Голливудские триллеры. Детективная трилогия - Рэй Брэдбери 9 стр.


Волосы мои поседели.

И отросли на дюйм.

«Кэл, – подумал я, – милый, никуда не годный брадобрей! Я иду к тебе!»

Парикмахерская Кэла находилась как раз напротив муниципалитета и рядом с заведением, где брали на поруки. Там в окнах уже лет десять красовались спирали клейкой ленты, на которой, как цирковые артисты на трапеции, висели дохлые мухи. Туда из расположенной напротив тюрьмы входили похожие на тени мужчины и женщины, а когда они выходили оттуда, казалось, костюмы двигаются сами, под ними никого нет. С этим заведением соседствовала бакалейная лавка. Раньше она принадлежала мамочке и папочке, но они умерли, и теперь их сыночек целыми днями просиживал штаны у окна, принимая по телефону ставки на бега. Иногда ему удавалось продать жестянку консервированного супа.

Что же касается парикмахерской, то хотя там тоже можно было увидеть на подоконнике дохлых мух, больше десяти дней они здесь никогда не залеживались. И вообще, уж раз-то в месяц Кэл непременно сам мыл всю свою парикмахерскую, где, неуклюже двигая руками, словно не смазанными в локтевых суставах, орудовал густо смазанными маслом ножницами, не закрывая розового рта, откуда лился поток отдающих мятной жвачкой сплетен. Вел он себя как на пасеке – в вечном страхе, что не справится с большим серебристым, жужжащим, как шмель, электрическим насекомым, которым водил вокруг ваших ушей. Иногда насекомое и впрямь вдруг выходило из повиновения, больно вас жалило и вцеплялось вам в волосы, тогда Кэл, изрыгая проклятия, дергал и тащил к себе машинку, словно вырывал зуб.

Вот поэтому, а также из соображений экономии я стригся у Кэла всего дважды в год.

Дважды в год еще и потому, что из всех парикмахеров на свете никто столько не болтал, как Кэл, никто так щедро не поливал одеколоном, никто так не злословил, не давал с таким рвением советы и не бубнил без остановки, отчего голова шла кругом. О чем бы вы ни заговорили, он знал любую тему досконально, вдоль и поперек, а объясняя вам, скажем, бездарность теории Эйнштейна, бывало, вдруг останавливался на полуслове, прикрывал один глаз, склонял голову набок и задавал свой Великий Вопрос, на который не могло быть Безопасного Ответа.

– Слушай, а я рассказывал тебе про себя и про Скотта Джоплина[65]? Да-да, господи боже, про нас со стариной Скоттом? Ну так послушай, ради бога, про тот день в девятьсот пятнадцатом году. Как Скотт учил меня играть регтайм «Кленовый лист».

На стене висела фотография Скотта Джоплина, подписанная им в незапамятные времена, чернила выцвели, как на объявлении в окне леди с канарейками. На снимке можно было разглядеть очень юного Кэла: он сидел на табурете за роялем, а склонившийся над ним Джоплин накрыл своими большими черными ладонями руки счастливого мальчишки.

Этот веселый мальчуган, навсегда запечатленный на фотографии, пригнулся, стараясь охватить руками клавиатуру, готовый прыгнуть навстречу жизни, миру, Вселенной, готовый проглотить их с потрохами. На его детском лице было такое выражение, что при взгляде на фотографию у меня каждый раз щемило сердце. И я старался пореже на нее смотреть. Слишком больно было наблюдать, как на нее глядит сам Кэл, готовясь задать свой извечный Великий Вопрос, как без всяких просьб и уговоров он кидался к пианино, чтобы отбарабанить свой кленовый регтайм.

Кэл.

Он был похож на ковбоя, который теперь ездит верхом на парикмахерских креслах. Представьте техасских пастухов – жилистых, обветренных, всегда загорелых, засыпающих, не снимая стетсоновских шляп, словно приклеенных к ним на всю жизнь, и душ принимающих в тех же дурацких шляпах. Таким же был и Кэл, когда он ходил кругами вокруг недругов-клиентов с оружием в руках, пожирая волосы, подрезая баки, прислушиваясь к стуку ножниц, восхищаясь своей жужжащей, как шмель, электрической машинкой для стрижки, и говорил, говорил, а я в это время воображал, будто он пляшет вокруг моего кресла, полуголый, словно техасский ковбой в нахлобученной на уши шляпе, и знал, что его обуревает одно страстное желание – рвануть к пианино и пробежать пальцами по улыбающейся клавиатуре.

Иногда я делал вид, будто не замечаю безумных, обожающих взглядов, которые Кэл бросал на ждущие его черные и белые, белые и черные клавиши. Но в конце концов, испустив мазохистский стон, я восклицал:

– Ладно, Кэл, действуй!

И Кэл действовал.

Словно его ударило током, он, неуклюже, по-ковбойски ступая, шел к пианино, причем ковбоев было сразу двое – один в зеркале, более шустрый, более бравый, чем Кэл. Оба рывком поднимали крышку пианино, открывая желтоватую зубастую пасть, горящую нетерпением запеть.

– Послушай вот это, сынок. Ты когда-нибудь, хоть когда-нибудь слышал что-нибудь подобное?

– Нет, Кэл, – отвечал я, сидя в кресле с недостриженной изуродованной головой. – Нет, – отвечал я вполне чистосердечно. – Никогда.

«Боже мой, кто же это его так безобразно обстриг?» – в последний раз прозвучало у меня в ушах восклицание старика, выбирающегося из морга.

И вот я увидел виновника: он маячил в окне парикмахерской, вглядываясь в туман, напоминая кого-то из персонажей с картин Хоппера[66] – обитателей пустых комнат, одиноких посетителей кафе или застывших в ожидании на углу улицы прохожих.

Кэл.

Пришлось заставить себя открыть дверь, и я нерешительно вошел в парикмахерскую, глядя под ноги.

Весь пол был засыпан завитками каштановых, черных, седых волос.

– Привет! – с наигранной веселостью сказал я. – Похоже, у тебя был удачный день!

– Знаешь, – ответил Кэл, не отрываясь от окна, – эти волосы валяются здесь уже пять, а то и шесть недель. И все это время никто в здравом уме не входил в эту дверь, если не считать бродяг, что к тебе не относится, идиотов, что тоже не про тебя, или лысых – это тоже не про тебя. А если кто и входил, то лишь затем, чтобы спросить дорогу в психушку. Или приходили бедняки, а это уж точно про тебя, так что садись в кресло, на мой электрический стул, и готовься к казни. Электромашинка уже два месяца как отказала, а у меня наличных нет, не могу привести ее, проклятую, в порядок. Садись.

Подчиняясь приказу своего палача, я направился к креслу, сел и поглядел на устилавшие пол волосы – свидетельства молчащего прошлого, которые должны были что-то означать, но ни о чем не говорили. Даже глядя на них сбоку, я не мог различить в этом мусоре никаких загадочных знаков, предупреждающих об опасности, никаких вещих предзнаменований.

Наконец Кэл обернулся и стал вброд переходить море никому не нужных отрезанных прядей. Его руки, как будто сами по себе, без его ведома, взяли расческу и ножницы. Он помедлил у меня за спиной, словно палач, опечаленный тем, что ему предстоит отрубить голову молодому королю.

Спросил, какую я хочу длину, точнее говоря, предложил мне самому выбрать масштабы разрушения, но я отвлекся, уставившись в дальний угол ослепительно белой, арктически пустой парикмахерской…

Я глядел на пианино Кэла.

Впервые за пятнадцать лет это пианино было занавешено. Его желто-серая восточная улыбка скрывалась под белой погребальной простыней.

– Кэл. – Я не сводил глаз с простыни. На какое-то время я забыл про мертвого, безобразно остриженного старика с конфетти от трамвайных билетов. – Кэл, – повторил я, – ты что, перестал играть старый кленовый регтайм?

Кэл пощелкал ножницами – щелк-щелк! – снова пощелкал ими у меня возле шеи – щелк-щелк!

– Кэл, – повторил я, – что-то не так?

– Когда наконец прекратятся эти смерти? – произнес он глухо.

И тут же зажужжал шмель, покусывая мне уши, отчего у меня по спине пробежал знакомый холодок, а Кэл, поругиваясь сквозь зубы, уже начал стричь меня тупыми ножницами, как будто косил брошенное пшеничное поле. До меня донесся слабый запах виски, но я смотрел прямо перед собой.

– Кэл? – окликнул я его снова.

– Да? Нет, я хотел сказать – дрянь! Дрянь дело.

Он швырнул на полку ножницы, расческу и дохлого шмеля и, тяжело ступая по океану старых волос, прошел по комнате и сдернул простыню с пианино, а оно заулыбалось, словно большое бессмысленное существо, едва Кэл сел и положил на клавиши вялые руки, похожие на кисти живописца, готового изобразить бог знает что.

А дальше последовал взрыв, словно вырвали сломанный зуб из размозженной челюсти.

– К черту все! Гады! Сволочи! Я же играл, выжимал из этой штуки все, чему научил меня Скотт. Старина Скотт… Скотт.

Его голос замер.

Кэл бросил взгляд на стену над пианино. И, заметив, что я тоже посмотрел туда, отвел глаза. Но было поздно.

Впервые за двадцать лет я не обнаружил на месте фотографии Скотта Джоплина.

Открыв рот от удивления, я подался вперед в кресле.

А Кэл тем временем, сделав над собой усилие, натянул простыню на черно-белую улыбку и вернулся ко мне с видом плакальщика на собственных поминках. Он остановился у меня за спиной и снова взял в руки орудия пытки.

– В общем, Скотту Джоплину девяносто семь очков, а Кэлу-парикмахеру – ноль, – подвел он итоги проигранной игры, на которую ушла вся жизнь.

Дрожащими пальцами он провел по моей голове.

– Боже милостивый, ты только глянь, что я с тобой сделал! Господи! Ну и поганая же вышла стрижка! А я еще и до половины не дошел. Мне бы надо заплатить тебе – ведь по моей милости ты разгуливал все эти годы как запаршивевший эрдельтерьер! И уж раз на то пошло, дай-ка я расскажу, что сотворил с одним клиентом три дня назад. Ужас! Может, из-за того, что я так изуродовал несчастного, кто-то не выдержал, пожалел его и отправил на тот свет, чтобы избавить от страданий.

Я снова дернулся в кресле, но Кэл мягко придержал меня.

– Надо бы тебе ввести новокаин, но не буду. Так вот, слушай об этом старике.

– Да-да, я слушаю, Кэл, – заверил я его, ведь затем я сюда и пришел.

– Сидел точно там, где ты сейчас, – начал Кэл. – Прямо на этом самом месте, посмотрел в зеркало и говорит: «Стриги на всю катушку!» Так и сказал. «Кэл, говорит, стриги на всю катушку. Самый, говорит, важный вечер в моей жизни. Иду в Майроновский танцзал в Лос-Анджелесе. Не был там уже столько лет! Позвонили мне, говорит, и сказали, что я выиграл большую премию. За что? – спрашиваю. Сказали – самый, мол, почтенный, старейший житель Венеции. Разве, говорю, это повод для праздника? Молчи, говорят, да приоденься. Вот я и пришел, Кэл. Подстриги покороче, только чтобы голова не стала как бильярдный шар. И каким-нибудь там «Тигровым тоником» побрызгай». Ну я и давай стричь. Старик, наверно, года два не стригся, отрастил целую снежную гору волос. Поливал его одеколоном, пока мухи не стали дохнуть. Ушел счастливый, оставил два бакса, наверно последние. Я не удивился. А сидел он, где ты сейчас. И теперь вот, – закончил Кэл, – он умер.

– Умер? – чуть не закричал я.

– Кто-то нашел его в львиной клетке, потопленной в канале. Мертвым.

– Кто-то… – повторил я, но не добавил, что я.

– Наверно, старик никогда не пил шампанского или давно не пил, вот и перебрал. И свалился. «Кэл, – сказал он мне тогда, – давай на всю катушку». Ты вот насчет чего пошевели мозгами: ведь и я, и ты свободно могли оказаться в том канале, а теперь, разрази меня гром и пропади все пропадом, там он один, навсегда. Поневоле задумаешься, правда? Слушай-ка, сынок, что-то вид у тебя неважный. Я слишком разболтался, да?

– А он не сказал, кто его подвезет, куда, когда и почему? – спросил я.

– Ничего такого не сказал, насколько я помню. Кто-то, наверно, подъехал на трамвае, забрал его и довез прямо до дверей Майроновского танцзала. Ты когда-нибудь проезжал там на трамвае в субботу вечером? Старые дамы и старые джентльмены так и вываливаются оттуда в своих мехах, побитых молью, да в зеленых смокингах. Пахнет от них одеколоном «Бен Гур» и тонкими сигарами. Небось радуются, что не переломали ноги во время танцев, лысины блестят от пота, тушь течет с ресниц и в чернобурках им уже невмоготу. Я там как-то был, в этом танцзале. Посмотрел, посмотрел и ушел. Думаю, этому трамваю по дороге к морю следовало бы делать остановку возле кладбища «Лужайка Роз» и почти всех высаживать. Нет, спасибо. Что-то я совсем разболтался, правда? Скажи, если так… Что ни говори, – продолжал он тут же, вернувшись наконец к старику, – а он умер, и самое плохое, что теперь он будет лежать в могиле и еще тысячу лет вспоминать того гада, что так безобразно обкромсал его напоследок. А ведь гад этот – я… И так по одному в неделю. Люди с плохой стрижкой исчезают, и, глянь, их уже вытаскивают – они, оказывается, утонули, а до меня наконец начинает доходить, что мои руки ни к черту не годятся, и…

– Ты не знаешь, кто хотел его забрать и отвезти на эти танцы?

– Откуда мне знать? Да и какая разница? Старик сказал – кто-то, не знаю кто, назначил ему встречу возле венецианского кинотеатра в семь: они, мол, посмотрят часть шоу, поужинают у Модести – это последнее еще не закрытое кафе на пирсе. А потом – наше вам с кисточкой – он проводит его в центр города, в танцзал. На быстрый вальс с какой-нибудь столетней Королевой Роз. Ну чем не праздник, а? А потом домой, в постельку, навеки. Только зачем тебе все это, сынок? Ты…

Зазвонил телефон.

Кэл смотрел на него и бледнел на глазах.

Прозвучало три звонка.

– Ты не ответишь, Кэл? – удивился я.

Кэл смотрел на телефон точно так, как я смотрел на мой телефон на заправочной станции, когда кто-то за две тысячи миль от меня молчал и только натужно дышал. Кэл покачал головой.

– С какой стати я буду снимать трубку, если, кроме плохих новостей, ничего не услышишь? – ответил он.

– Да, в иные дни так и думаешь.

Я медленно стащил с шеи простыню и встал.

Кэл машинально протянул руку ладонью вверх за наличными. А когда сам это заметил, чертыхнулся, убрал руку и застучал по кнопкам кассового аппарата.

Выскользнул чек с надписью «БЕСПЛАТНО».

Я взглянул на себя в зеркало и чуть не фыркнул, как тюлень, от того, что там увидел.

– Потрясающая стрижка, Кэл, – сказал я.

– Убирайся вон!

Идя к выходу, я поднял руку и коснулся того места, где обычно висела фотография Скотта Джоплина, исполняющего веселую музыку пальцами, похожими на две грозди крупных черных бананов.

Если Кэл и заметил мой жест, он виду не подал.

Выходя, я поскользнулся на старых волосах.

Я шел и шел, пока не оказался в сиянии солнца у спрятавшегося в высокой траве бунгало Крамли.

Остановился у входа.

Видно, Крамли почувствовал, что я пришел. Он распахнул дверь и сказал:

– Опять вы за свое?

– Да я сюда и не приближался! Я не из тех, кто пугает людей в три часа ночи, – ответил я.

Крамли поглядел на свою левую руку и, вытянув ее, показал мне.

На ладони лежал маленький комочек маслянистых зеленых водорослей с вмятинами от его пальцев.

Я протянул свою руку и разжал кулак – с таким видом открывают козырного туза.

На моей ладони лежал точно такой же комочек, только подсохший и ломкий.

Крамли перевел взгляд с наших рук на мое лицо, осмотрел лоб, щеки, подбородок, поглядел в глаза и глубоко вздохнул.

– Ну и личико у вас! Абрикосовый пирог, хеллоуинские тыквы, помидоры в огороде, последние летние персики – все вспомнишь, когда на вас поглядишь! Истинный сын санта-клаусовской Калифорнии. Могу ли я, глядя на такое лицо, объявить вас виновным?

Он опустил руку и отступил в сторону.

– Вы любите пиво?

– Не очень, – признался я.

– Предпочитаете, чтобы я приготовил вам шоколадный напиток?

– А можете?

– Нет, черт возьми. Будете пить пиво и извольте его полюбить. Входите! – Крамли, качая головой, пошел в дом.

Я последовал за ним, закрыл дверь, чувствуя себя как студент, приехавший навестить школьного учителя.

Крамли стоял в гостиной у окна и щурился на сухую грязную тропинку, по которой я только что шел.

Назад Дальше