишина.
— Самый тяжкий грех, отец мой, в том, что я, говоря с вами, ласкаю себя.
Снова несколько секунд шёпота. И наконец, громко:
— Если ты не веришь мне, я тебе сейчас покажу!
И Симона встала и, млея от наслаждения, стала быстро и уверенно мастурбировать перед глазком будки.
— Эй, кюре! — закричала Симона, изо всей силы заколотив руками по шкафу. — Что ты там делаешь в этом ящике? Наверное, тоже ласкаешь себя?
Из исповедальни не доносилось ни звука.
— Тогда я открою дверь!
Священник сидел внутри, понурив голову и вытирая пот со лба. Девочка бросилась ощупывать его сутану: он даже не шелохнулся. Тогда она задрала мерзкую чёрную юбку и вытащила наружу длинный, твёрдый розовый член: духовник только запрокинул назад голову, морщась и свистя сквозь зубы. Он позволил Симоне взять это чудище в рот.
Мы с сэром Эдмундом оцепенели от изумления. Восхищение приковало меня к месту. Я не знал, что предпринять, и вдруг загадочный англичанин подошёл и осторожно оттянул Симону в сторону. Затем, схватив за запястье эту личинку, он вытащил её из норы и бросил на плиты нам под ноги: подлое отродье лежало неподвижно, как мертвец, и изо рта у него сочилась на пол слюна. Мы с англичанином схватили его и отнесли в ризницу.
Он не сопротивлялся нам, но дышал тяжело; его лицо побледнело, а из расстёгнутого гульфика свисал обмякший член. Мы усадили его на высокое, роскошное кресло.
— Сеньоры, — произнёс мерзавец, — вы считаете меня лицемером?
— Отнюдь, — сказал сэр Эдмунд категорическим тоном.
Симона спросила его:
— Как тебя зовут?
— Дон Аминадо, — ответил он.
Симона влепила пощёчину этой падали в рясе. От удара у него встал. Мы раздели его; Симона села на корточки и по-собачьи помочилась на его одежду. Потом она начала ласкать его и сосать. Я сношал Симону в задницу.
Сэр Эдмунд созерцал эту сцену с выражением hard labour[2] на лице. Он осмотрел комнату, в которой мы находились, и увидел небольшой ключ, висевший на гвозде.
— Что это за ключ? — спросил он у дона Аминадо.
По гримасе ужаса, исказившей черты священника, он догадался, что это ключ от дарохранительницы.
Несколько минут спустя англичанин вернулся с золотым ковчегом в руках, украшенным обнажёнными ангелочками, похожими на амуров.
Дон Аминадо не сводил глаз с этого сосуда Божьего, поставленного на пол; его красивое лицо идиота, морщившееся от укусов Симоны, сосавшей его член, выражало полное отчаяние.
Англичанин забаррикадировал дверь. Порывшись в шкафах, он нашёл большую церковную чашу. Он попросил нас на мгновение оставить этого негодяя.
— Посмотри, — сказал он Симоне, — вот в дароносице гостия, а вот чаша, в которую наливают вино.
— Пахнет спермой, — промолвила она, понюхав пресные хлебцы.
— Вот именно, — продолжал англичанин, — гостия, которую ты видишь, это семя Христа в виде небольшого пирожка. А вино церковники называют кровью. Они обманывают нас. Если бы это и вправду была кровь, они бы пили красное вино, а они пьют белое, прекрасно зная, что это моча.
Это доказательство было довольно убедительным. Симона вооружилась чашей, а я завладел ковчегом: дон Аминадо слегка подрагивал, сидя в кресле.
Сначала Симона изо всей силы ударила его по голове ножкой чаши, от чего он вздрогнул и оцепенел. Она снова принялась сосать его. Он мерзко хрипел. Она довела его до полного изнеможения, а затем сказала:
— Это ещё не всё, ты должен пописать.
Она во второй раз ударила его по лицу.
Она разделась перед ним донага, и я начал ласкать её.
Англичанин так сурово и пристально посмотрел в глаза молодого идиота, что никаких недоразумений не возникло. Дон Аминадо с шумом наполнил мочой чашу, подставленную под его член Симоной.
— А теперь выпей, — сказал сэр Эдмунд.
Мерзавец выпил, придя в гнуснейшее исступление.
Симона снова сосала его, а он отчаянно вопил от наслаждения. В безумном порыве он зашвырнул священный «ночной горшок», и тот раскололся о стену. Его схватили четыре сильных руки, и он, бессильно раздвинув ноги и вереща, как свинья, кончил прямо на гостию в дароносицу, которую держала ласкавшая его Симона.
Мушиные лапки
Мы бросили эту гадину на пол. Она с грохотом повалилась на плиты. Мы были полны решимости, смешанной с экзальтацией. Член священника обмяк. Он лежал, припав зубами к земле, сгорая от стыда. Его мошонка опорожнилась, и совершённое преступление мучило его. До нас доносились его стоны:
— Святотатство… —
и другие неразборчивые жалобы.
Сэр Эдмунд пнул его ногой; мерзавец вздрогнул и закричал от досады. Он был смешон, и мы захохотали.
— Вставай, — приказал ему сэр Эдмунд, — сейчас ты будешь сношаться с girl[3].
— Негодяи, — послышались глухие угрозы, — испанское правосудие… каторга… гаррота…
— Он забыл, что это его сперма, — заметил сэр Эдмунд.
Эта падаль в ответ скорчилась и задрожала, а затем:
— … гаррота… и мне тоже… но сначала… вам…
— Дурак! — рассмеялся англичанин. — «Сначала»! Так ты ещё надеешься этого дождаться?
Идиот посмотрел на сэра Эдмунда; его красивое лицо выражало беспросветную тупость. Странная радость разомкнула его уста; он сложил молитвенно руки, поднял к небу восторженный взор и пробормотал слабым, томным голосом:
— … мученик…
У мерзавца появилась надежда на спасение: глаза его загорелись.
— Сперва послушай одну историю, — сказал сэр Эдмунд. — Ты знаешь, что во время удушения у людей возникает такое сильное напряжение, что они извергаются. Ты умрёшь, как мученик, но в тот момент, когда будешь сношаться.
Священник в ужасе вскочил на ноги, но англичанин вывернул ему руку и толкнул его на плиты.
Сэр Эдмунд связал ему руки за спиной. Я вставил ему кляп в рот и перевязал его ноги своим поясом. Улёгшись рядом с ним на землю, англичанин стиснул его руки в своих ладонях. Он обхватил также его ноги своими. Став на колени, я вставил его голову себе между бёдер.
Англичанин сказал Симоне:
— А теперь оседлай эту церковную крысу.
Симона сняла платье. Она села на живот мученика, придвинувшись попой к обмякшему члену.
Англичанин продолжал из-за спины жертвы:
— Теперь сдави ему горло — трубку сразу за кадыком: дави сильно, но постепенно.
Симона надавила: связанное тело внезапно вдрогнуло, и член встал. Я взял его обеими руками и вставил во влагалище Симоны. Она продолжала душить.
Красная от возбуждения, девочка с остервенением скакала на его стоячем жезле. Мышцы кюре напряглись.
Наконец, она сжала ему горло с такой силой, что умирающий содрогнулся: она почувствовала, как на её попу брызнула сперма. Симона разжала руки и повалилась навзничь в бурном оргазме.
Она лежала на плитах, выпятив живот; по её бедру стекала сперма умершего. Я тоже вытянулся и кончил. Я был разбит. Избыток любви и смерть мерзавца доконали меня. Я ещё никогда не испытывал такого удовлетворения. У меня только и хватило сил, чтобы поцеловать Симону в губы.
Девочке захотелось полюбоваться своей работой, она оттолкнула меня и встала. Она снова села голой попой на голый труп. Она внимательно рассмотрела его лицо и вытерла пот со лба. Одна муха, кружившаяся в солнечном луче, упрямо пыталась сесть на мертвеца. Симона прогнала её и вдруг тихонько вскрикнула. Произошло нечто удивительное: сев на веко умершего, муха медленно переползла на глазное яблоко. Схватив голову священника обеими руками, Симона, задрожав, встряхнула ею. Я увидел, как она погрузилась в пучину воспоминаний.
Как ни странно, нам было совершенно безразлично, чем всё это кончится. Если бы кто-то решил нам помешать, мы быстро уняли бы его негодование… Не всё ли равно! Симона, выйдя из оцепенения, встала и подошла к сэру Эдмунду, прислонившемуся к стене. До нас доносилось жужжание мухи.
— Сэр Эдмунд, — сказала Симона, прижавшись щекой к его плечу, — вы сделаете то, о чём я вас попрошу?
— Да… вероятно, — ответил ей англичанин.
Она велела мне подойти к трупу и, опустившись на колени, широко раздвинула его веки, обнажив глаз, на поверхность которого села муха.
— Видишь глаз?
— Ну?
— Это яйцо, — простодушно сказала она.
Я растерялся и спросил:
— Что ты хочешь сделать?
— Я хочу поиграть с ним.
— Опять?
Симона встала, побагровев (она была совершенно голой).
— Послушайте, сэр Эдмунд, — сказала она, — сейчас же вырвите и дайте мне глаз.
Сэр Эдмунд, нисколько не смутившись, вытащил из портфеля ножницы, а затем, встав на колени, разрезал кожу, запустил пальцы в глазницу и вынул из неё глаз, обрезав натянувшиеся связки. Он опустил маленький белый шар в ладонь моей подружки.
Она смотрела на это чудо с видимым стеснением, но без малейшей робости. Поглаживая бёдра, она стала водить по ним вырванным глазом. Прикосновение глаза к коже необычайно приятно… если рядом жутко кричит петух!
Тем временем Симона засунула глаз во влагалище. Она легла, приподняв ноги и попу. Сжимая бёдра, она пыталась зажать ими глазное яблоко, но оно постоянно выскальзывало — как косточка из пальцев — и падало на живот мертвеца.
Англичанин раздел меня.
Я набросился на девочку, и её вульва поглотила мою жердь. Пока мы занимались любовью, сэр Эдмунд катал глаз между нашими телами.
— Вставьте мне его в попу! — прокричала Симона.
Англичанин вставил шарик в отверстие и протолкнул его.
В конце концов, Симона встала, отняла у сэра Эдмунда глаз и засунула его во влагалище. В это мгновение она притянула меня к себе и так страстно поцеловала в губы, что я испытал оргазм: я извергся ей на лобок.
Встав, я раздвинул ляжки Симоны: она лежала на боку; и тогда я увидел то, чего — наверное — ждал всю свою жизнь: так гильотина ждёт голову, которую она должна отрубить. Мои глаза прямо-таки эрегировали от ужаса; внутри пушистой вульвы Симоны я увидел бледно-голубой глаз Марсель, который смотрел на меня, плача мочой. Сгустки спермы на дымящихся волосах наполняли эту картину мучительной грустью. Я держал ноги Симоны раздвинутыми: обжигающая моча стекала из-под глаза на нижнее бедро…
Мы с сэром Эдмундом наклеили чёрные бороды, а Симона надела смешную чёрную шёлковую шляпу с жёлтыми цветами, и в таком виде мы уехали из Севильи на автомобиле, взятом напрокат. При въезде в следующий город мы всегда переодевались. Мы проехали через Ронду, обрядившись в сутаны испанских священников и чёрные мохнатые фетровые шляпы, залихватски покуривая толстые сигары; в костюме семинаристки Симона была просто божественна.
Мы всё больше отдалялись от Андалусии, жёлтой страны земли и неба, огромного ночного горшка, залитого светом, где, каждый день играя новую роль, я насиловал новую Симону — обычно, в полдень, на земле, под лучами солнца и на глазах у возбужденного сэра Эдмунда.
На четвёртый день англичанин купил в Гибралтаре яхту.
Реминисценции
Как-то раз, листая один американский журнал, я наткнулся на два снимка. На одном была запечатлена улочка глухой деревни, откуда я родом. На другом — развалины соседнего замка. С этими развалинами, расположенными в горах, на вершине скалы, был связан один эпизод моей жизни. В двадцать один год я приехал на лето в гости к своим родителям. У меня возникла идея сходить ночью на развалины. Меня поддержали две целомудренных девочки и моя мама (я был влюблён в одну из девочек, она разделяла мою любовь, но мы с ней никогда об этом не говорили: она была крайне набожной и медлила с признанием, опасаясь, как бы Господь не призвал её раньше). Ночь была тёмной. Через час мы прибыли на место. Мы взбирались по крутому склону, над которым возвышались стены замка, и вдруг нам преградил дорогу белый светящийся призрак, выскочивший из-за скалы. Одна из девочек и моя мама упали в обморок. Остальные вскрикнули. Уверенный с самого начала, что это спектакль, я всё же испытывал подлинный страх. Я шагнул к привидению и велел ему перестать дурачиться, хотя у меня самого сдавило горло. Привидение бросилось наутёк, и я узнал моего старшего брата, который, сговорившись с другом, обогнал нас на велосипеде и напугал, завернувшись в простыню и подсветив её ацетиленовой лампой: декорации были подходящими, да и постановка идеальной.
В тот день, когда я просматривал журнал, я как раз дописал эпизод с простынёй. Я видел её с левой стороны, и призрак тоже появился слева от замка. Эти два образа наложились один на другой.
Меня ждали новые сюрпризы.
С давних пор я представлял себе во всех деталях сцену в церкви, особенно вырывание глаза. Решив, что эта сцена каким-то образом связана с моей реальной жизнью, я стал ассоциировать её с одной знаменитой корридой, на которой я действительно присутствовал — я сохранил дату и имена, неоднократно упоминаемые Хемингуэем в его книгах — вначале я не видел между ними никакой связи, но, рассказав о смерти Гранеро, я пришёл в настоящее замешательство. Вырывание глаза было не вольным вымыслом, а переносом на вымышленного персонажа конкретного увечья, которое на моих глазах получил реальный человек (это был единственный случай, когда я стал свидетелем насильственной смерти). Так, два наиболее ярких образа, запечатлевшихся в моей памяти, приобрели неузнаваемую форму в ту самую минуту, когда я стремился к наибольшей непристойности.
Эта вторая аналогия возникла уже после того, как я написал сцену корриды: я прочитал её первоначальную версию одному знакомому врачу. Я никогда не видел бычьих яичек без кожицы. Вначале я думал, что они такого же ярко-красного цвета, как и половой орган. Поэтому ассоциации между глазом и яйцом у меня тогда ещё не возникало. Мой друг указал мне на эту ошибку. Мы открыли анатомический атлас, и я увидел, что тестикулы животных и человека имеют яйцевидную форму и по внешнему виду и цвету напоминают глазное яблоко.
К этим навязчивым образам присоединились воспоминания совсем иного рода.
Я родился от отца-сифилитика (табетика). Он ослеп (он зачал меня уже слепым), и когда мне было два-три года, та же болезнь его парализовала. В детстве я обожал отца. Его паралич и слепота имели, в числе прочих, и такие последствия: в отличие от нас, он не мог мочиться в уборной; он мочился в кресле, у него имелся для этого специальный сосуд. Он мочился прямо передо мной, под одеялом, которое плохо его прикрывало. Но самым мучительным был его взгляд. Его зрачок, ничего не видевший в окружающей тьме, закатывался под самое веко: мочеиспускание обычно сопровождалось этим движением. Его большие глаза на измождённом лице с орлиным профилем были широко открыты. Когда он мочился, они становились почти совершенно белыми; в такие минуты в них выражалась растерянность; перед ними был мир, который видел лишь он один, и это зрелище вызывало у него рассеянный смех. Образ этих белых глаз соединился у меня с образом яиц, и когда в повествовании заходила речь о глазе или яйцах, тотчас появлялась и моча.