Убийства — мой бизнес - Фридрих Дюрренматт 32 стр.


— Рассказывайте, же, фрау Шротт, — для разнообразия напомнил патер. — Мы опаздываем с соборованием.

А я мечтал уже не о маленькой «Суэрдик», а о своей большущей «Баианос».

В девяносто пятом году она обвенчалась со своим бесценным покойником Галузером, журчал дальше неиссякаемый словесный поток. Он был доктором медицины, в Куре. Уже и это сестрице с ее полковником пришлось не по нутру, показалось недостаточно аристократичным, она это сразу учуяла, а когда полковник умер от гриппа, вскоре после первой мировой войны, сестрица совсем распоясалась, возвела своего милитариста в какое-то божество.

— Рассказывайте, фрау Шротт, рассказывайте, — бубнил патер, не проявляя ни тени нетерпения, разве что тихую скорбь по поводу такого упорства в заблуждениях, меж тем как я клевал носом и временами вскидывался, как со сна, — вспомните про соборование, рассказывайте, рассказывайте.

Все напрасно. Лежа на смертном одре, старушка стрекотала неутомимо, неумолчно, несмотря на свой слабенький писк и на трубки под одеялом, перескакивала с пятого на десятое.

Насколько я вообще способен был думать, я смутно предполагал, что она расскажет пустяковую историю про услужливого полицейского, а затем возвестит дарственную — несколько тысяч франков, имеющую целью позлить девяностодевятилетнюю сестрицу; я уже заранее заготовил горячую благодарность, мужественно подавил абстрактные мечты о сигарах и, чтобы окончательно не впасть в отчаяние, предвкушал теперь привычный аперитив и традиционный обед с женой и дочерью в «Кроненхалле».

А после смерти первого мужа, покойного Галузера, болтала тем временем старушка, она вышла замуж за Шротта, тоже ныне покойного, он у них служил шофером и садовником — словом, исполнял всю работу, какую в большом барском доме лучше всего исполнять мужчине, к примеру, отапливать помещение, чинить ставни и прочее, и хотя сестрица открыто не возражала и даже приехала в Кур на свадьбу, но, понятно, была возмущена этим браком, хотя — опять-таки, чтобы позлить ее, — даже виду не подала. Таким-то образом она стала фрау Шротт.

Она вздохнула. Где-то в коридоре сестры милосердия пели предрождественские песнопения.

— Да, у нас поистине был гармоничный брак с дорогим покойничком, — продолжала старушка, послушав несколько тактов песнопения. — Впрочем, ему, пожалуй, бывало нелегко, мне трудно судить. Когда мы поженились, Альберту, дорогому моему покойничку, было двадцать три года, он родился как раз в девятисотом, а мне уже минуло пятьдесят пять. Все равно, лучшего выхода для него не придумаешь; он ведь был сиротой; мать у него была стыдно выговорить кто, а отца никто и не знал, даже по имени. Первый мой муж в свое время взял его в дом шестнадцатилетним подростком, в школе он подвигался туго, особенно у него не ладилось с чтением и письмом. Женитьба все разрешила самым благородным образом — вдове ведь очень трудно уберечься от злословия, хотя у меня с дорогим покойничком Альбертом никогда ничего не было, даже и в супружестве, оно и понятно, при такой разнице лет; к тому же наличность у меня невелика, надо было очень рассчитывать, чтобы прожить на доход с домов в Цюрихе и Куре. А дорогой покойничек Альберт разве выдержал бы при своем скудоумии суровую борьбу за существование? Он бы неизбежно погиб. Должны же мы помнить наш христианский долг перед ближним. Так мы с ним и жили честь по чести — он возился в доме и в саду. Не могу не похвастать — видный был мужчина, рослый и крепкий, и держался с достоинством, и одет был всегда строго и элегантно; стыдиться его мне не приходилось, хотя он почти ничего не говорил, кроме как «хорошо, мамочка, конечно, мамочка», зато слушался меня и мало пил. Вот поесть он любил, особенно лапшу и вообще всякое тесто и шоколад. Шоколад он прямо обожал. А так он был хороший человек и на всю жизнь остался хорошим, куда симпатичнее и послушнее того шофера, за которого четырьмя годами позже вышла моя сестрица, несмотря на своего полковника. Тому шоферу было тоже всего тридцать лет.

— Рассказывайте, фрау Шротт, — донесся от окна невозмутимо беспощадный голос патера, когда старушка замолчала, все-таки немного утомившись, меж тем как я по-прежнему в простоте сердечной дожидался дарственной на неимущих полицейских.

Фрау Шротт кивнула.

— Но вот, понимаете, господин майор, — продолжала она свой рассказ. — В сороковых годах дорогой мой покойничек Альберт начал как-то сдавать. Сама не понимаю, чего ему недоставало, должно быть, у него что-то повредилось в голове. Он становился все молчаливее, все мрачнее; бывало, уставится в одну точку и слова из него не вытянешь целый день; работу свою он выполнял исправно, так что выговаривать ему мне не приходилось, только по целым дням где-то разъезжал на велосипеде — может, на него так подействовала война или то, что его не взяли на военную службу. Почем я знаю: для нас, женщин, мужская душа — потемки! К тому же он становился все прожорливей: счастье, что у нас были свои куры и что мы разводили кроликов. Вот тут-то с дорогим моим покойничком Альбертом и приключилось то, о чем мне надо вам рассказать, первый случай был к концу войны.

Она умолкла, потому что в палату опять вошла сестра с врачом, и оба занялись старушкой и аппаратурой. Доктор был белокурый немец, как из книжки с картинками, веселый бодрячок, в качестве дежурного совершавший воскресный обход. Как дела, фрау Шротт, вы совсем молодцом, показатели великолепные. Чудно, чудно, только не падать духом! И он проследовал дальше, сестра за ним, а патер потребовал:

— Рассказывайте, фрау Шротт, рассказывайте, помните, ровно в одиннадцать — соборование.

Эта перспектива, по-видимому, ничуть не волновала старушку.

— Каждую неделю он ездил в Цюрих и возил яйца из-под кур моей милитаристке сестрице, — бодро возобновила она свой рассказ, — бедненький мой покойничек привязывал корзинку сзади к велосипеду и непременно возвращался под вечер, выезжал-то он очень рано, часов в шесть, в пять, всегда такой парадный, в черном костюме и котелке. Все ему приветливо кланялись, когда она катил по Куру, а потом дальше за город, и все время напевал свою любимую песенку «Я молодой швейцарец, я родину люблю». В этот раз, через два дня после федерального праздника — день был жаркий, как и полагается в разгар лета, — вернулся он уже за полночь. Я слышала, что он долго возится и умывается в ванной, пошла посмотреть и увидела, что все у моего покойничка Альберта в крови, даже и костюм. «Господи, Альберт, душенька, что с тобой стряслось?» — спросила я. Он сперва выпучил на меня глаза, потом сказал: «Несчастный случай, мамочка, не пугайся, ступай спать, мамочка». Я и пошла спать, хотя и была удивлена, потому что никаких ран не заметила. Наутро, когда мы сидели за столом и он кушал яйца всмятку, как всегда, четыре зараз, а к ним хлеб с мармеладом, — я прочитала в газете, что в кантоне Санкт-Галлен зарезали маленькую девочку, по-видимому бритвой, и вдруг я вспомнила, что он прошлой ночью мыл в ванной свою бритву, хотя обычно бреется по утрам. Тут меня сразу осенило, я очень строго заговорила с моим покойничком. «Альберт, душенька, — сказала я, — ведь это ты зарезал девочку в кантоне Санкт-Галлен». Тут он перестал есть яйца, и хлеб с мармеладом, и соленые огурцы и сказал: «Да, мамочка, так было суждено, мне был голос свыше», — и снова взялся за еду. Я совсем расстроилась, оттого что он так серьезно болен; мне было жаль девочку, я даже собралась протелефонировать доктору Зихлеру, не старику, а его сыну, он тоже толковый врач и отзывчивый человек; но потом вспомнила про свою сестру, как бы она стала злорадствовать, как бы возликовала; и тогда я решила построже, порешительней поговорить с дорогим моим покойничком и категорически заявила ему, чтобы это никогда, никогда больше не повторялось, и он сказал: «Хорошо, мамочка». «Как же это получилось?» — спросила я. «Мамочка, — ответил он мне, — девочку в красном платьице с соломенными косичками я встречал всякий раз, как ездил в Цюрих через Ваттвиль; это большой крюк, но с тех пор, как я увидел девочку у лесочка, голос свыше, мамочка, приказал мне делать этот крюк и еще голос свыше приказал мне поиграть с девочкой, а потом голос свыше приказал дать ей шоколадку, а потом уж мне пришлось убить девочку. Я тут ни при чем, мамочка, это все голос свыше. Потом я пошел в ближний лес, пролежал до темноты под кустом и только потом вернулся к тебе, мамочка». «Альберт, душенька, — сказала я, — больше ты не будешь ездить к моей сестре на велосипеде, яйца можно отправлять посылкой». «Хорошо, мамочка», — ответил он, густо намазал себе мармеладом еще один ломоть хлеба и пошел во двор. Надо мне сходить к патеру Беку, подумала я, пусть он построже поговорит с дорогим моим покойничком, но тут я как выглянула в окно, как увидела, до чего усердно он трудится на самом припеке и безропотно, только немного печально латает крольчатник, до чего чисто выметен двор, так я и подумала: «Сделанного не поправишь, Альберт, мой голубчик, очень хороший человек, сердце у него, в сущности, золотое, а это никогда больше не повторится».

В палату снова вошла сестра милосердия, проверила аппаратуру, поправила резиновые трубки, а старуха зарылась в подушку, казалось, совсем обессилев. Я боялся дышать, пот градом лил у меня по лицу, но я не замечал этого. Меня вдруг стало знобить, я сам себе был смешон, вдвойне оттого, что ожидал от старухи дарственной, а тут еще эта уйма цветов, белые и красные розы, огненные гладиолусы, астры, цинии, гвоздики — и где их только выкопали? — целая ваза орхидей, нелепых и наглых, и солнце за гардинами, и плечистый истукан патер, и чесночный дух; мне хотелось кричать, буйствовать, арестовать эту старую каргу, но все уже утратило смысл, в одиннадцать часов предстояло соборование, а я в своем парадном костюме восседал здесь декоративной, бесполезной фигурой.

— Рассказывайте дальше, фрау Шротт, — терпеливо убеждал патер, — рассказывайте дальше.

— Дорогому покойничку Альберту в самом деле полегчало, — повествовала она ровным кротким голосом, как будто рассказывала двум детям сказку, в которой зло и бессмыслица — такие же чудеса, как и добро. — Он перестал ездить в Цюрих, но, когда кончилась вторая мировая война, мы опять смогли пользоваться нашей машиной, которую я купила в тридцать восьмом году, потому что автомобиль покойного Галузера совсем устарел, и теперь дорогой покойничек Альберт снова катал меня в нашем «бьюике». Один раз мы отважились и съездили даже в Аскону, и я подумала, раз ему так нравится кататься на машине, он может опять ездить в Цюрих, на «бьюике» это безопасней: тут надо быть внимательным и некогда слушать голос свыше. Вот он и начал ездить к сестре. Добросовестно и аккуратно, как всегда, сдавал яйца из-под кур, а то, случалось, и кролика. Но вот однажды вернулся он опять за полночь. Я сейчас же пошла в гараж, потому что сразу заподозрила недоброе — недаром он последнее время вдруг стал таскать трюфели из бонбоньерки; и в самом деле, я увидела, как дорогой мой покойничек моет машину, а там внутри все полно крови. «Опять ты убил девочку, Альберт, душенька», — строго сказала я. «Успокойся, мамочка, — ответил он, — уже не в кантоне Санкт-Галлен, а в кантоне Швиц, так пожелал голос свыше, а у девочки опять было красное платьице и соломенные косички». Но я не успокоилась, я еще строже обошлась с ним, даже рассердилась на него, запретила ему целую неделю ездить на «бьюике» и совсем собралась идти к его преподобию патеру Беку, но не решилась — уж очень бы злорадствовала моя сестрица; тогда я стала еще строже следить за дорогим моим покойничком, и правда, два года все шло тихо-мирно. Но тут он опять послушался голоса свыше и сам был сокрушен своим поступком, сильно плакал, ну я-то сразу все поняла, оттого что в бонбоньерке опять недоставало трюфелей. Это была девочка в кантоне Цюрих, тоже в красном платьице и со светлыми косичками. Просто удивительно, как это матери могут так неосторожно одевать детей.

— Девочку звали Гритли Мозер? — спросил я.

— Да, ее звали Гритли, а прежних Соня и Эвели, — подтвердила престарелая дама. — Я все имена запомнила. Но бедному моему покойничку становилось все хуже. Он стал рассеянным, приходилось по десять раз повторять ему одно и то же, отчитывать его как мальчишку. И вот, не то в сорок девятом, не то в пятидесятом году, я уж точно не помню, только знаю, что это было через несколько месяцев после Гритли, он опять стал неспокойным, рассеянным, даже не чистил курятника, и куры кудахтали, как оглашенные, потому что он спустя рукава готовил им корм, а сам опять по целым дням разъезжал на нашем «бьюике» и говорил, что ездит проветриться, но вдруг я заметила, что в бонбоньерке опять стали убывать трюфели. Тогда я решила его подстеречь и, когда он прокрался в гостиную, а бритва торчала у него в кармашке, как авторучка, я подошла к нему сказала так: «Альберт, душенька, опять ты нашел такую же девочку?» — «Что поделаешь, мамочка, голос свыше, — ответил он, — отпусти меня в последний раз. Что приказано свыше, того ослушаться нельзя, а у нее тоже красное платьице и соломенные косички». — «Я этого допустить не могу, Альберт, душенька, — строго сказала я, — где эта девочка?» «Недалеко отсюда, на заправочной станции, — ответил он. — Пожалуйста, ну, пожалуйста, мамочка, позволь мне послушаться голоса свыше». Я, однако, решительно воспротивилась. «Не бывать этому, Альберт, душенька, ты сам мне обещал. Немедленно почисти курятник и задай курам корма». Тут мой дорогой покойничек разозлился, впервые за всю нашу супружескую жизнь, которая была такой гармоничной. «Я хожу у тебя в батраках», — заорал он. Видите, как он был болен. Выбежал с трюфелями и с бритвой прямо к «бьюику», а через четверть часа мне позвонили, что он налетел на грузовик и погиб. Тут сразу пришел патер Бек, а потом полицейский вахмистр Бюлер, он был особенно участлив. Вот почему я отписала пять тысяч франков полиции в Куре, еще пять тысяч завещала цюрихской полиции — ведь у меня же здесь есть дома на Свободной улице. Ну, конечно, сейчас же примчалась моя сестрица со своим шофером, специально, чтобы позлить меня. Она мне испортила все похороны.

Я выпучил на старуху глаза. Вот она, долгожданная дарственная! Казалось, судьбе вздумалось особенно зло насмеяться надо мной.

В эту минуту пришел профессор с ассистентом и двумя сестрами, нас попросили удалиться.

Я попрощался с фрау Шротт.

— Будьте здоровы, — смущенно сказал я, не думая о том, что говорю, мечтая только поскорее выбраться отсюда.

Она захихикала в ответ, а профессор как-то странно посмотрел на меня, все почувствовали неловкость, а я был счастлив расстаться со старухой, с патером и со всем сборищем.

Отовсюду спешили посетители с цветами и свертками. Пахло больницей. Я торопился уйти. Выход был близко, я уже надеялся, что сейчас выскочу в парк. Как вдруг рослый, плечистый мужчина с круглым детским лицом в парадном черном костюме и в котелке вкатил в кресле на колесиках сморщенную трясущуюся старушонку. Эта древность была закутана в норковую шубу и обеими руками держала гигантские снопы цветов. Вероятно, это была девяностодевятилетняя сестрица со своим шофером. Я оцепенел и в ужасе смотрел им вслед, пока они не исчезли в частном отделении, а потом чуть не бегом бросился вон, пронесся через парк, мимо больных в креслах с колесиками, мимо выздоравливающих, мимо посетителей и хоть немного успокоился только в «Кроненхалле» за супом с фрикадельками из печенки.

Прямо из «Кроненхалле» я поехал в Кур. К сожалению, мне пришлось взять с собой жену и дочь. День был воскресный, и я обещал не занимать его делами, а пускаться в объяснения мне не хотелось. Я не произносил ни слова и мчался, развив самую запретную скорость, в надежде спасти что еще можно. Но моему семейству недолго пришлось дожидаться в машине перед заправочной станцией. В кабачке стоял форменный содом, Аннемари только что отбыла срок в исправительной колонии, и все помещение кишмя кишело подозрительными молодчиками; Маттеи сидел на скамье, несмотря на холод, в том же синем комбинезоне, с окурком в зубах. От него разило спиртным. Я сел рядом, сжато изложил ему все. Но это было уже ни к чему. Он даже и не слушал меня. Я помедлил в нерешительности, потом вернулся в машину и поехал в Кур; мое семейство проголодалось и роптало.

— Это был Маттеи? — спросила жена, как всегда ни о чем не подозревавшая.

— Да, он.

— А я думала, он в Иордании.

— Он туда не поехал, дорогая.

В Куре мы намучились со стоянкой: кондитерская была полна гостей, главным образом из Цюриха, они потели, набивали себе животы, а детки их кричали и визжали, однако мы все-таки нашли свободное место и заказали чаю с пирожными. Но жена вернула кельнершу:

— Пожалуйста, принесите также двести граммов трюфелей.

Ее немного удивило, почему я не пожелал их есть. Ни за какие блага в мире.

А теперь делайте с моим рассказом, что хотите. Эмма, счет!

Шарль Эксбрейя

Всеми любимая

Глава I

Жан смотрел на Элен. Он был не в силах оторвать взгляд от её лица, которое смерть вдруг сделала чужим. Он уже не узнавал ни линии носа, ни щёк, представлявших собою незнакомые и пугающие тени, ни глаз, пустые зрачки которых смотрели в потолок… Ничто не напоминало прежнюю Элен.

Назад Дальше