Великосветский свидетель - Ракитин Алексей Иванович 8 стр.


— Ну, знаете, это кухаркиным детям нечем себя занять, вот они и играют в группы да союзы. Значительности себе добирают. А у людей нашего круга, — он сделал особое ударение на слове «нашего», — даже и разговоров на эту тему никогда не бывает! — Он свысока посмотрел на Шумилова.

«Да ты, братец, сноб. Или же, напротив, отличный конспиратор», — подумал Алексей Иванович.

— Ну, отчего же вы так про кухаркиных детей. Среди радикалов немало дворян — те же Бакунин, Кропоткин.

— Это «дворянство» только по названию, Алексей Иванович. Провинциалы, лишь перед приездом в столицу снявшие треух и нацепившие котелок… Вот только головы не сменившие… Это, по-вашему, дворянство? Бывшие семинаристы, разночинцы, дети разночинцев… Мы вынуждены их терпеть в своих аудиториях и на общих лекциях, но мы с ними не мешаемся, уверяю вас. У них своя свадьба, у нас — своя.

— А скажите, Владимир Павлович, вы часто собирались вашим кружком в доме Прознанских?

— Не так, чтобы часто, но иногда собирались.

— Помните историю с папиросами, в начале апреля, первого или второго числа? Это при вас было?

— Да, помню. Это когда гувернантка вздумала в обморок падать? Ха-ха! Мы тогда позабавились. Ну, для вида все сделали озабоченные лица… Но право же, было смешно! Одно дело, когда эфирная девица чувств лишается и совсем другое — видеть, как такая матрона делает круглые глаза и мешком валится на пол.

— А Николай был тут же?

— А где же ему быть? Ему и любопытно было больше всех. Братец его, Алешка, засуетился, стал звать маменьку, кинулся гувернантку поддержать, даже вазу с цветами столкнул нечаянно. А Николай стоял и смотрел. Но эта мадемуазель Мари… та еще бабенка, — Соловко хмыкнул в своей двусмысленной манере. — Скажу честно, при ней можно было без церемоний. И сюртук снять, и на разные темы поговорить. Она вообще частенько с нами сидела.

— А как Николай к этому относился?

— Иногда как бы тяготился ее присутствием, а иногда нормально. Помню, как-то раз назвал ее блядью, — Соловко произнес это с явным удовольствием.

— А давно это было?

— Да, прилично. Наверное, мы еще в гимназии учились, в последнем классе. Или уже осенью, точно не помню…

— А в чем была причина употребления этого слова?

— Да кто же его знает. Не могу сказать.

— Скажите, она когда-нибудь целовала Николая при вас?

— Да, было пару раз.

— А какое настроение было у Николая во время болезни?

— Да… обычное настроение. Но я и был-то у него всего три раза, и то бегом.

— А накануне смерти?

— Не знаю, у Прознанских меня тогда не было. В тот день в Мариинке давали «Сомнамбулу» — ведь это же было воскресенье, я ничего не путаю? Да, воскресенье, — сам себе ответил Соловко, — вот я к нему и не заехал.

Алексей Иванович решил, что исчерпал вопросы.

— Владимир Павлович, я запишу нашу беседу для отчета, а вы уж, пожалуйста, в понедельник в любое время до восемнадцати часов заезжайте в прокуратуру, подпишите протокол. Объясните, что вам надо пройти к делопроизводителю помощника прокурора Шидловского, вот моя визитка. Я оставлю протокол и если меня не будет на месте, то кто-то из моих коллег вам его покажет. Пожалуйста, не забудьте и не заставляйте себя искать, — строго сказал Шумилов.

— Да-да, конечно, Алексей Иванович, — суетливо закивал головой студент. — В понедельник буду у вас!

— Засим позвольте откланяться.

Шумилов поднялся и вышел на свежий воздух. Неприятное чувство бередило душу, было беспокойно и муторно, словно застал хорошего знакомого за гнусным занятием. К Бергеру идти уже не хотелось, но Алексей Иванович внутренне встряхнулся, сказав магическое слово «надо», и отправился по Малой Морской в сторону Сенатской площади.

Он успел как раз вовремя — ротмистр, видимо, собирался уходить. Стоя в наброшенном на плечи кашемировом пальто перед большим зеркалом в прихожей, он поправлял шелковое кашне. Штатское платье сидело на его подтянутой фигуре столь же безупречно, как, должно быть, сидел мундир. Шумилов представился. Ротмистр коротко и серьезно взглянул на его отражение в зеркале, энергично обернулся и спросил глубоким баритоном:

— Чем могу служить?

Шумилов сообразил, что пришел не совсем удачно. Но отступать было некуда. Впрочем, лучше всего предоставить свидетелю выбор — опоздание на встречу, беседу на ходу или завтрашний визит в прокуратуру.

— Не хочу вас задерживать, Михаил Христофорович, но я должен задать вам пару вопросов. Если вы торопитесь, то можно поговорить и после, в прокуратуре.

— Я действительно спешу в театр… Мы можем поговорить по дороге?

У парадной ждала коляска.

— Я в связи со смертью сына вашего патрона, полковника Прознанского. Как случилось, что именно вы привезли его гувернантку утром в день смерти Николая?

— Да очень просто. В то утро я как обычно в восемь сорок пять заехал за полковником, а у них трагедия, стенания — сын умер. Дмитрий Павлович на службу не поехал, дал мне указания, а сам остался с семьей. А мадемуазель Мариэтту я встретил на Невском, у Аничкова моста. Я остановил экипаж, окликнул ее и сообщил новость.

— И как она отреагировала?

— Ужасно, я даже не предполагал такого. У нее глаза остекленели, остановились. Я испугался, взял ее за руку, а она стала падать на землю. Я подхватил ее, стал что-то говорить, не помню уже что, а она никак не реагировала, просто смотрела сквозь меня сухими глазами. Это потом уже ее прорвало, в экипаже, она разрыдалась так, что смотреть было жалко. Ну, не мог же я ее так оставить? Повернул назад, привез к Прознанским, а потом поехал на службу.

— Скажите, Михаил Христофорович, а вы хорошо ее знали?

— Не то, чтобы хорошо, однако давно. Познакомились тому уже года с два. Виделся регулярно в доме полковника. Однажды чай пили втроем в кабинете Дмитрия Павловича. Она интересная женщина, образованная, смешливая. И речь такая занятная…

— А как по-вашему, в нее можно влюбиться?

— Хм, влюбиться? А вы спросите об этом самого себя, Алексей Иванович, — нашелся ротмистр. — Странный у вас ход мыслей, однако. Меня-то вы почему об этом спрашиваете?

— Скажите, Михаил Христофорович, вы в последнее время не чувствовали, что за вами кто-то наблюдает или следует по улицам, когда вы сопровождали полковника?

— Сопровождать господина полковника и обеспечивать его безопасность — моя прямая и главная обязанность. Неужели вы думаете, что я допустил бы такую оплошность — не заметил слежку? И не предпринял бы надлежащие меры? Кроме того, замечу, что охрана такого человека, как полковник Прознанский, обеспечивается усилиями отнюдь не одного человека.

— А он нуждается в охране? Скажем иначе, для карбонариев он мог бы представить интерес, как объект террора?

— Железные дороги Российской Империи и принадлежащая им полоса отчуждения в смысле их охраны и поддержания порядка находятся в исключительном ведении корпуса жандармов. В силу своего служебного положения полковник Прознанский отвечает в том числе и за Царскосельскую железную дорогу, связывающую столицу Империи с летними резиденциями Государя Императора и высших сановников. Без ведома полковника Прознанского ни Третье отделение, ни дворцовая полиция не могут работать на Царскосельской железной дороге. Он — высшее должностное лицо, отвечающее за личную безопасность самых значительных лиц империи во время их проезда по этой дороге. Он как никто другой информирован о методах охраны и конкретных мероприятиях, проводимых во время таких поездок. Нетрудно догадаться, что полковник может попасть в список лиц, с точки зрения наших карбонариев, подходящих для акций устрашения, — отчеканил Бергер, точно с листа прочел.

— А в доме у Прознанских не заводила ли молодежь разговора о каких-либо антиправительственных настроениях?

— Да Бог с вами! На таких людях, как Дмитрий Павлович, держится Отечество. Он и семейство свое воспитывает в патриотическом духе. Конечно, сын студент, а в нынешнем столичном университете много всякого мусора обретается, но таким вход в дом Прознанских был заказан, это точно.

Они приехали. Театральная площадь была запружена экипажами, освещенный подъезд притягивал взгляды. Под козырьком у входа толпилась нарядная публика.

— Михаил Христофорыч, я прошу вас завтра к обеду собственноручно написать все, что вы мне сейчас рассказали, а я пришлю к вам своего курьера, чтоб вас не гонять ради протокола в прокуратуру. Согласны?

— А вдруг вас не устроит мой стиль и слог? — иронично ответил вопросом на вопрос Бергер.

— А вы постарайтесь, чтобы устроил, — парировал Шумилов. — Будьте обстоятельны, точны в мелочах. Иначе мне придется вызывать вас официально.

— Я понял, Алексей Иванович. Завтра к полудню я жду вашего курьера.

Они распрощались. Шумилову предстояло осмыслить услышанное, разложить по полочкам. За последние два дня перед ним приоткрылась внутренняя жизнь уважаемого семейства. Но вот что странно — каждый, кто входил в соприкосновение с членами этой семьи, видел ее по-своему, через призму собственного жизненного опыта и своих представлений о добродетели и пороке. Сейчас Шумилов точно мозаику складывал, а она не складывалась — вылезали острые углы, цвета не совпадали. И некоторые рассказчики явно противоречили друг другу.

С одной стороны — анонимка, содержание которой вроде бы подтверждается находкой ядов и записями в журнале покойного; с другой — никаких следов радикальной группы. Не найдено запрещенной литературы, никто никогда не видел Николая читающим или обсуждающим такую литературу. Никаких выявленных подозрительных контактов Николая. Странная француженка: почти член семьи и заботливый друг покойного, и вдруг — такой оскорбительный отзыв ее же воспитанника. Явная нестыковка в оценке состояния Николая накануне смерти: Жюжеван говорит, что он был подавлен, а мать — что бодр и весел.

Шумилов не спеша шел по набережной Екатерининского канала. Спустился вечер, но было очень светло. Небо окрасилось в оттенки серо-лилового цвета. Тянуло сыростью, прохожих стало меньше. До Алексея Ивановича донеслось церковное пение, в просвете улицы на другой стороне канала он увидел процессию с иконами. «Сегодня же страстная пятница, крестный ход», — подумал Алексей Иванович. Пасха в этом году была поздняя. «Надо будет в пасхальное воскресенье непременно навестить дядюшку и тетушку».

6

Субботнее утро начиналось замечательно. Первое, что увидел Шумилов, проснувшись, — квадраты яркого света на стенах комнаты. День обещал быть солнечным и, вероятно, теплым. Хорошо бы! Квартирка Алексея Ивановича — собственно, это были две большие комнаты в конце коридора — располагалась на третьем этаже большого доходного дома. И, хотя окна смотрели в обычный для Петербурга двор-колодец, по утрам, перевалив через крышу соседнего, не вышедшего росточком двухэтажного дома, в них заглядывало солнышко. Комната была наполнена радостным светом, и на душе у Алексея Ивановича тоже сделалось радостно.

Жил Шумилов один-одинешенек. Правда, через день являлась прислуга: намывала полы, убиралась в комнатах, относила белье прачке, выполняла несложные поручения. Столовался Алексей Иванович у квартирной хозяйки — чопорной и очень аккуратной немки, госпожи Раухвельд, чей муж, жандармский офицер, погиб от кинжала польского «жолнера» в Вильно во время мятежных беспорядков 1863 года. Вдова питала неодолимую ненависть к радикалам, нигилистам и карбонариям всех частей политического спектра; объектами ее особой неприязни были поляки и люди, говорившие с акцентом, похожим на польский. К Шумилову госпожа Раухвельд питала нечто вроде материнской привязанности, неожиданной для такой строгой метрессы. Скорее всего, женщину подкупили его вежливость и ни разу не просроченное внесение квартирной платы. Со своей стороны, Алексей Иванович не забывал хвалить ее цветы на подоконниках и пальмы в кадках. Кроме того, Шумилов всегда замечал новую посуду и скатерти на столах. Последнее обстоятельство превращало его в глазах госпожи Раухвельд почти в идеального квартиранта. В самом деле, как немного надо, чтобы тронуть сердце пожилой квартирной хозяйки!

Родители Алексея Ивановича жили в деревне, в своем большом имении под Ростовом. Матушки уже не было на свете, а в деревне отец жил с мачехой. Одиннадцати лет Алешу отдали в гимназию в Ростове, дальше было Училище правоведения в Петербурге. Так что уже двенадцать лет Шумилов жил в северной столице империи и считал себя накрепко связанным с этим городом. Здесь же, в Петербурге, жил его дядюшка по материнской линии, Филипп Андреевич Ремезов. Глава большого семейства, крупный чиновник почтового ведомства, он по-своему любил Алексея, даже похлопотал об устройстве племянника в прокуратуру. Но виделись они редко, в основном по праздникам.

В прокуратуре был неприсутственный день. В коридорах гулко звучали шаги, сонно бились об оконное стекло мухи. Степан, главный из швейцаров, проведя свой ежеутренний печной обход, перестал лязгать заслонками и затих. Хотя в Санкт-Петербург пришла долгожданная весна, в домах продолжали топить печи, поскольку остывшие за долгую зиму толстые стены еще не держали тепло. Лишь со второй половины мая над крышами домов переставал клубиться дымок, и тогда наступало время печников и трубочистов, работавших даже в пору белых ночей. За несколько недолгих летних месяцев им надлежало успеть подготовить город к новой зиме.

Субботняя тишина располагала к сосредоточенной работе. Алексей Иванович занялся воистину неблагодарным трудом — составлением задним числом протоколов вчерашних допросов. Это был, пожалуй, самый неприятный элемент работы делопроизводителя. В сословном обществе Российской империи далеко не всех лиц можно и нужно было вызывать на официальные допросы, в столице же были персоны воистину неприкасаемые. Если такая неприкасаемая фигура попадала в поле зрения следствия, ее допрос превращался в головную боль чиновников, порой даже самого министра юстиции. Составление официальных бумаг требовало большого искусства, не случайно Шидловский всячески самоустранялся от этого дела, препоручая его Шумилову. Алексей Иванович частенько вспоминал слова шефа, сказанные последним в день их знакомства: «Я буду требовать от вас исполнения обязанностей должным образом, но без небрежения к персонам».

Шумилов закончил писанину, едва только напольные часы пробили два раза. Алексей Иванович ощутил острое желание размяться, расправить онемевшую спину. Голод давал о себе знать. Да и субботний день манил на волю, в парк, под высокое небо. Убрав документы и опечатав шкаф, с легким сердцем Шумилов вышел из прокуратуры и, насвистывая, бодрым шагом направился обедать.

Пасхальное воскресенье — один из особенных дней в году, которые Алексей Иванович традиционно посвящал общению с Петербургскими родственниками. Дядюшка его, Филипп Андреевич, старший брат матери, был человек добродушный и хлебосольный, настоящий меломан, и дом его всегда был открыт для племянника. В годы ученичества Алеша проводил у Ремезовых почти каждое воскресенье, очень подружился с тремя кузинами, которые сочли своим долгом опекать родственника из провинции и «образовывать» его. Следовало признать, что столичная родня приняла деревенского родственника по-доброму и безо всякого снобизма, за что Шумилов был по-настоящему ей благодарен.

Сейчас в родительском доме оставалась только младшая, Полина. Старшие, Елена и Нина, были благополучно выданы замуж. Елена жила с мужем в Москве, а Нина приезжала с визитами к родителям, почитай, каждый день, поскольку жила на соседней улице. Настоящей душой этого теплого дома была тетушка, Анна Тимофеевна. Удивительно, как эта маленькая женщина с тихим голосом умудрялась руководить грозным Филиппом Андреевичем, да так, что он принимал это руководство безропотно и даже с явным удовольствием. Тетушка любила Алешу и всегда приструнивала своих барышень, если они «нападали» на ее любимца. Обычно, после обильного семейного обеда, когда Филипп Андреевич удалялся в кабинет «для занятий» (а попросту, чтобы всхрапнуть часок, накрывшись развернутыми «Ведомостями»), Анна Тимофеевна усаживала Алексея подле себя у камина и, занимаясь рукоделием или раскладывая пасьянс, принималась расспрашивать об учителях, о том, чем его кормят — в общем, обо всем, что составляло повседневную жизнь. Так повелось еще с ученических Алешиных времен, так продолжалось и по сию пору. Просто визиты Алексея стали реже, а темы бесед — несколько иными.

Назад Дальше